Анна Иоанновна еще раз перечла последнее доношение от Миниха; в нем, ссылаясь на общее мнение генералитета, фельдмаршал отказывался повторять в этом году поход, суля разгром и поражение; это письмо императрица показала Остерману.
– Запутались мы в политике, – произнесла печально. – Остался нам Азовчик, будто грошик последний в кармане. Сколько лет отцарствовала, всегда по твоим советам Вене кланялась, а Версалю издали кукиш показывала… А теперь мы должны к Версалю на поклон идти, сами уже невольны в войне и мире. Что делать, граф?
Остерман отвечал ей спокойно:
– Ну что ж. Станем готовить посла для Парижа…
Разговор велся во дворце Зимнем, скучном и неуютном. Бурный ливень затоплял улицы, в Неве клокотала вспученная вода. Медные драконы с крыши дворцовой низвергали громокипящие потоки из своих луженых пастей с красными языками.
Анна твердо стояла посреди зала на трехцветных паркетах, в плашках которого были звезды изображены… Спросила:
– Кого же послать? Бестужев-Рюмин, что в Стокгольме посольствует, весьма хитер. Может, его в Париж перекинуть?
Остерман в колясочке раскатывал легонько между картин шпалерных – «Вирсавия купающаяся» и «Орел, голубя терзающий». В окнах зеркальных виделась ему окрестность дворцовая, неказистая и унылейшая: особняки-развалюхи, наспех строенные – тяп-ляп! – вельможами при Петре I, некрасивые ряды конюшен придворных, мастерские Адмиралтейства – в копоти…
Драконы неустанно гремели водой на крыше.
– При теперешних обстоятельствах, – рассудил Остерман, – когда в Швеции «колпаки» со «шляпами» воюют, опасно Бестужева из Стокгольма убирать. Не лучше ли нам переслать во Францию из Лондона князя Антиоха Кантемира, который столь знатен?
|
– Ладно, – согласилась Анна со вздохом. – Пущай мамалыжник в Париж едет.
Да пиши ему, чтобы нижайше в Версале кланялся. И пусть добьется скорейшей присылки к нам посла из Франции, которому ты, Андрей Иваныч, здесь тоже кланяться станешь…
Нет, Остерман никогда не изменит своей любви к Австрии!
Князь Антиох Кантемир, поэт и дипломат, скучнейше проводил дни в Лондоне, и все виды его строились теперь на походах графа Миниха. Если русская армия освободит от турок княжество Молдаванское, то хотел он быть царем в Молдавии.
А тогда уж «тигрица» Варька Черкасская с венцом не станет гянуть далее: пойдет под корону! Межау тем время шло, и вокруг Антиоха забегали уже детишки – его дети, на стороне приблудные. И дождался сатирик, о короне мечтающий, что Миних не только Молдавию у турок не похитил, но и прежде взятое растерял…
Печальны были дела княжеские!
Для начала Остерман повелел Кантемиру вступить в приятельство с послом французским в Лондоне. И передать ему, что Россия согласна на дружбу с Версалем. Но все это выражать надо так, будто Кантемир своей волей желает дружбы России с Францией, а Петербург пока об этом помалкивает. Получив приказ ехать послом в Париж, понял князь Антиох, что его ждет крутая перемена в жизни. И навсегда распростился со своей «тигрицей» в стихах, где Варьку гордую под именем Сильвии как следует дегтем измазал:
Сильвия круглую грудь редко покрывает, Смешком сладким всякому льстит, очком мигает, Белится, румянится, мушек с двадцать носит.
Сильвия легко дает, кто чего ни попросит…
|
«Такова и матушка была в ея лета!» – закончил Кантемир свое прощание с невестой и поспешил с отъездом в Париж, где князя порадовало известие от Остермана, что вдовая его свояченица стала женою принца Гессен-Гомбургского, – родственные связи поэта усилились, как бы готовя судьбу Антиоха к высоким предначертаниям. Но французам, как видно, не польстило знатное происхождение поэта: верительных грамот от Кантемира они не принимали…
Наконец посол предстал перед мудрым старцем кардиналом Флери.
– Вы оставили в Англии немало друзей, – сказал он Кантемиру. – Боюсь, что вам придется забыть о них. Они будут плохими советниками для вас, если вы искренне желаете сближения Франции с Россией… А что у вас с глазами, друг мой?
– Больны. Я даже вашу эминенцию вижу, как в тумане. Пребывание в Париже станет воистину благотворно для меня, ибо здесь проживает знаменитый окулист Жандрон…
Флери всмотрелся в смуглое лицо посла, изуродованное страшной оспой, даже губы поэта были в корявинах; из-под пышного парика, локоны которого были картинно разбросаны по плечам, за кардиналом зорко следили глаза молдаванского феодала – черные и блестящие, как маслины.
– Да, – произнес Флери со вздохом, – даже по лицу видно, что вы нерусский… Как жаль! – уязвил он Антиоха намеренно. – Неужели Россия столь бедна талантами, что даже в Версаль не могла прислать русского?
Французские газеты в это время печатали авторов, которые утверждали, что настоящее правительство России недолговечно; оно столь ненавистно в народе русском, что… стоит ли вообще вступать с Петербургом в альянсы политические? Кантемир же настаивал на скорейшей отправке французского посла в Россию, и кардинал Флери донес об этом королю.
|
– Спешить не следует, – отвечал Людовик. – Пусть русские в полной мере испытают, что Франция в них мало нуждается. Турки пока побеждают; еще неясно, как образуются дела шведские… Впрочем, – сказал король, зевнув, – давно болтается без деда граф Вогренан. Подсуньте-ка его для приманки… И пусть он тянет со своим отъездом. Между тем мы подыщем для Петербурга достойного посла, чтобы всем немцам в России стало от него тошно.
Кантемир навестил Вогренана, стал убеждать его как можно скорее отправляться в Россию, где его ждут.
– Позвольте, – отвечал хитрец, – мне надо-запастись всем нужным для жизни в Петербурге. Парижские газеты пишут, что в России страшный голод, там люди поедают трупы… А где я там достану мебель? Кто мне карету починит? У вас там лес и лес. И волки бегают по улицам городов… Скажите, разве у вас часы не из елок делают? О боже! За что наказал меня король, посылая в эту ужасную страну?..
Он хитрил. Поедет в Россию совсем другой человек.
Не человек, а пленительный дьявол в обличье маркиза!
Словно корабль, вернувшийся в гавань, Бенигну Бирон слуги разряжали от тяжести одежд пышнейших. Когда на герцогине не стало ни трещавших роб, ни лент, ни драгоценностей, ни даже парика, превратилась Биронша в иссохшуюся и сварливую бабенку с глазами в красных ячменях… Мужу своему она пожаловалась:
– Напрасно ты Волынского хвалишь – невоспитан. Я ему с кресла тронного две руки протянула, а он только одну поцеловал…
Затихал дворец Летний, в саду ветер качал деревья, в окна скоблились взъерошенные черные ветви. Через бироновскую половину дворца проследовала в свои покои Анна Иоанновна.
– Ты сразу придешь сегодня? – спросила она Бирона.
– Сначала поднимусь наверх, – ответил он царице…
Накинув телогрей, герцог поднялся на башенку дворца, где стоял его телескоп. Через линзы Бирон разглядел Юпитер, что предвещало появление в эту ночь на свет новых епископов, губернаторов и банкиров. В золотом ободе ярко горела Венера.
А – истина? Бирон замуровал летуна в подвале, велев уморить его голодом.
Из прошлого дошли глухие отголоски, якобы воздухоплаватель не пожелал изобретением своим ли с кем делиться. А герцог сам хотел владеть чудесным способом летать. Однако, сколько ни старался Бирон, машина в небеса не поднималась. На помощь герцогу призваны были ученые академики; будто и сам великий Леонард Эйлер над «самолетом» этим безуспешно мудрствовал. Но уже никто не мог оторвать машину от земли, чтоб запустить ее под облака…
Вот тогда-то Бирон и закричал.
– Скорее вниз… в подвале разбивайте кладку! Если он еще дышит, зовите врача Дювернуа, чтоб жизнь ему вернул.
Ломы с грохотом обрушили кирпичную кладку. Бирон опоздал. Длинная борода, отросшая в заточении, уткнулась в грудь летуна-подьячего. А по телу уже ползла зеленущая плесень и бегали по лицу юркие мокрицы…
Август III, сын Августа Сильного, курфюрст саксонский и король польский, позавтракав с шутами, облачился в халат, который и не снимал уже до вечера.
Паштет ему привозили из Страсбурга, шоколад из Вены, угрей из Гамбурга, он курил табак турецкий. Время от времени из клубов табачного дыма вырывались слова Августа:
– Брюль, а есть ли у меня деньги?
– Полно, ваше величество!
Канцлер окружал своего повелителя картинами и музыкой, фаворитками и шутами. Целых два часа они выбирали парик для поездки в оперу. Выбрали парик фиолетовою цвета, дополнительно присыпав его алмазною пудрой…
В опере Августа III напугал дерзкий смех молодого придворного, который не страшился аплодировать раньше курфюрста.
– Брюль, кто этот наглец? – спросил Август.
– Так может смеяться толькэ граф Мориц Линар, выгнанный из Петербурга за преступную связь с малолетней принцессой Анной Мекленбургской… Прикажете удалить паршивца из оперы?
Август III велел звать Линара в свою ложу.
– Я должен вас огорчить, – сказал он ему. – Из Вены уже выехал в Петербург маркиз де Ботта, чтобы ускорить свадьбу вашей любовницы с племянником австрийского кесаря.
Линар взмахнул шляпой, украшенной аграфом и перьями.
– Ускорить свадьбу с принцессой Анной венская политика способна. Но никакая политика, пусть даже самая мудрая, не способна сделать женщину счастливой… Сделать ее счастливой могу только я!
Августа III потрясла самоуверенность красавца.
– Брюль, – повернулся он к канцлеру, – никогда не посылайте этого мота и ферлакура в Петербург… даже курьером!
– Курьером я и не поеду – у меня иная судьба.
– Вот как? Но если бы вас снова послали в Петербург, что бы вы там, Линар, делали?
– Что-нибудь…
– Этого мало!
– Граф Бирон сейчас тоже делает «что-нибудь», и поверьте, у него нет минуты свободного времени.
– На что вы намекаете! Это уже наглость!
– Это… политика, – отвечал Линар. – Разве вам, ваше величество, не хотелось бы, сидя на престоле Саксонии, управлять с моей помощью великой Российской империей?
– Но это невозможно…
– Но так и будет! – ответил Линар.
ЭПИЛОГ
При дворе состоялся большой выход. Камергеры с золотыми ключами у поясов руководили порядком движения персон знатных. Выход же состоялся по случаю прибытия нового посла австрийского, маркиза де Ботта… Мужчины уже прошли перед ним. По рангам. Белые палочки в руках церемониймейстеров указывали, кому и за кем «брать шаг» (каждый сверчок должен знать свой шесток). Первым, конечно, «взял шаг» обер-камергер и его высокородная светлость – герцог Курляндский Эрнст Иоганн Бирон.
Дело теперь за дамами – им «брать шаг» в церемонии.
Анна Леопольдовна стояла неподалеку от Биронши.
Взмах палочки пор а…
И тут замухрышка Биронша «взяла шаг» раньше принцессы.
– Тетушка! – завопила Анна Леопольдовна. – Ах, как мне это все уже опротивело… До каких еще пор издеваться будут?
Церемониал придворного шествия оказался поломан.
Придворные остановились в недоумении…
– Чем ты недовольна? – спросила Анна племянницу.
– Эта горбунья старая взяла шаг раньше меня. Хотя ей, как статс-даме, шагать за обер-гофмейстериной положено.
Биронша надменно выпрямилась.
– Но я герцогиня Курляндии и Семигалии, – прошипела она.
Анна Леопольдовна в исступлении закричала:
– Вот там и бери шаг перед кем хочешь…
К женщинам подошел Бирон, крайне растерянный:
– Принцесса, к чему вы так обидели мою жену?
В ссору вмешался и принц Антон Брауншвейгекий.
– В самом деле, – сказал он Бирону. – Моя невеста, как принцесса крови двора здешнего, вполне имеет право на первый шаг перед супругой вашей, происхождение которой не совсем ясно…
Бирон наорал на жениха, как на последнюю шавку:
– Принц, замолчите! Вы здесь самый маленькийАнна Иоанновна, размахивая руками, вступилась.
– Довольно! – кричала тоже. – Довольно, говорю я вам. Чего не поделили?
Кому шагать за кем? Так мы же, слава богу, не солдаты!
– Нет! – злобно разрыдалась Анна Леопольдовна. – Я знаю точно. Герцог и герцогиня желают мне зла… Я никуда не пойду.
Потрясенный всем увиденным, взирал на эту сцену непристойную венский посол, маркиз Ботта… Анна Леопольдовна плакала:
– Оставьте в покое меня. Ничего я уже для жизни своей не желаю. – И вдруг в толпе придворных она заметила Рейнгольда Левенвольде. – Это твой брат, – сказала она ему, – продал меня в Вене. Сам отравился, словно крыса, а других страдать заставил…
Горячая рука Волынского обхватила ее ладонь:
– Ваше высочество, о чем вы? Кто вас посмел продать?
– Я уже не маленькая, все понимаю. Густав Левенвольде за деньги цесарские продал меня в Вене за нелюбимого…
Анна Иоанновна грозным рыком пресекла распри:
– Тихо всем! Церемонию не ломать… (В тишине долго слышались рыдания племянницы.) Я вот тебе пореву… я тебе…
А после этого скандала – совсем уж некстати! – маркиз Ботта публично выразил желание императора Карла VI ускорить бракосочетание Анны Леопольдовны с принцем Антоном Брауншвейгским.
Раздался сочный смех – это хохотал Бирон:
– От этой Вены мы получаем одни анекдоты…
На улице карету Волынского нагнал юркий возок Лестока.
– Волынский, – сказал хирург, – действуйте же!
Кучер хлестнул лошадей, и карета министра, покрытая кожей и лаком, грохоча золочеными спицами колес, обогнала жалкую кошевку врача цесаревны. В зеркальном окне ее мелькнул профиль Волынского – гордый и надменный, почти медальный.
Впереди вельможного цуга молоденький форейтор звонко трубил в медный рожок. А на запятках кареты два гайдука в бледно-голубых ливреях покрикивали на люд уличный, люд столичный:
– Пади, пади, пади… сторонись – задавим!
ЛЕТОПИСЬ ЧЕТВЕРТАЯ
КОНФИДЕНТЫ
О! Гибели день близок вам; И быть чему, стоит уж там – Тем движете, его вы сами…
Василий Тредиаковский
Меня объял чужой народ, В пучине я погряз глубокой…
Избавь меня от хищных рук И от чужих народов власти, Их речь полна тщеты, напасти…
Михаила Ломоносов
Глава 1
Недавно в целях фискальных, как это повелось с татароионгольского ига, провели на Руси перепись населения. В стране проживали тогда 10 893 188 человек, из числа коих 8 миллионов были крестьянами или бобылями. Мужчин насчитали на четверть миллиона больше женщин, отчего, надо полагать, жениться в те времени было не так-то легко!
Чем дальше от столицы, тем оживленнее и шумливее были города русские. Провинция, подалече от властей, жила бойкой и деловой жизнью. Здесь и свадьбы играли повеселее.
Какие же города были самыми населенными в царствование «царицы престрашного зраку»? Москва или… Петербург?
Даже сравнивать их нельзя с Рязанью или Ярославлем, площади которых кишмя кишели народом. А первопрестольная по числу жителей занимала лишь четвертое место в ряду иных городов России.
Петербург… Ну что такое Петербург?
Козявка!
Зато вот Клин, Великие Луки, Алатырь, Нерехта, Козельск, Вязьма, Переславль-Залесский, Муром и Суздаль-вот это города! Каждый из них имел гораздо больше населения, нежели чиновная столица империи, где жизнь была во много раз дороже жизни в провинции. И уж, конечно, унылому СанктПетербургу было никак не угнаться за полнокровной, многодетной и лихой красавицей Вологдой…
Из 11 миллионов россиян, как показала та перепись, дворян было всего около полумиллиона. Лишь немногие из них кое-как сводили концы с концами, остальные едва пробивались службою, и высший гнет над собою шляхетство перекладывало на плечи своих крепостных… Будто египетская пирамида, вырастала над Россией храмина подневольного рабства для всех россиян, а на самом верху ее посверкивала корона императрицы, вступавшей в кризис своей жизни.
***
Забрезжил над Россией год 1739-й, в котором Анне Иоанновне исполнилось 46 лет. Сколько было у нее любовников – Михаил Бестужев-Рюмин, принц Мориц Саксонский, Густав Левенвольде, князь Василий Лукич Долгорукий и прочие, но только Бирон сумел властно и до конца заполонить ее сердце. С возрастом еще сильнее привязалась она к герцогу и детям его.
Зимний дворец был только резиденцией для нее, а любила обитать в Летнем, куда и Бирона с семейством перетащила. Теперь два герба украшали фронтон – империи Российской и герцогства Курляндского. Бирон, слабость императрицы подметив, усилил к ней ласки и внимание. Благодарная за это, Анна Иоанновна любила его со всем пылом женщины, почуявшей канун старости. Привыкла она за стол с семьей герцога садиться, вникала в мелкие заботы о детях. Вне престола Анна Иоанновна становилась хлопотливой матерью и рачительной хозяйкой. Бирон теперь одну ее почти не оставлял. Если же приходилось отлучаться, он поручал императрицу наблюдению шпионов своих. А самым главным шпионом была его женагерцогиня; горбатая уродина понимала, что все величие и все злато проистекает от благоволения Анны Иоанновны к ее мужу. Потому Биронша эти отношения берегла…
И часто бухалась царица перед киотами в молитвах:
– Господи, не прогневайся на мя, грешную. Узри тягости мои и дай послабления… обнадежь… вразуми… не брось мя!
В спальне царицы – шкатулка, а в ней, как священная реликвия государства, лежала борода Тимофея Архипыча; еще не забылись выкрики его истошные:
«Дин-дон, дин-дон… царь Иван Василич!» Умный был мужик Архипыч и по косточкам царицу раскладывал. Всю жизнь между благовестом церковным и лютостью Иоанна Грозного она проводила. От матери своей, вечно пьяной садистки Прасковьи Салтыковой, унаследовала Анна Иоанновна любовь к мучениям людским. А от деда, царя Алексея Михайловича, перешла к ней страсть к одеждам пышным, к беседам с шутами и монахами; от него же возлюбила и охоту со стрельбой, как средство к убийству чужой, беззащитной жизни…
Средь умных людей Анна Иоанновна скучала. Зато всегда ей было хорошо среди конюхов, судомоек, калмычек, сказочниц, юродивых, потрясуний, скоморохов, портных и ювелиров. Скворцы ученые и попугаи говорящие дополняли ее компанию.
А двор царицы был роскошен, страшный двор и сладкий двор, от него сыпались казни, но проливались и милости. Анна Иоанновна уронила во мнении народа Сенат и коллегии, но зато подняла Двор, который ошеломлял даже тех, кто бывал в Версале. И чтобы хоть прикоснуться к лукавому сиянию двора, вельможи шли на любую подлость… За стенами дворца царского – грабежи и правежи, разбои и пьянство, темнота и болезни повальные; там бушуют во мраке суеверия самозванцы, пророки, колдуны, лжесвидетели, «бабы потворенные» (то есть доступные), нищета и стенания. Но зато вот здесь – ах, благодать, и стоны наружные заглушались в хоре скрипок музыкой Франческо Арайя!
Через расходы на содержание двора Анна Иоанновна разоряла страну и народ русский. А дворяне, ко двору попав, начинали себя расточать, вгоняя крепостных в полное оскудение. Еще в недавние времена бояре завещали одежду свою в наследство сыну, от сына» она к внуку переходила, служа поколениям. В сговорных бумагах к свадьбе не гнушались дворяне перечислять порты хлопчатые, полотенца холстинные, ложки оловянные; огарок свечной не выкидывали; чистый листочек бумажки берегли свято. При дворе же Анны Иоанновны даже платье нельзя было во второй раз надеть – его выбрасывали, заводили новое; свечи палили нещадно, так что и печек не надо; портные и парикмахеры, поработав в Петербурге полгода, увозили за границу целые состояния…
Миних однажды при дворе воскликнул:
– Расширьте ворота дворцовые, ибо в них дамы застряли и не могут через них деревни свои протащить!
Прав он был: убор иногда стоил сорока деревень. А Биронша несла на своих одеждах драгоценностей сразу на несколько миллионов экю. При дворе Анны Иоанновны русский дворянин впервые прослышал, что есть такая зверюга страшная – мода. В жестокой схватке боролись во дворце две моды. Первая исходила от самого Бирона, который обожал нежно-пастельные тона – от розового до небесного, а Рейнгольд Левенвольде стоял на том, что одежда мужчины должна быть обшита чистым золотом… В любом случае, какой ты моде ни следуй, все равно уплывут твои денежки к французам!
Но иностранцев, попавших ко двору Анны Иоанновны, внешним блеском было не обмануть. Они замечали, что на пальцах женщин много бриллиантов, зато под ногтями у них черно от грязи. Если роскошно платье статс-дамы, то шея у нее давно не мыта. Покрой одежд был уродлив. Бывало платье и хорошо, но в танце обнажались из-под него голые ноги (на чулки денег уже не хватило). Правила омовений суточных женщинами не соблюдались, а дурные запахи от тел своих они заглушали обилием крепких духов. Почти все люди тогда переболели оспой, и корявины на лицах красавицы густо шпаклевали румянами. Золота и серебра на столах было очень много, но руки иностранцев прилипали к посуде, плохо отмытой.
Однако вся эта грязь обильно покрывалась алмазами, яхонтами, рубинами, бирюзою, сапфирами; все неустройство жизни русской застилали при дворе парчой хрустящей, шелками и муаром, поверх драгоценностей дивно сверкали сибирские меха…
А надо всем этим показным величием, всем повелевая, всех устрашая, господствовал владыка истинный – кнут!
***
Кнут на Руси – издавна предмет государственный, в законности он – показатель вины наиглавнейший…
Молодых палачей брали на выучку палачи старые:
– Слушь! Поначалу ты кнут между двумя кирпичами прокатай. Затем дегтем его промасли. На улицу с кнутом выбеги и как следует в пыли дорожной его обваляй.
Концы треххвостки завей барашком. В молоке стельной коровы кнут размочи. На солнце высуши. Тогда концы, на ветерке усохнув, станут – что когти звериные… Осознал?
– Благодарю за науку… осознал. В самый это раз!
Учеба палаческая трудная. Мастерство пытошное немало секретов имеет. Сначала учатся без участия человека. Возьмут курицу, на лапах ее следки намелят и по избе курицу гулять пустят. Курица наследит мелом – каждый шаг в три черточки. Палач должен так ударить об пол, чтобы тройное охвостье плетки его легло точно в тройной следок курицы.
– Собери все следки на плеть! – учат старые палачи, и ученик, взмыленный от усердия, достигает такого опыта, что после ударов его плети пол в избе становится чистым…
Тогда старый палач ухмыльнется и велит ученику поймать муху. А мухе пойманной крылья обрывают. И кладут ее на лавку, по которой она, уже бескрылая, очумело ползает зигзагами скорыми.
– Стебай муху вмах, но так, чтобы жива осталась!
Это трудно. Ударить по мухе надо вроде бы очень сильно. А на самом деле удар обязан быть нежен, как дуновение ветерка. Чтобы муха, жива и невредима, дальше по лавке ползала. Когда и это совершенство достигнуто, старый палач говорит молодому:
– А ныне задача тебе самая простецкая. Вот кладу перед тобой доску, и ты ее с единого удара переломи пополам.
И доска с треском ломается (так учатся ломать человеку кнутом позвоночник). Есть еще тайны в мастерстве этом. Можно так выстебать жертву, что весь эшафот кровью зальет, а сама жертва – хоть бы что: встанет из-под кнута и возликует. Это удары легкие, только кожу трогающие. А можно и столь усердно бить, что мясо со спины кусками полетит от эшафота в толпу зрителей, а через рваное тело будут розово просвечивать кости людские.
Велика та наука кнутобойская – древнейшая на Руси!
Палачи даже спят, с кнутом не расставаясь. Ибо они суеверны, а колдуны способны кнут их заворожить, чтобы он потерял свою страшную силу. Мудрые старики на Руси знают: если кнут всю ночь подряд парить на печи в отрубях пшеничных, тогда он становится шелковым. Но палачи спят чутко – у них кнута не скрадешь!
И твердо стоят они на эшафотах империи Российской, красуясь рубахами алыми, пошитыми для них из казны царской. По давней традиции палачи не держат кнут в руке, а зажимают его между ног. Вот уже ведут к ним преступника. Кнут выдвигается между ног все дальше и дальше, подталкиваемый рукою палача сзади… Преступник возведен на эшафот и разложен.
Взмах! Только ахнул народ в ужасе…
И видно, как разомкнулись в полете хвосты кнута. Удар стремителен, как молнии, и в мгновение ока все три хвоста собрались воедино – в морковку. Следует выкрик:
– Берегись – ожгу!
Так начинается истязание.
Государство кнутом начинает доказывать людям, что человек постоянно не прав, а власть неизменно права будет…
Кнуты же, которые ныне в музеях хранятся, давно уже не страшны. За два столетия усохли они, превратились в мумии – это не кнуты, а жалкие хлястики.
Таким кнутом даже кошки не высечь.
Глава 2
Андрей Федорович Хрущев недавно в столицу из Сибири приехал, где он по горным делам при Татищеве состоял. Рода он был старинного, искусству инженерному учился в Голландии, был офицером флота, а в Сибири за рудными плавильнями наблюдал… Человек знающий! Приехал в Петербург, овдовев, с четырьмя малыми детишками на руках. Кабинет-министр встретил знакомца душевно, на дому его побывал; сам вдовец, Волынский по себе знал, как тяжело детишек малых тянуть без матери. За сиротами приглядывала сестра Хрущова – Марфа Федоровна, девица-перестарок, баба добрая. А над крыльцом дома хрущевского висел родовой герб «Саламандра» («свиреп зверок с простертыми крылилми, во огне бо живет несгораема Саламандра»).
– Может, и сгорю, – говорил Хрущев Волынскому. – Покуда Нюта моя жива была, я собою дорожился. А теперь ради дел высших готов и пострадать… Вижу! – говорил Хрущов. – Всю злость времени нашего вижу. Не по себе, так по другим чую… Шатает Россию, будто пьяную. То хмель дурной – кровавый! Быть бедам еще, но уже бесстрашен я к ним… Саламандра сама во огонь кидается!
Были они дальними свойственниками по Нарышкиным, и оттого приязнь дружбы родством умножалась. Волынский в доме конфидента много книг видел… французские, немецкие, голландские.
– Счастлив ты, – позавидовал он Хрущеву, – что языки иные ведаешь. А я вот только по-русски читать способен. По секрету скажу, что ныне я занят писанием «Генерального проекта» о благоустройстве русском… О благе народа есть ли что давнее у тебя?
Хрущов стал перед ним сундуки открывать, а там – полно бумаг старинных.
Немало там летописей и прадедовских хроник.
– Но есть одна книга, – сообщил, – которой днем с огнем не сыщешь. А знать бы ее тебе, Петрович, надобно… Не ты первый герой на Руси, который проекты разные пишет!
Посадил он Волынского в свои санки, повез прогуливать. Лошади бодро молотили копытами в наезженный наст. Через заброшенный сад Итальянский завернули к арсеналам части Литейной, от цехов пронесло жаром – там пушки отливали. Лошади вывернули санки на Выборгекую сторону – к госпиталям воинским. Ехали дальше, а бубенцы названивали к стуже морозной. Красное солнце медленно оплывало над затихшими к вечеру окраинами.
– Федорыч, куда везешь меня? Не повернуть ли нам?
– Повернуть всегда успеем… Ты погоди, – отвечал Хрущов.
Слева, на берегу Малой Невки, остался заводик сахарный. Завиднелось и Волчье поле, что тянулось аж до самой чухонской деревушки Охты; оттого оно Волчье, что при Петре I тут строителей Петербурга неглубоко закапывали; волки это пронюхали и ходили сюда стаями кормиться покойниками безродными… Выборгская сторона для человека вообще опасна: вкусив человечины, волки и на живых тут кидаются. Не доезжая до слободы батальона Синявина, Хрущов велел кучеру остановиться. Здесь под снегом одиноко стыл небогатый храм Сампсона-странноприимца.
– На што ты завез меня в эку глушь?
– Молчи, Петрович, сейчас все узнаешь…
Церковка затихла, пустынная. Вокруг безмолвие, только от слободы казарменной побрехивали псы. Возле ограды стоял крест, уже надломленный ветрами, из-под снега торчала одна его верхушка.
– Это здесь, – сказал Хрущов, начав молиться. – Покоится тут Иван Посошков, а по батюшке – Тихоныч… Молись и ты за претерпения его немалые!
Рука Волынского, поднятая ко лбу, вдруг замерла:
– Посошков… А кто он такой?
– Мужик из Новгорода. Торговал на Москве кожами.
– Так зачем мне за помин души его маливаться?
– Молись крепче, Петрович, ибо Иван Тихоныч крепкий был россиянин. Правды всенародной желатель, начертал он от разума большую книжищу, «О скудости и богатстве» названную.
– Впервые слышу о книге такой.
– То-то! – сказал Хрущов. – И вся Россия не знает. Вот ты сейчас генеральное рассуждение сочиняешь о реформах системы нашей. А Посошков-то раньше тебя постиг, что экономика есть главнейшая вещь в государстве. Хотел он древнюю не правду Руси искоренить… Вот и лежит под нами, не правдою сам побежденный!
Волынский снег на могиле разгреб, приник к кресту:
– А недавно умер… Что же с ним приключилось?
– Не умер, а замучен в темницах Тайной канцелярии. Ты проекты, конечно, пописывай, но вокруг поглядывай: как бы не пропасть…
Дал он прочесть Волынскому книгу «О скудости и богатстве», кем-то от руки тайно переписанную. Посошков смело бросал упрек царю Петру I за то, что не дал тот народу четкого закона, а завалил Россию пудами своих указов, которые и так и эдак прочесть можно. Пораженный, думал над книгою: «Не за то ли и судили Посошкова, что он государей поучать стал? Но вот странно мне: ведь об этом же и я хочу в Кабинете толковать – закон един для всех, вот такой нужен…» И еще увлекло министра одно мнение Посошкова: как бы ни был умен и деятелен царь, все равно монархия по природе своей малоспособна для управления государством – в работе государственной необходимы все сословия, даже хлебопашцы!