БЕЗОПАСНОСТЬ ИМПЕРИИ ВОЗВРАЩЕНА 21 глава




Наташа как раз третьим ребенком была беременна. Когда Ивана брали, она Ушакова за ноги обняла, долго волоклась по земле.

– Не дам! – кричала. – Он мой… я детей от него породила. Оставьте вы его, люди добрые, что он худого-то вам сделал?

Взаперти сидя (тоже под арестом), Наташа солдатам свое горе выплакивала. А те, люди подневольные, так ей отвечали:

– И сами плачем, княгинюшка. Да что делать-то?

– Пустите меня… ночью. Когда зверь ваш уснет.

По ночам караульные стали выпускать ее из острога. С горшком каши горячей брела Наташа по берегу к землянке. А там в дырку, для дыхания оставленную, князь Иван руку высовывал. Кашу из горшка пясткой загребал, насыщался. Потом этой же рукой, в каше измазанной, Наташу по волосам погладит, и она с горшком пустым обратно в острог к детям спешит… Ох, жизнь!

Один только Осип Тишин беды не чуял – доносчик.

– Катьку-то, стерву, – намекал он Ушакову, – взять бы тоже. У нее, по слухам, книжка такая спрятана, в коей обряд ее сочетанья с императором покойным научно ог Киевской академии обозначен…

Катька в эти дни пуще прежнего таскала вино кАлексашке.

– Ну, – внушала брату, – ты пьян, да умен. Вовек нам отселе не выбраться по-хорошему. Так хоть по-худому спасемся… Кричи!

И пьяный отрок заорал:

– Слово и дело!

Ночью потаенно отошла от берега барка. Наташа явилась к землянке, а там нора пустая – нет Ивана. Горшок выпал из рук, покатился под откос и всплеснул воду… Березов наполнился плачем. Почитай в каждом доме недоставало кормильца. Ушаков увез больше сотни людей на барке, и безглазая вдова Анисья ходила по городу:

– Видит бог, легчайше отделалась я, тока глаза лишилась…

Причитали бабы. Лаяли собаки. Гремела гроза под тундрой.

Вот как писала Наташа потом об этом времени:

«Да я кричала, билась, волосы на себе драла. Кто ни попадет навстречу, всем валяюсь в ногах, прошу со слезами: помилуйте, коли вы христиане, дайте только взглянуть на него и проститься! Но не было милосердного, ни словом меня кто утешил. А только взяли меня и посадили в темницу и часового, примкнувши штык, поставили».

В темнице и умер младший сын ее Борис, названный так в честь отца Наташиного – фельдмаршала Бориса Шереметева. И в темнице, по полу в крови ползая, родила она третьего, которого нарекла Димитрием, а солдату караульному сказала без радости:

– Все Михаилы да Иваны в роду Долгоруковском, и все они ныне страдальцы.

Пусть хоть этот Димитрием станет:

Может, беда от него и отхлынет… Отвернись, солдат. Я грудь ему дам!

 

***

 

Следствие по делу березовскому вели в Тобольске два офицера вида бравого – Федор Ушаков да Василий Суворов.

– Каку бы нам муку для Ваньки Долгорукого умыслить?

Перебрали кнуты и плети, клещи и хомуты.

– Давай, – решил Суворов, – спать ему не дадим…

Князь Иван прикован к стене цепями, чуть двинется – все звенит. Окошка не было. Большая крыса ходила к нему воду пить. А чуть вздремнет Иван, на цепях провиснув, его сразу пихают:

– Не смей спать! Раскрой глазаМорозы на дворе трещали лютейшие, сибирские. А его из ведра колодезной водой обливали. И били при этом палками.

– Открой глаза! – кричали. – Не усни…

Бред ухе становился явью. Чудилось ему Лефортово под Москвой, дворцы слободы Немецкой, где смолоду живал он сладко. Ох и царь же был! Друг-то какой… Охоты, вино, псарни, карты…

– Проснись! – орали ему в ухо.

Был пятый день, как он не спал, и тогда его потащили на допрос. В подземелье пытошном оголили. Ушаков зачитал донос Осипа Тишина, как ругательски ругал князь Иван царицу с Бироном, как стращал гневом общенародным противу придворной немецкой челяди.

– Было так? – спрашивали его.

– Так было.

– Еще что было? Винись.

– Невинен я. Дайте уснуть, а потом хоть казните…

Жесткие веревки обхватили руку. Завизжала дыба.

Вздыбили к потолку. А понизу – огонь.

Суворов локотком пихнул Ушакова, и оба засмеялись:

– Гляди-ка! Никак, он уснул?..

Зато пробуждение Ивана было ужасно: железной шиной, докрасна раскаленной, провели ему вдоль спины, и запузырилась кожа, лопаясь от жара нестерпимого…

С пытки Иван Алексеевич Долгорукий сказал самое потаенное – о духовном завещании императора Петра Второго, которое писано на Москве в 1730 году подложно. Писано же оно дядьями его и Василием Лукичом.

– А кто подпись фальшивую за царя соорудил?

– Я, – сознался Иван, и снова упала его голова на грудь.

Развеселились тут допытчики, Ушаков с Суворовым:

– Ой, Вася, признание таково, что нас возблагодарят!

– Чаю, Федя, что мы чины раньше срока получим…

Стали они на радостях и дальше пытки изобретать:

– А каку бы нам муку примыслить для отрока князя Александра, который спьяна «слово и дело» кричал?

– А мы ему водки дадим. Он до нее горазд жаден…

Вошел солдат в камеру, принес бутыль с водкой:

– Пей, милок. Это от начальства тебе.

Алексашке в ту пору шестнадцать лет было. Ребенком еще попал в ссылку за вины чужие, и жизни людской не видел он. В остроге вырос, а слаще водки больше ничего не знал.

– Эку посудину тебе дали, а закуси нет. – Солдат его пряничком одарил. – Не все пей сразу, и закусить надобноНочью пьяного поволокли на допрос, а он веселился:

– Без нас нигде гороха не молотят… Давей тащи!

В пытошной у князиньки ноги и руки, будто стебли, болтались.

Ушаков ему тут еще стаканчик поднес.

– Давай чокнемся, – приятельствовал. – Да ты нам про Катьку расскажи… как она с лейтенантом Овцыным любилась в остроге?

Пьяного и понесло. Суворов писарю глазом моргнул:

– Записывай со слов его… не мешкай.

– А я много выпить могу! – бахвалился Апексашка.

– Мы видим, что ты парень-хват, – одобряли его. – Мы тебе и еще нальем.

Для хорошего человека разве вина нам жалко?

Утром Алексашка проснулся в тюрьме. Бутыль уже убрали.

Протрезвел. Вспомнил, как поила его в остроге Катька, сестра родная. Как вчера его допытчики винищем накачивали…

«Господи, да что же я наговорил-то им?»

Ножом хлебным Алексашка глубоко распорол живот себе. Лишь под вечер заметили полумертвого. Вызвали лекаря, и тот зашил ему брюхо нитками.

– Не спеши уйти от нас, – предупредил парня Ушаков. – Жизнь каждого россиянина во власти государыни. А самовольно уйти из нее права ты не имеешь…

Ишь-какой шустряга нашелся!

.

Митенька Овцын думал: «Лучше бы меня вместе с кораблем льдами раздавило…» И еще думал о тех 4 рублях и 38 копейках, которые ему канонир перед смертью доверил.

Завизжали ржавые запоры:

– Выходи!

Шел лейтенант через двор острожный и все примечал, как только моряки умеют. Нет, хотя и гнилой частокол, да высок. А коли сбежишь, еще и команду «Тобола» трепать станут… Самое главное – мужество! Отрицание всего. Не бояться! Вошел он в камеру, где пытки для себя ждал. А там в углу на корточках Осип Тишин сидит.

– Сейчас меж нами ставка очная будет, – шепнул подьячий.

Овцын улыбнулся ему как ни в чем не бывало.

– Ты ж меня знаешь, – отвечал доносчику. – Я молодой и крепкий. Я все выдержу. А по закону, коли оговоренный молчит, тогда начинают доносчика пытать… Ты, гнилье, разве выдержишь?

– Да меня не будут, – испугался Тишин.

– Плохо ты законы ведаешь наши. Обязательно будут!

– Да за што ж меня, господи?

– А… чтоб не паскудничал вдругорядь.

В пытошной на дыбе священник березовский Федор Кузнецов висел, вздыхал тяжко, плакал. Его били, пытая:

– А на исповеди-то князь Иван что сказал?

Признался поп, что Иван фальшивое завещание составлял.

– А ты что ему на это ответил?

– Ответил: «Бог тебе судья».

– Ах, пес худой! Почему не доносил с исповеди?..

– Да не пес я… по-христиански думал…

Его унесли влежку, полумертвого, взялись за Овцына.

На полу под лавкой медленно остывала раскаленная шина.

– Вот этой железиной, – шепнул он Тишину, – и поучают…

Начал речь капитан Суворов, к Тишину обратясь:

– Так поведай нам, доводчик, каково в бане при этом вот лейтенанте флотском князь Иван ея императорское величество, государыню и благодетельницу нашу «бляжиной» называл?

Тишин глаз от шины красной не мог отвести. Молчал.

– Молчишь?

– Дайте мне его, – сказал Овцын, – удушу сразу…

– Сами придушим, коли нужда в том явится.

Подьячий от страха совсем раскис:

– Пьян был, как и положено в бане… не упомню. Вы уж, ради Христа, побейте меня, коли хотите… тока не мучьте!

– А вот, – спрашивал его Ушаков, – ты же сам мне в Березове сказывал, что невеста порушенная, княжна Катька Долгорукова, любилась в остроге… Так назови, с кем она любилась?

– В свидетелях не был, – совсем померк Тишин. – Пьяным, это правда, почасту и подолгу бывал, а вот… не свидетельствовал!

– Да что ты в кусты уползаешь? – обозлились допытчики. – Вчера одно говорил, а сегодня… Да мы жилы из тебя вытянем!

Тишин от страху так ослабел, что на пол свалился, и его утащили.

Ушаков с Суворовым взялись за лейтенанта Овцына:

– Тебя-то мы как облуплена знаем. Учни с главного…

– С главного и учну, – отвечал Овцын охотно. – Матрос покойный Никита Кругляшев, из арзамаса происходящий, велико наследство мне оставил. Четыре рубля и тридцать осмь копеек скопить сумел. Прошу вас, господа, денежки те не скрасть для себя, а…

– Федя, – сказал Суворов Ушакову, – дай-ка ты ему.

Дали. Овцын легко встал. Продолжил:

– Всю жизнь человек на флоте прослужил и больше скопить не мог. Не смирюсь я перед вами, пока не узнаю точно, что деньги канонира в Арзамас поплывут…

Грех у покойника воровать!

Ушаков даже рот раскрыл:

– Да он, Вася, кажись, нас за дураков считает… Послушайка, лейтенант, мы тебя по делу сюда привели. Отвечай лучше, какие зловредные слова произносил ты на великогерцогскую светлость?

– Какие-какие? – спросил Овцын, вперед подаваясь.

– Про герцога ты что в Березове молол?

– А я и герцога никогда не видывал.

– Бирон, што ли, не знаешь?

– Вот те на! Рази же он уже герцогом стал?..

– Может, и от блуда с Катькой отпираться станешь?

– Враки все! – отвечал Овцын. – Она эвон была невестою царскою, а я лейтенант… на чужую мутовку не облизываюсь!

– А какая книга у нее была из Киева? Говори.

– Дура она! Не до книжек ей…

– А ты, умник, с чего смелый такой перед нами?

– На флоте трусов вообще не держат…

Допрос закончился страшным битьем. Герой-навигатор, ученый человек, валялся на полу, весь в крови, и одно думал о палачах своих: «Они ведь тоже русскими себя называют. Но… гляди, как за Бирона вступаются! Во как молотят… хорошо карьер делают. Быть им всем, подлецам, в чинах очень высоких!»

Он сам на ноги поднялся. Воды испить попросил.

– И, закончим, с чего и начали! – сказал Овцын неустрашимо. – Тут канонир Никита четыре рубля с копейками поднакопил. Лихих людей на Руси много – как бы не сперли те денежки. Подозреваю, что вы эти финансы уже прижулили. Так вот и говорю…

Когда его отводили в острог, навстречу попался майор Петров, которого на пытку волокли. И майор сказал Овцыну:

– Плохо, брат. Ой, как худо мне… не выдержу!

Глава 13

В любой истории, как и в любом романе, встречаются места необходимые, места служебные – места скучные. Но избегать их не следует, ибо тогда не будет ясной дальнейшая связь событий…

Волынский столько лет подряд рвался переступить порог Кабинета, и вот он его перешагнул. Сел. Отдышался. Заявил себя к делу готовым. Напрягся в чаянии деятельности.

 

Теперь любопытно знать – кем он там расселся?

Карьеристом? Или… гражданином?

Кабинет, язви его в корень! Учреждение самодержавное.

«Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй…»

По сути дела, вся несчастная Россия распята под властью этой адской канцелярии, где восседает главным Остерман…

Волынский был готов к исправлению службы по делам высоких предначертаний отечества, но поначалу даже растерялся. Купцы тащили в Кабинет штуки парчи, Остерман с аршином в руках мерил их, просматривал кружева на свет возле окна, торговался о ценах, барышничал… Ладно. Царица ведь тоже баба, и одеться ей хочется, Волынский с этим согласен. Но при чем здесь Кабинет?

 

– Министры, – утверждал он, – существуют ради забот важных, а тряпки мерить и другие способны… только покажи – как!

– Не хочешь ты, Петрович, государыне услужить, – выговаривали ему Черкасский с Остерманом. – Ай, ай, не хочешь.

– Государыня не для того меня на службу в Кабинет призвала, чтобы я с аршином тут стоял.

Несли в Кабинет бумаги. Волосы от них дыбом вставали. Бог мой, чего тут только не было: доносы, апробации, жалобы, какие-то ветхие расписки… Надо и не надо – любую бумажку валили в Кабинет, как в помойку худую, и, конечно, лопатой тут уже не разгребешь.

– Вот натащили вы бумаг на себя, – ругался Волынский, – теперь и сами не знаете, как расхлебать! А ведь за каждой такой бумажкой живая судьба кровоточит. Может, там человек уж какой год терзается, ответа от министров выжидая… А вы разве способны ответ дать? Нет! Я и вас не вижу из-за бумаг этих…

Стал он завалы бумажные распихивать по коллегиям и канцеляриям разным – к исполнению скорейшему. Волынский освобождал главный фарватер для плавания корабля государственного. Очень это не понравилось Остерману: ведь он был силен в империи именно тем, что все дела, какие имелись, он себе забирал, и отнять их у него – значит дыхания лишить. Артемий Петрович разбирал Кабинет имперский, как чистят захламленный дом, доставшийся в наследство от бабки скопидомной…

У него были свои планы, давно в сердце выношенные. Хотел он весь груз решений самодержавных перевалить на Кабинет, дабы для начала отнять у Анны Иоанновны силу царских резолюций. Но при этом желал добиться, чтобы самому стать в Кабинете первым, – тогда и Россия пойдет иным путем (согласно его резолюциям!). Артемий Петрович давно раскусил, что Анна Иоанновна дура, простых вещей иногда постигнуть не может. Императрица не знала порой даже того, что любой регистратор коллежский ведает. Однажды он приволок к ней именные указы, в одну книжищу переплетенные, и сказала царица, эту книгу беря: «Сколь живу, а такой длинной резолюции еще не видывала…» С дурой, конечно, иногда хорошо дело иметь, ибо ее обманывать легче. Но с умной-то все-таки было бы лучше страной управлять!

Еропкину по дружбе давней он часто жаловался:

– Безмозгла она у нас. Апробации от нее не добиться путной. Что Бирон скажет, тому и верит. Для нее резолюцию проставить – как мне оду сочинить. В одном слове по три ошибки…

Волынский бывал в делах постоянно запальчив и гневен, а Остерман, неизменно тих и спокоен, нарочито вынуждал его к ссорам. Насмерть бились теперь в Кабинете две крайности несовместимые. Волынский хотел ослабить произвол власти высшей – Остерман же, напротив, гнет властей исподтишка усиливал. Волынский на дела людские и смотреть хотел человечно – Остерман лишь формально взирал. Один рвался из жесткого хомута бюрократии – другой еще сильнее его в хомуте том засупонивал.

Сам в прошлом казнокрадец и взяточник, Артемий Петрович плутовскую породу знал и жестоко ее преследовал, отлично все ухищрения воровские ведая: вор от вора далеко скраденное не спрячет! Нужду народа Волынский тоже понимал и немало скостил с бедноты недоимок: указами свыше слагал он с людей «за их объявленным убожеством» долги старые и штрафы тяжкие. Остерман же каждый раз писал при этом «особое мнение», возражая ему, и передавал в конверте лично императрице.

– Народ-то! – вещал Волынский. – Его и пожалеть надо.

– Сие относится до усмотрения высочайшего.

– Да мы-то кто здесь? Мы и есть высочайшие министры.

– Я, – отвечал Остерман уклончиво, – выше самодержавной воли себя никогда не ставлю и вам советую поостеречься…

Коснулся Волынский и самой наболевшей язвы России.

– Пытки! – возмущался он. – До чего дожили мы! За любой грех, самый ничтожный, человека у нас сковороды горячие лизать заставляют. Какова же память в народе о нашем времени останется?

И своевольно указал в судах озаботиться, «дабы люди в малых делах напрасно пыток меж тем не терпели». В этом случае Артемий Петрович геройски поступал: любое послабление в муках тогда ведь значило для простого народа очень и очень много… Но, воюя с Остерманом, кабинет-министр был одинок, князь Черкасский дел боялся, а Бирон только подзуживал Волынского на борьбу, истощавшую силы души и тела. Остерман скоро научился доводить Волынского до белого каления своими ухмылочками, голоском тишайшим, мирроточивым, вежливостью унизительной… Так бы и вцепился в глотку ему, а негодяй спокойно наблюдает, как ты кипишь в ярости, но при этом сладенько так… улыбается, сволочь!

Драться с ним, что ли?

Из манежа на Мойке его подбадривал Бирон:

– Волынский, я в тебе не ошибся. Еще немного, и я буду иметь счастие слышать, как захрустят позвонки Остермана…

Взяв крутой разбег, Волынский уже не останавливался – пер на рожон, топча врагов и сминая препоны разные. Раньше писали так: «приказано от гг. министров». Потом в указах по стране замелькали слова: «приказано от гг. министров князя Черкасского и Волынского». Наконец, настал блаженный день, когда на Россию излилось: «кабинет-министр Волынский изволил приказать».

Вот оно! Достиг… Но чего ему это стоило?

Остерман ни разу не ослабил напряжения схватки, окружая Волынского интригами, подвохами, кляузами. Журналы заседания Кабинета теперь были сплошь испещрены возражениями Остермана на резолюции Волынского. Против любой ерунды он выдвигал «особое мнение»…

Анна Иоанновна хотя и недалекого ума, но скоро начала понимать большую разницу между пламенным бойцом Волынским и полудохлым оборотнем Остерманом.

В один из дней, когда Остерман явился к императрице со своим докладом, она губы поджала и рукой махнула.

– Андрей Иваныч, – сказала, – ты домой езжай, побереги здоровье свое.

Скушны доклады твои. Тянешь ты их, тянешь… будто килу какую через забор!

Уйдешь – и мне всегда таинственно кажется: а чего ты сказать пришел? Отныне же, – распорядилась Анна Иоанновна, – я желаю не тебя, а Волынского выслушивать… Горяч он в делах и забавен в речах. Его доклады – недолги, экстракты и в скуку меня никогда не вгоняют… Уж ты не серчай.

Опять виктория. Виват, виват!

Артемий Петрович писал в эти дни друзьям на Москву, ликуя и похваляясь:

«Остерман оттого так с ходы сбит, что не только иноходи не осталось, ни ступи, ни на переступь попасти не может». Да, он пошатнул своего неприятеля. Одною собственной волей, уже плюя на Остермана, стал Артемий Петрович заводить в Астрахани шелководческие фабрики. Старался поднять тяжелую промышленность страны. Следил за голодом в губерниях. Он издал крепкий указ, чтобы 30 лучших кадетов, «которые из русских знатны», срочно отправили за границу кавалерами при посольствах, – пусть растут юные русские дипломаты! Вторым дельным указом повелел Волынский еще 30 кадетов «из российского шляхетства, но не знатных», со склонностью к рисованию и математике, передать на выучку к обер-архитектору Еропкину, – пусть будут и русские архитекторы! Страдая, как патриот, за национальное поругание России, он выдвигал только русское юношество (а немцев – не нужно, хватит!).

Но скоро по столице пошел зловонный слух, будто императрица сильно влюбилась в Волынского, как в мужика здорового, а потому Бирона в Митаву отправят – выдохся! Говорили, что его место при дворе в чине обер-камергера займет Волынский… Кто радовался, кто пугался. Герцог в злости оскорбленной долго грыз себе ногти, его красивые глаза заволакивали слезы.

– Какая глупость! – Он вдруг захохотал. – Это же ясно было сразу, что басню подлую пустил по городу Остерман… Ха-ха! Не дурак же Волынский, чтобы мне дорогу у трона переступать…

Пока он дороги ему не переступал, занятый по горло иными делами; его осеняло планами новыми:

– А почто пренебрежен Сенат? Коллегиальность – вот родник божий, из коего должны источаться русла управления Россией…

Побывал он в Сенате и сделал вывод – ужасный:

– Вот он, порабощенный Сенат, в коем, по словам Тацита, молчать тяжко, а говорить бедственно… Господа Сенат, неужто затворены уста ваши? Ежели Кабинет виной тому, что Сенат придавлен, то, значит, власть Кабинета надобно совокупить с властью Сената и коллегий, – совместная, глядишь, и породится истина!

Честолюбив и надменен, гордец Волынский умел, однако, ради блага отечества поступиться долею своей власти. Остерман же – никогда! И сейчас, прослышав о замыслах Волынского, он предупредил его тагхонечко:

– Того бы делать не нужно.

– А тебе, граф, – отвечал Волынский, – и жена совсем не нужна! Как посмотрю на тебя иной раз, так думаю: чего ты с ней по ночам делаешь? Зато вот нам, радеющим до нужд разных, много еще чего надобно… Мы, русские, так и знай, до всего жадные!

И рукою властной начал Волынский проводить совместные заседания Кабинета, Сената и коллегий (всех за один стол рассадил). Коллегиальность – смерть для Остермана и всех бюрократов! Остерману легко было в одиночку справляться с лодырем Черкасским; пожалуй, поднатужась, смял бы он и Волынского. Но когда противу него вставала плотная, крикливая стенка русских сенаторов и президентов коллежских, он… поплакивал.

– Но я еще не все сказал! – торжествовал Волынский. – От Петра Первого образован в защиту правосудия надзор прокурорский за деяниями власть имущих.

Где он теперь? Не вижу надзора за грехами нашими. Почему, по смерти Ягужинского и Анисима Маслова, никто даже рта не раскрыл, чтобы замену им приискали?

Волынский чуть ли не за волосы потащил Сенат из затишья болотного, ибо сенаторы «неблагочинно сидят, и когда читают дела, имеют между собою партикулярные разговоры и при том крики и шумы чинят… Також в Сенат приезжают поздно и не дела делают, но едят сухие снитки, кренделей и рябчиков…»

– Порядок надобен, – говорил он императрице. – А такоже нужен обер-прокурор Сенату наичестнейший. Слышал я, матушка, что желаешь ты Соймонова генерал-полицмейстером сделать. Разве можно такого человека, каков адмирал, на разбой бросать? Вот из него как раз прокурор хорош получится…

Соймонов заступил пост обер-прокурора. Ученый знаток отечества и экономики, суровый страж законности, Федор Иванович оказался на своем месте. И каждый, в ком билось русское сердце, мог лишь приветствовать небывалый взлет карьеры Артемия Волынского и Федора Соймонова…

Средь важных дел не оставлял Волынский и забот об охране русской природы – ее лесов и угодий дедовских, пастбищ и гор, жалел зверье, птицу и рыбу. Самоучка, до всего опытом доходящий, Артемий Петрович очень много сделал, чтобы сберечь уничтожаемое от людей бессовестных. Ему хотелось: пусть все цветет, живет и множится на пользу потомству… Таков уж он был, сложное дитя века своего! Бабу волосатую вроде за зверя дикого считал, в заточении содержа ее, а человека желал со зверями сдружить… Карьерист не станет о птахах да зайцах сердцем болеть, – только гражданин и патриот способен страдать за природу родины!

Но…

В самый разгар карьеры своей кабинет-министр вдруг неожиданно замер. Что такое? Перед ним обнаружился загадочный простор. Никто тебя не толкает, никто не сдерживает. Двери, ведущие к царице, вдруг оказались перед Волынским открытыми.

Еще раз он осмотрелся вокруг себя в удивлении, словно не веря в чудо, – нет, Остермана нигде не было…

Виват, виват, виват!

Вот на этом-то он и попался, будучи не в силах разгадать подлейшей стратагемы Остермана.

Остерман не уступил – он лишь временно отступил.

Он забрался в свою нору и там вынашивал месть, лелея ее и нежа. Остерман терпеливо выжидал случая к мести, – так заядлый пьяница мечтает о празднике, чтобы напиться во искупление тяжких дней вынужденной трезвости… Пропуская Волынского впереди себя, Остерман словно подзадоривал его двигаться и дальше:

«Я не стану более тебя сдерживатьстремись!» Это был коварный преднамеренный расчет. Много позже историки проделали научный анализ обстановки, в какую попал тогда Волынский; их вывод был страшен! Остерман оказался гениален в своей интриге… По сути дела, он ведь ничего не сделал. Он только отошел с дороги Волынского, не мешая ему приближаться к престолу. Остерман знал, что возле престола, охраняя его, Волынского будет поджидать Бирон! И если герцог хотел раздавить Остермана руками Волынского, то Остерман придумал новый вариант схватки: пусть сам герцог Бирон раздавит Волынского… Остерман напоминал сейчас опытного хищника, который заманивает охотника в первобытную чашу, чтобы там, в родимом для него буреломе, где не светит солнце, вцепиться в охотника мертвой хваткой.

Волынский этой интриги не разгадал!

Двери в покои императрицы были растворены перед ним настежь, и он широко шагнул в них, еще не ведая, что за ними клубилась туманами черная пропасть гибели…

…Так и пишутся самые скучные страницы русской истории.

Глава 14

Вся зима 1738 года прошла у России в готовлении к походам. Армия окрепла и возмужала в баталиях – училась побеждать! В эту кампанию цзль была ясная: победой убедительной внушить страх противнику, чтобы впредь ни Турция, ни Австрия, ни Франция не сомневались в справедливости русских требований. Что бы ни говорила Европа, но России в Крыму быть, на море Черном ей плавать! Последним санным путем фельдмаршалы разъехались по своим армиям: Миниху – идти на Бендеры, Ласси – брать Крым снова…

Весна была скорая, и санный путь развезло. Генеральный штаб-доктор армии русской ученый грек Павел Захарович Кондоиди, еще до Киева не добрался, как пришлось ему из санок в коляску пересесть. На окраине Чернигова зашел врач во двор постоялый, а там солдаты щи с солониной ели, у каждого был закушен в руке крендель анисовый. А на лавке врастяжку лежал солдат под тряпьем.

– Цто с ним? – спросил Кондоиди. – Уз не цумка ли?

– Да нет, от чумы бог покеда миловал. Пытаный он! Замучали его палачи-прохвосты, вот и валяется где придется…

– Ignavia est jacere, – сказал солдат, поднимаясь с лавки, – dum possis surgere. Mens agitat molen

.

– Я слысу латынь? – поразился Кондоиди.

Солдат поведал о себе доктору – Зовут меня Емельяном Семеновым, был я секретарем и чтецом при знатной библиотеке князя Дмитрия Голицына, я пытан по указу царскому за то, что знал многое из того, чего простолюдству знать нельзя. Ныне же при армии состоять обязан, где мне бывать до скончания веку в чинах самых высоких – чинах солдатских!

Фельдшеров в армии не хватало, любого чуточку грамотного в полковые цирюльники производили. Эти вот цирюльники, бывало, ноги инвалидам пилили, полагаясь на волю божию, даже гвоздем в ранах ковырялись, пули извлекая… Семенов с усмешкою битого сатира признался Кондоиди, что, кроме «Салернских правил», ничего из медицины не знает.

– Ведаю еще, что гений Везалия обвинен был церковью в еретичестве, ибо доказывал одинаковое число ребер у мужика и бабы… Но ведь Библия учит, что Ева из ребра Адамова сотворена бысть. Уж не значит ли сие, что у мужа одним ребром меньше, нежели у жены евонной?

Кондоиди отворил походную аптеку, где лежали штанглазы порцеленовые с лекарствами; велел названия их прочесть, и Емельян прочел их внятно, потом лопатку фарфоровую в руки взял.

– Этим шпателем, – сказал, – мази кладут на раны.

– Лозысь! – велел ему Кондоиди и кости прощупал солдату; кости целы оказались, зато спина еще в струпьях, а ноги имели следы пытки огненной. – Я тебя, цукина цына, вылецу, – сказал врач. – И в доцентуру цвою возьму…

На выучке у штаб-доктора Емельян не гнушался туфли подать Кондоиди, к обеду стол ему накрывал. Вольноотпущенника такое лакейство ничуть не оскорбляло, и был Емельян почтителен с врачом и услужлив ему, как раб верный. Служить ученому – не барину прислуживать!.. Павел Захарович первым делом обучил Семенова, как надо зажимать сосуд кровеносный у человека, когда его оперируют.

Артерии людские были скользкими и юркими от биения пульса, словно горячие червяки. Семенов держал их в пальцах, наблюдая, как раскрывалось перед ним внутреннее естество человека. Сосуды перевязывали женским или конским волосом. Шинами служила шкура угрей морских, способная к тому же кровь останавливать. А опытные воины сами на поход пыльцою от сосны или елки запасались – для присыпания ран свежих. Разрубы сабельные солдаты, как правило, деревенским медом смазывали…

А из далекой Мессины, где меньше всего думают о России, корабли уже везли чуму в море Черное; достаточно одной крысе сбежать из трюмов на берег цветущий – и чума уже в Молдавии. А оттуда, сусликом степным переплыв через Днестр, чума становилась главной гостьей на пиру смертном в компаненте армии Миниха.

Тогда и войны никакой не надобно – чума всех победит!

Люди покрывались шишками и вздутиями желез на шее, под мышками и в паху.

Мучил их жар нестерпимый и боли сильные, отчего чумные в обморок почасту впадали, а иные даже в безумие приходили. Лица больных искажались до неузнаваемости. И лишь немногие, у которых были «шишки спелые» (гноем истекающие), умудрялись выжить. Всех остальных через три-четыре дня чума в бараний рог сворачивала, и мертвеца сжигали вместе с барахлом его.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: