На следующий день мы продолжили беседу, распределив роли. Шинда разговаривал в жестком тоне, я же припирал Меркурия к стене с фактами в руках. В конце концов он признался, что работал на английскую разведку. Так развеялась мечта о суперисточнике. Некоторое время мы носились с идеей перевербовать Меркурия и таким образом внедриться в английскую разведку, но и этот план потерпел крушение после того, как мы во время третьего разговора выжали из него, что он еще студентом по заданию МИ-5 искал контакт с коммунистической партийной разведкой.
При таких обстоятельствах для нас благоразумнее всего было не иметь с Меркурием больше никаких контактов. Да и без того дальнейшее расследование дела не входило в нашу компетенцию. Случилось так, что мое первое дело попало в руки Эриху Мильке, тогдашнему статс-секретарю министерства государственной безопасности. Для него наша служба с первого дня ее существования была бельмом на глазу, и он наблюдал за ней с недоверием. А то обстоятельство, что между ним и Шиндой еще с гражданской войны в Испании, в которой они оба участвовали, существовала открытая неприязнь, отнюдь не способствовало формированию гармоничных отношений между двумя ведомствами. Мильке с ходу оценил разоблачение Меркурия как “чепуху”, но ему пришлось прислушаться к доводам собственных сотрудников, когда наш несостоявшийся агент попал в следственную тюрьму, признал себя виновным и был осужден на девять лет.
Дело Меркурия было моим первым испытанием в качестве разведчика, из которого я вынес урок: в разведке никогда нельзя забывать о логике и позволять вводить себя в заблуждение, принимая желаемое за действительное.
|
Разоблачение Меркурия вызвало тревогу не только на Западе, но еще больше у нас, ведь он в ходе допроса обнаружил такую осведомленность о сотрудниках партийной разведки и связях внутри нее, которой, собственно говоря, у него не должно было быть. Я взялся за решение тяжелой задачи — проверить весь аппарат, включая все его контакты.
Будто разгадывая головоломку, я терпеливо искал подходящие части. Чтобы не “обеспокоить” агентов, возможно перевербованных противником, то есть не дать им понять, что их подозревают, я опрашивал не их, а курьеров и связных, которые направлялись из ГДР. При этом я узнавал о гораздо большем количестве недопустимых связей, нарушавших правила конспирации, что нас не могло устроить.
Через несколько месяцев на огромном листе миллиметровой бумаги возник “паук” — диаграмма, иллюстрирующая все связи партийной разведки. Уже вскоре никто, кроме меня, не был в состоянии понять в ней что-либо. Разноцветные штрихи и клетки характеризовали личные и другие связи: красным обозначались предполагаемые двойные агенты, синим — источники, зеленым — резиденты. Были и символы, означавшие подозрительные моменты или контакты с вражескими службами. Непосвященным это ни о чем не говорило, но в моих глазах диаграмма обретала все более четкие контуры.
С некоторыми источниками и резидентурами после моего “просвечивания” ничего не случилось. Это касалось, например, высокопоставленного чиновника в Федеральном министерстве по общегерманским вопросам, которому суждено было на протяжении еще многих лет снабжать нас информацией, а также нашей резидентуры в Баварии. А вот франкфуртский журналист, работавший под псевдонимом Вагнер, показался мне подозрительным и позже во время допроса был разоблачен как двойной агент, действовавший по заданию американцев.
|
Что было делать? Насколько могла быть партийная разведка уже насыщена агентами другой стороны и раскрыта противником? В худшем случае мы предполагали, что Ведомство по охране конституции, а также английская и американская спецслужбы раскрыли значительную часть сети и с помощью перевербованных агентов, чего доброго, проникли уже в берлинский центр. Следовательно, нам не оставалось ничего другого, как отказаться от использования партийной разведки.
После долгих совещаний я в один прекрасный день отправился вместе с Аккерманом, держа под мышкой большой рулон бумаги, на квартиру Ульбрихта в Панкове. Обстановка его жилища выдавала пристрастие квалифицированного столяра к добропорядочной буржуазной мебели с выточенными украшениями. Я разложил на обеденном столе “паука” и во всех деталях описал результаты своих проверок. Мы с Аккерманом предложили Ульбрихту прекратить все связи с западногерманской партийной разведкой и отозвать всех сотрудников, имевших контакт с КПГ. Ульбрихт согласился, и с тех пор вплоть до своего запрета КПГ была таким же табу для нашей службы, как позже ее преемница — Германская коммунистическая партия.
Я не люблю вспоминать о последующих месяцах. Почти все возвращенные в ГДР сотрудники партийной разведки были убежденными антифашистами, за плечами которых остались каторжные тюрьмы, концлагеря, эмиграция, а теперь им приходилось мириться с нашими недоверчивыми вопросами. Их положение было как минимум унизительным, даже если мы, к счастью, и не применяли в своей работе бериевские методы.
|
Как завоевывают доверие, как его сохраняют? Как проверяется надежность? Можно ли полагаться на свою интуицию? Эти вопросы тогда вновь и вновь вставали передо мной. В ходе этого расследования мне стало ясно, что необходимо постоянно подвергать сомнению однажды высказанные мнения. Эта готовность мыслить непредвзято позволила нам снова активизировать некоторые высококлассные источники на Западе после того, как мы убедились, что западным службам не удалось их идентифицировать. С большим облегчением мы поняли, что тоже, как говорится, не лыком шиты.
С другой стороны, отказ от партийной разведки поставил нас перед серьезной проблемой: как создать замену отозванным, найдя подходящих кандидатов? Требования безопасности, за соблюдением которых с неослабной строгостью следил советник из СССР, были так повышены, что одно только комплектование центрального аппарата казалось почти невозможным. Кандидаты, у которых были родственники на Западе, или те, кто находился прежде там в эмиграции, а то и сидел в тюрьмах, отбраковывались с самого начала. Заместитель Аккермана Герхард Хайденрайх, которому было поручено комплектовать аппарат, был секретарем по кадрам в Союзе свободной немецкой молодежи — молодежной организации СЕПГ, и поэтому к нам пришло немало молодежи из ССНМ. Им предстояло образовать ядро моей службы, будущего Главного управления разведки, сохранившееся вплоть до его ликвидации в 1990 году. Их практический опыт, накопленный на протяжении сорока лет работы, нельзя было бы заменить никаким учебным курсом. В отличие от большинства других спецслужб, у нас не было кадровой “карусели”, когда заходила речь о занятии руководящих постов. Эта преемственность была одной из главных причин нашей эффективности, и она позволила мне сделать мой образ мышления и способ работы достоянием других.
Но в конце 1952 года до этого было еще далеко.
“Тяжело в учении…”
В декабре 1952 года меня вызвали к Генеральному секретарю ЦК СЕПГ Вальтеру Ульбрихту, который уже считался могущественнейшим человеком молодого государства. Я отправился в ЦК, не имея представления о цели вызова. Тогда здание ЦК находилось еще недалеко от Александерплац. В приемной я получил пропуск, который охрана тщательно сверила с моим паспортом. Контроль не походил тогда даже приблизительно на драконовскую проверку, введенную в последующие годы, да и внутренний вид здания не был даже отдаленно столь же впечатляющим, как позже в так называемом Большом доме на Вердершен Маркт. И все-таки уже в ту пору несомненно чувствовались тот дух, та атмосфера, которым было суждено стать столь характерными для мира партийного руководства, обособленного от народа.
Я представился в секретариате Ульбрихта. Он был еще на совещании, но вскоре появился и провел меня в находившийся по соседству кабинет своей жены Лотты, которая считалась его ближайшей сотрудницей. Прежде чем он отослал ее из комнаты, она дружески приветствовала меня. Затем Ульбрихт без обиняков, как ему и было свойственно, приступил к делу — без какого-либо вступления, без каких-нибудь замечаний личностного характера и не глядя на собеседника.
Так я узнал, что Антон Аккерман просил освободить его от руководства Внешнеполитической разведкой. По крайней мере в данном случае Ульбрихт придержался принятых формулировок, добавив: “По состоянию здоровья”. Конечно, я знал, что представления Аккермана о собственном немецком пути к социализму расходились с безусловной верностью Москве, свойственной Ульбрихту. Позже говорили, что Аккерман якобы был неосторожен в частной жизни, а это в пуританской атмосфере, характерной для ГДР того времени, должно было означать конец политической карьеры. Кроме того, секретом полишинеля было то обстоятельство, что нападки Грауэра все сильнее отравляли Аккерману его работу руководителя разведки.
Озадаченно воспринимая эту информацию, я услышал, как Ульбрихт произнес: “Мы считаем, что ты должен возглавить службу”. Иными словами, по мнению руководства СЕПГ, мне, не достигшему еще и тридцати лет, одному из многих в иерархии разведки и еще более незначительному в партии, предстояло стать преемником Аккермана на этом важнейшем посту. На мой вопрос, через кого я должен буду поддерживать контакт с руководством, Ульбрихт ответил, что я подчинен непосредственно ему.
Не прошло и четверти часа, как я снова оказался на улице и был все еще не менее озадачен, чем в кабинете Ульбрихта. В моей голове все смешалось — уж очень обескураживало происшедшее. Если бы меня попросили назвать сильнейшее из охвативших меня тогда чувств, то, вероятнее всего, я бы вспомнил гордость. Гордость за доверие, которое мне оказала партия.
Я еще и сегодня не могу с уверенностью сказать, почему выбор пал именно на меня. Этому, пожалуй, могли содействовать мои хорошие отношения с Москвой и мое происхождение из семьи писателя-коммуниста, но на другую чашу весов должна быть положена моя почти полная неопытность в разведке. С другой стороны, Аккерман, несомненно, высказывался в мою пользу, что не могло не повлиять на решение руководства.
Если меня сегодня спросят, как это я столь легко смог принять назначение на пост руководителя разведки, которая была частью того, что многим представляется аппаратом репрессий, то могу лишь ответить, что тогда я на это смотрел совсем не так и не мог смотреть иначе. Я вовсе не высказываюсь в защиту слепого повиновения, на которое столь охотно ссылались многочисленные попутчики гитлеровского режима после краха “третьего рейха”. Принимая любое важное в своей жизни решение, я сознавал, что мог бы отказаться выполнять то, чего от меня требовали, пусть и с неприятными последствиями, но без угрозы для жизни. Многие годы спустя я действительно воспротивился указанию. Меня в качестве преемника Хорста Зиндермана хотели назначить заведующим отделом агитации и пропаганды Центрального Комитета СЕПГ. Я отказался от этой чести, едва услышав о ней. Это был единственный случай, когда Мильке и я стремились к одной и той же цели, правда по разным причинам. Он хотел затормозить мое головокружительное восхождение, а я не хотел жертвовать относительной независимостью и самостоятельностью, которыми обладал в разведке, ради того, чтобы затеряться в тяжеловесном партийном аппарате.
Вернувшись к себе на Роландсуфер, я увидел Рихарда Штальмана, с нетерпением ожидавшего меня. В отсутствие Аккермана он исполнял обязанности начальника нашей службы. Он повел себя и теперь так же необычно, как это было свойственно ему в других случаях: с удовольствием распахнул сейф, чтобы передать мне немногие дела, будто никак не мог дождаться, когда я сменю его и он оставит эту осточертевшую работу за письменным столом. Он подвинул ко мне по столу ключ со словами: “Ну, приступай. Если я понадоблюсь — я рядом”.
Куда холоднее оказалось приветствие Мильке, когда Штальман представил ему меня в новой должности. Сначала он заставил нас больше часа ждать в приемной, а потом ограничился заявлением в ледяном тоне, что решение о моем назначении столько же не окончательно, как и вопрос о существовании разведки в целом.
Разведка оставалась под непосредственным контролем Ульбрихта менее псшугода. Весной 1953 года она была подчинена Вильгельму Цайссеру — не как министру госбезопасности, а как члену политбюро СЕПГ. О его биографии я знал только, что он, как и Рихард Зорге, выполнял секретные поручения в Китае, а во время гражданской войны в Испании под именем генерала Гомеса командовал XI Интернациональной бригадой.
С Цайссером было интересно работать. От него исходило ощущение спокойного авторитета, которое вызывало доверие и выгодно отличало его не только от суетливости важничанья, характерных для Мильке, но и от жесткого, обезличенного стиля Ульбрихта. Раз в неделю Цайссер принимал меня, причем время нашей встречи он выдерживал с точностью до минуты. Почти никогда во время этих встреч мне не удавалось высказать все то, о чем не терпелось поговорить, так как я оказывался для Цайссера желанным собеседником, с которым он, редактор собрания сочинений Ленина на немецком языке, мог обсудить вопросы перевода.
Он с презрением относился к раболепству Мильке перед Ульбрихтом и не делал секрета из своей глубокой неприязни к генеральному секретарю партии. Ульбрихт не пользовался симпатией почти у всех эмигрантов, с которыми я познакомился ближе. У одних потому, что они помнили о его бессердечии и бесчувственности в Москве, когда он во времена самых жестоких репрессий отказывал в помощи, которая была необходима и возможна, у других, например Пика или Аккермана, потому, что его поведение даже по отношению к ним было авторитарным.
Едва Ульбрихт передал разведку в ведение Цайссера, как мы пережили свой первый скандал — так называемое “дело Вулкан”. Его причиной был Готхольд Краус, первый перебежчик на Запад из числа сотрудников нашей службы. Именно его Шинда взял к нам из другого отдела, поручив выполнение особо секретных заданий. Так как Краус бежал накануне Пасхи 1953 года, у западногерманской контрразведки было достаточно времени, чтобы выжать из него все, что он мог знать, и начать действовать, прежде чем мы смогли понять, что, собственно, произошло.
Можно представить себе, какая растерянность охватила нас, когда вскоре после Пасхи западногерманский вицеканцлер Франц Блюхер заявил на пресс-конференции, чтр по “делу Вулкан” западногерманские компетентные органы арестовали тридцать пять восточногерманских агентов. Конечно, мы сразу поншш, что это число было гигантским преувеличением — ведь даже ведущие сотрудники нашей службы не знали подлинных имен такого большого числа агентов в чужой стране. Быстро выяснилось, что западногерманская контрразведка, переусердствовав, арестовала наряду с полудюжиной — и не более — настоящих агентов и связников почтенных коммерсантов, активно занимавшихся внутригерманской торговлей и при этом не имевших совершенно никакого отношения к разведке.
“Дело Вулкан”, в конце концов обернувшись для западной службы конфузом: многие из тех, кого оно затронуло, подали иски о возмещении ущерба, — заставило нас всерьез задуматься. Мы почувствовали, сколь уязвима наша служба. Сколько нераспознанных “кротов” могло еще работать в нашем аппарате? Комиссия под председательством статс-секретаря Мильке самым дотошным образом проверила всех сотрудников. Для Мильке это была желанная возможность дать мне почувствовать свою власть.
Последующие месяцы мы провели, дотошно решая кадровые вопросы и ведя упорную борьбу за каждого сотрудника, которого я не хотел терять. Опасаясь того, что может узнать о нас противник, мы решили децентрализовать аппарат и разместить отдельные подразделения в десятке зданий, далеко отстоявших друг от друга. На тот период для работы как таковой оставалось мало времени. Между тем в проблемах, которые требовали срочного обсуждения с Цайссером, не было недостатка.
Смерть Сталина в марте 1953 года стала настоящим шоком. В Кремле разгорелась ожесточенная борьба за власть, и социалистические страны Восточной Европы оказались вдруг предоставленными сами себе. Но тогда я не осознавал этих последствий, произведших настоящий переворот, так как мы в разведке были перегружены собственными проблемами. Многое происходившее в нашей стране мы воспринимали лишь частично, а настроение, существовавшее в широких кругах населения, в действительности было нам неизвестно. Мы жили в своем собственном, глубоко изолированном мире. Даже когда в декабре 1952 года премьер-министр Гротеволь предостерегающе заговорил о грозившем кризисе в сфере продовольственного снабжения, это не насторожило нас.
Ульбрихт был главным инициатором решения об ускоренном строительстве социализма, принятого за полгода до этого. Он, искушенный в сталинистской казуистике, отметал всякое сопротивление своей точке зрения, оперируя тезисом о закономерном обострении классовой борьбы до завершения социалистических преобразований. Были резко повышены налоги и ограничено предоставление кредитов, приняты меры принудительного характера против крупных крестьянских хозяйств, средних и мелких предпринимателей и лиц свободных профессий. Особое недовольство вызвали распоряжения, еще более суживавшие возможности свободной деятельности церкви и духовенства. Но самым опасным стало решение о повышении цен на основные продукты питания при одновременном повышении норм выработки на предприятиях, ведь таким образом правительство восстановило против себя рабочих.
Последствия были в высшей степени серьезны. В ответ на усиливавшееся давление люди не только все громче роптали, но и действовали. Более ста двадцати тысяч человек в первые четыре месяца 1953 года “проголосовали ногами”, покинув ГДР. Осмотрительные политики, например Аккерман, Цайссер и главный редактор партийной газеты “Нойес Дойчланд” Рудольф Херрнштадт, озабоченно следили за развитием событий и выступали за проведение менее жесткого курса.
Даже в самых неуемных своих фантазиях я не смог бы подумать, что именно Лаврентий Берия, страшный шеф тайной полиции, а после смерти Сталина наиболее влиятельный человек в советской руководящей тройке, выскажется за поворот в политике по германскому вопросу — поворот, который должен был бы открыть путь к созданию объединенной, демократической и нейтральной Германии. Сегодня я знаю, что в начале июня Берия вызвал в Москву представителей политбюро СЕПГ и вручил им документ под названием “О мерах по оздоровлению положения в Германской Демократической Республике”. Он содержал предложения, осуществление которых означало бы отход от административно-командной системы и давало бы возможность налаживания взаимопонимания с Федеративной республикой. При этом Берия преследовал долгосрочную цель — создание объединенной и нейтральной Германии, которая не присоединилась бы ни к какому союзу, направленному против СССР. Надо сказать, что эту цель сформулировал еще Сталин.
Цайссер не сказал мне ни слова об этой драматической ситуации и ожесточенной борьбе в политбюро между сторонниками жесткой линии и умеренного курса. Поэтому я в конце мая по его предложению ушел в отпуск, которого у меня давно не было. Ближайшие недели я провел вместе с семьей в Прерове, на побережье Балтийского моря, купаясь и читая Хемингуэя.
Из газет я узнал, что политбюро и правительство признали тяжелые ошибки и объявили о пересмотре прежних решений. Тех, кто бежал из республики, призывали вернуться, заверяя, что им ничего не грозит. Политические репрессии и дискриминация молодых христиан должны были быть существенно смягчены. Все это звучало очень разумно и успокаивающе.
Но было слишком поздно. 16 июня по радио прозвучало тревожное сообщение о том, что берлинские строители двинулись со Сталин-аллее к Дому министерств на Лейпцигерштрассе, бывшему геринговскому министерству авиации. Там они, скандируя, потребовали отмены новых норм выработки и улучшения социального обеспечения. Здание было оцеплено оперативными отрядами полиции, а настроение демонстрантов грозило перейти за “точку кипения”. Забастовщики требовали, чтобы к ним вышли Ульбрихт и Гротеволь. Вместо них появился министр промышленности Фриц Зельбман, бывший шахтер, и попытался успокоить толпу, ссылаясь на принятые решения о реформах, но напрасно. Волнения уже распространились, охватив крупные предприятия в других частях страны.
Вечером я созвонился с Рихардом Штальманом, который усталым и разочарованным вернулся с совещания партийных работников. Хотя Ульбрихт и признал ошибки, он не выдвинул никаких конкретных предложений о том, что надо делать в ситуации, не терпящей отлагательств.
17 июня сообщения буквально обрушились на нас. Радиостанция РИАС не упускала ни малейшей возможности агитации. Ночь напролет она вещала о том, где и когда состоялись митинги, и призывала своих слушателей в Восточном Берлине участвовать в них. Одно предприятие за другим прекращали работу. Колонны демонстрантов стекались отовсюду, в том числе и из Западного Берлина, к границе между секторами на Потсдамерплац. В 13 часов советская комендатура города объявила чрезвычайное положение.
Теперь мне было не до отпуска. На полпути к Берлину, недалеко от Нойштрелица, нас задержал советский контрольный пост. Несмотря на наши протесты и мое удостоверение немецкой полиции, нас заперли в подвале комендатуры вместе с другими подозреваемыми. Там я смог спокойно поразмышлять о том, кому же на деле принадлежит власть в Германии. Только после того, как мне удалось доказать часовому, что я говорю по-русски, меня пропустили к коменданту и нас освободили.
Я остановил машину в берлинском районе Панков, где мы жили, чтобы переодеться. Отец и теща возбужденно сообщили, что прямо мимо нашего дома прошла колонна рабочих большого машиностроительного завода “Бергман — Борзиг” и что отца едва не избила толпа на вокзале Фридрихштрассе. У него сложилось впечатление, что многие молодые люди, буйствовавшие в центре, выглядели как жители западных секторов и что пришли они только для того, чтобы побуянить.
Следующие дни и ночи я провел на работе. В эти дни волнений, когда подвергались штурму, а иногда и поджигались здания партийных комитетов и государственных учреждений, когда по улицам громыхали советские танки, в которые молодежь бросала камни, когда появились первые убитые и раненые, — всего же восстание унесло более ста человеческих жизней, — мне стало ясно, что разговоры нашего руководства о “фашистской авантюре” и о “контрреволюционном путче” были чистой воды отговорками. Бели бы руководство СЕПГ вовремя рассказало партийным активистам на предприятиях о запланированном новом курсе и пошло на открытый разговор с недовольными рабочими, то, возможно, удалось бы избежать эскалации протеста, начавшегося 17 июня.
В качестве руководителя внешнеполитической разведки я получил задание выяснить, в какой степени Запад мог быть замешан в организации волнений. Насколько хорошо все мы знали, что причины событий надо искать дома, настолько же невозможно было проглядеть, что волнения по мере сил раздувались из Западного Берлина, что оттуда в Восточный Берлин прибывали агенты-провокаторы, чтобы подогревать страсти. Было, что называется, легче легкого составить на основе информации моей службы, выступлений западногерманских и американских политиков в печати, а также заявлений таких воинствующих участников холодной войны, как “Группа борьбы против бесчеловечности” или “Следственный комитет свободных юристов”, материал, из которого явствовало, что существовали планы ликвидации ГДР. Этот материал был нужен нашему политическому руководству, чтобы свалить ответственность за события 17 июня на внешнего противника.
Таким образом, недостатка в материалах не было. Например, директор ЦРУ Аллен Даллес и его сестра Элеонора, курировавшая в Госдепартаменте США германские дела, находились в Берлине в течение недели, предшествовавшей 17 июня. Должно же было это иметь какую-то причину! В печати ГДР даже зашла речь, как о чем-то само собой разумеющемся, о “дне Икс”, дне, когда Запад должен был захватить власть в ГДР. На пророчествах насчет этого дня специализировались, собственно говоря, западногерманские бульварные газеты, но ведь сам факт рассуждений на эту тему доказывал наличие иностранного заговора против нас. И даже приглашение совершить поездку на пароходе, которое активисты западноберлинских профсоюзов направили своим близким и друзьям в Восточном Берлине накануне 17 июня, тотчас же было возведено Ульбрихтом в ранг сигнала к началу волнений.
После событий 17 июня Ульбрихту и его группировке пришлось хвататься за любую соломинку, отстаивая свои порядком пошатнувшиеся позиции. Москва потребовала реформ. Правительству ГДР пришлось призвать Советскую Армию на помощь против своего народа, а в политбюро у Ульбрихта не было большинства. Его поддерживали только председатель комиссии партийного контроля Герман Матери и молодой протеже Ульбрихта Эрих Хонеккер. Все же остальные выступали за то, что в наиболее жесткой форме выразил Аккерман, — за уход Ульбрихта с поста генерального секретаря.
Спасением Ульбрихта стало сообщение из Москвы о свержении Берия. У советской партийной верхушки были совсем другие заботы, чтобы она могла позволить себе допустить неопределенность, наблюдая за тем, как обновленное руководство СЕПТ будет опробовать новый курс. Поэтому она предпочла пока оставить в ГДР все по-старому. Как только Ульбрихт смог убедиться в прочности своего положения, он немедленно приступил к изоляции тех в партийном руководстве, кто острее всего критиковал его. Используя ярлык “фракция Цайссера — Херрнштадта”, он обвинял их обоих в отступлении от линии партии, в самоуправстве и контактах с Берия. Они были исключены из руководящих органов партии и получили партийные взыскания, с которыми смирились без какого бы то ни было протеста. На 35-м пленуме Центрального Комитета в июле 1953 года Ульбрихт снова крепко сидел в седле. Как ни парадоксально, 17 июня спасло его и его курс. Шанс был упущен.
Спустя три года после этих событий Рудольф Херрнштадт составил записку о том, что было в действительности, и начал борьбу за свою реабилитацию. Как и Вильгельму Цайссеру, ему не суждено было дожить до нее. Цайссер стал просто собственной тенью. Он был душевно сломлен, оказалось подорванным и его здоровье.
Почему же оба молчали в 1953 году? Возможно, это способен понять лишь тот, кто сам пережил время замалчивания и опалы при Сталине, горькую судьбу многих товарищей и ощутил силу партийной дисциплины, которая могла потребовать пожертвовать собой, не задавая вопроса о цели этого самопожертвования.
Такие люди, как Цайссер и Херрнштадт, посвятили всю свою жизнь революционному движению. Конфронтация с партией означала бы радикальный разрыв со всей прежней жизнью, с их ценностями и идеалами.
Рудольф Херрнштадт, начавший свой путь в рабочем движении как журналист, перед второй мировой войной работал на советскую военную разведку и создал, находясь в Варшаве, великолепную агентурную сеть. В числе лучших сотрудников были его первая жена Ильзе Штебе и Герхард Кегель, работавший в немецком посольстве в Варшаве. Оба они заблаговременно извещали о предстоявшем нападении гитлеровской Германии на Советский Союз. И тот факт, что все это теперь, очевидно, ничего не значило, должен был смертельно ранить Херрнштадта. В заметках, которые он написал во время “ссылки” на работу в государственный архив в Мерзебурге, Херрнштадт отвергал все обвинения во фракционной деятельности, одновременно ломая голову над вопросом о том, мог ли он в действительности быть умнее партии. Выразившуюся в поведении Херрнштадта дилемму, с которой сталкивается убежденный коммунист, можно, наверное, сравнить с конфликтом, в котором сегодня оказались представители теологии освобождения. Они, с одной стороны, ощущают социальную ответственность, а с другой — повинуются Святому престолу. Еще в то время, когда имя Херрнштадта нельзя было упоминать в ГДР, я в качестве скромного знака уважения к этому человеку приказал снять для наших инструкторов фильм о его варшавской резидентуре, а также выступал за его реабилитацию.
Антон Аккерман еще в 1946 году опубликовал свои тезисы о “немецком пути к социализму”. В них я усмотрел логическое продолжение того, чему мы обучались в школе Коминтерна. Подобно Димитрову или Тито, Аккерман считал, что переносить советскую систему на другие страны бессмысленно да и невозможно. И ему пришлось подчиниться доводам “партийного разума” и публично отмежеваться от этих идей, правда не поплатившись за “отступничество”. После того как Аккерман отказался от своих взглядов, он до 1953 года оставался членом политбюро СЕПГ, в 1949 году стал статс-секретарем министерства иностранных дел ГДР, а в 1951-м — первым начальником внешнеполитической разведки.
В связи со снятием Цайссера и Херрнштадта с их постов Ульбрихт подверг резкой критике органы государственной безопасности. Результатом этой критики стало проведение следствия, повлекшего, в свою очередь, кадровые и структурные изменения. Министерство госбезопасности получило статус статс-секретариата и было включено в систему министерства внутренних дел, во главе которого стоял Вилли Штоф. Нового шефа госбезопасности звали Эрнстом Волльвебером. Наша до сих пор самостоятельная внешнеполитическая разведка стала называться Главным управлением XV, частью статс-секретариата государственной безопасности, а я, утвержденный в качестве его начальника, был назначен заместителем Волльвебера. Прежним же заместителям Цайссера, в том числе и Мильке, пришлось ждать до тех пор, пока их проверила комиссия партийного контроля. Можно представить себе, каким униженным должен был почувствовать себя тщеславный Мильке, увидев меня сидящим за столом президиума рядом со Штофом и Волльвебером при обнародовании новой структуры, тогда как он сам вместе с другими высшими офицерами сидел в зале.
Эрнст Волльвебер, проживший богатую событиями жизнь и охотно рассказывавший о ней, был во всех отношениях самой большой противоположностью Мильке, которую только можно было представить себе. Во время первой мировой войны — матрос, до 1933 года — депутат рейхстага, а потом руководитель одного из бюро Коминтерна, находившегося в Копенгагене, он налаживал конспиративную работу среди моряков. Эта работа, представлявшая собой одно из направлений борьбы против “третьего рейха”, вылилась во время войны в акции саботажа. Вечера Волльвебер проводил в компании, охотнее всего за бильярдом, где его наиболее частым партнером был Рихард Штальман. Что касается служебных дел, то он мало интересовался оперативными деталями, но тем большее внимание уделял политической информации. Во время таких разговоров маленький плотный человек расхаживал взад и вперед по ковру своего кабинета с постоянно гаснувшим огрызком сигары во рту. От меня столь же мало была скрыта его критическая дистанцированность по отношению к Ульбрихту, сколь и напряженные отношения с Мильке. Тому едва удалось обуздать свои честолюбивые стремления самому встать во главе госбезопасности.