Если Моисей был египтянином 4 глава




В одном пункте я безоговорочно согласен с Вами. Намерение насильственно и одним ударом опрокинуть религию – несомненно, абсурдное предприятие. Прежде всего потому, что оно бесперспективно. Верующий не позволит отнять у себя свою веру ни доводами разума, ни запретами. Было бы жестокостью, если бы в отношении кого‑то такое удалось. Кто десятилетиями принимал снотворное, тот, естественно, не будет спать, если у него отнимут его таблетки. Что действие религиозных утешений можно приравнять к действию наркотиков, красиво иллюстрируется событиями в Америке. Там сейчас хотят отнять у людей – явно под влиянием женщин, взявших верх, – все средства возбуждения, опьянения и наслаждения и для компенсации досыта питают их страхом божьим. И за исходом этого эксперимента тоже нет надобности следить с особенно большим любопытством.

Я соответственно возражаю Вам, когда Вы приходите затем к выводу, что человек в принципе не может обойтись без иллюзорного религиозного утешения, что без него он якобы не вынес бы тягот жизни, жестокой действительности. Да, но только человек, в которого Вы с детства вливали сладкий – или кисло‑сладкий – яд. А другой, воспитанный в трезвости? Кто не страдает от невроза, тот, возможно, не нуждается в наркотических средствах анестезирования. Конечно, человек окажется тогда в трудной ситуации, он должен будет признаться себе во всей своей беспомощности, в своей ничтожной малости внутри мирового целого, раз он уже не центр творения, не объект нежной заботы благого провидения. Он попадет в ситуацию ребенка, покинувшего родительский дом, где было так тепло и уютно. Но разве неверно, что инфантилизм подлежит преодолению? Человек не может вечно оставаться ребенком, он должен в конце концов выйти в люди, в «чуждый свет». Мы можем назвать это «воспитанием чувства реальности», и должен ли я еще разъяснять Вам, что единственная цель моего сочинения – указать на необходимость этого шага в будущее?

Вы опасаетесь, по‑видимому, что человек не устоит в тяжелом испытании? Что ж, будем все‑таки надеяться. Знание того, что ты предоставлен своим собственным силам, само по себе уже чего‑то стоит. Ты выучиваешься тогда их правильному использованию. Человек все‑таки не совершенно беспомощен, наука много чему научила его со времен потопа, и она будет и впредь увеличивать свою мощь. И что касается судьбы с ее роковой необходимостью, против которой нет подспорья, то он научится с покорностью сносить ее. Что морочить ему голову обещанием какой‑то латифундии на Луне, доходов с которой никому еще и никогда не приходилось видеть? Как честный малоземельный крестьянин на этой земле он будет обрабатывать свое поле, чтобы оно его кормило. Перестав ожидать чего‑то от загробного существования и сосредоточив все высвободившиеся силы на земной жизни, он, пожалуй, добьется того, чтобы жизнь стала сносной для всех и культура никого уже больше не угнетала. Тогда он без колебаний сможет сказать вместе с одним из наших единоневерцев:

«Пусть ангелы да воробьи владеют небом дружно». Что ж, звучит грандиозно. Человечество, которое отреклось от всех иллюзий и благодаря этому сумело сносно устроиться на земле! Я, однако, не могу разделить Ваших ожиданий. Не потому, что я жестоковыйный реакционер, за которого Вы меня, наверное, принимаете. Нет, из благоразумия. Мне кажется, мы теперь поменялись ролями: Вы оказываетесь мечтателем, который дал себя увлечь иллюзиям, а я представляю голос разума, осуществляю свое право на скепсис. Все эти Ваши рацеи кажутся мне построенными на заблуждениях, которые я по Вашему примеру вправе назвать иллюзиями, потому что в них достаточно явственным образом дают о себе знать Ваши желания. Вы связываете свои надежды с тем, что поколения, не испытавшие в раннем детстве влияния религиозных учений, легко достигнут желанного примата интеллекта над жизнью страстей. Это явная иллюзия; человеческая природа здесь, в решающем пункте, вряд ли изменится. Если не ошибаюсь – о других культурах известно так мало, – еще и сегодня есть народы, вырастающие не под гнетом религиозной системы, а ведь они ничуть не больше приблизились к Вашему идеалу, чем другие. Если Вам угодно изгнать из нашей европейской культуры религию, то этого можно достичь только с помощью другой системы учений, которая с самого начала переймет все психологические черты религии, тот же священный характер, ту же косность, нетерпимость, тот же запрет на мысль в целях самозащиты. Что‑то в этом роде Вам придется допустить, чтобы сохранить саму возможность воспитания как такового. Отказаться же от системы воспитания Вы не сможете. Путь от грудного младенца до культурного человека велик, слишком много маленьких человечков заблудится на нем и не примется вовремя за свои жизненные задачи, если им будет предоставлено развиваться самим, без водительства. Науки ранних ступеней обучения будут неизбежно ограничивать свободу их мысли в зрелые годы, точно так же, как это делает сегодня религия, за что Вы ее упрекаете. Разве Вы не замечаете, что таков уж неустранимый врожденный недостаток нашей, да и всякой, культуры, – она принуждает живущего жизнью чувства неразумного ребенка сделать выбор, который будет лишь позднее оправдан зрелым разумом взрослого? Она и не может поступать иначе, потому что за несколько лет ребенок должен вобрать в себя века развития человечества, и осилить поставленную перед ним задачу он способен только за счет введения в действие аффективных потенций. Вот, стало быть, каковы перспективы Вашего «примата интеллекта».

«Так что не удивляйтесь, если я выступаю за сохранение религиозной системы знания в качестве основы воспитания и человеческого общежития. Это практическая проблема, а не вопрос соответствия истине вещей. Поскольку в интересах сохранения нашей культуры мы не можем медлить с воспитанием индивида, дожидаясь, когда он станет культурно зрелым (со многими это вообще никогда не случится), поскольку мы вынуждены внушить подрастающему человеку ту или иную систему учений, призванную служить в качестве не подлежащей критике предпосылки, то заведомо наиболее пригодной для такой цели мне представляется религиозная система. И, разумеется, именно из‑за ее способности к исполнению желаний и к утешению, в чем Вам угодно видеть признак ее иллюзорности. Учитывая трудность знать что‑либо о реальности, даже сомнительность того, что нам вообще доступно знание о ней, давайте все‑таки не будем упускать из виду, что и человеческие потребности тоже составляют частицу реальности, притом важную, такую, которая нас особенно близко задевает».

«Другое преимущество религиозного учения я вижу в одной его особенности, которая Вас, похоже, больше всего шокирует. Оно оставляет место для облагораживания и сублимации понятий, когда из этих последних удаляется почти все, несущее следы примитивного и инфантильного мышления. Остается система идей, уже не вступающих в противоречие с наукой и не поддающихся опровержению с ее стороны. Эти трансформации религиозного учения, осужденные Вами за половинчатость и компромиссы, позволяют избежать разрыва между необразованной массой и философствующим мыслителем, поддерживают общность между ними, столь важную для сохранения культуры. Тогда нечего бояться, что человек из народа узнает, что верхние слои общества «уже не верят в бога». Теперь я, по‑моему, доказал, что все Ваши усилия сводятся к попытке заменить испытанную и в аффективном отношении ценную иллюзию другой, не прошедшей испытания и аффективно нейтральной».

Вы никак не скажете, что я недоступен для Вашей критики. Я знаю, как трудно уберечься от иллюзий; возможно, надежды, в которых я признался, тоже иллюзорны. Но на одном различии я настаиваю. Мои иллюзии – не говоря уж о том, что за отказ разделить их не последует никакой кары, – не так неисправимы, как религиозные, не имеют маниакального характера. Если опыт покажет, – не мне, а другим после меня, так же думающим, – что мы ошибались, то мы откажемся от своих надежд. Так постарайтесь же принять мою попытку за то, что она есть. Психолог, не обманывающийся насчет того, как трудно ориентироваться в нашем мире, пытается судить о развитии человечества в свете той крупицы знания, которую он приобрел при изучении психических процессов у индивида за время его развития от детства до зрелости. При этом у него напрашивается взгляд на религию как на нечто аналогичное детскому неврозу, и он достаточно оптимистичен, чтобы предположить, что человечество преодолеет эту невротическую фазу, подобно тому как многие дети вырастают из своих, по сути сходных, неврозов. Такое понимание, выведенное из индивидуальной психологии, возможно, недостаточно, экстраполяция на весь человеческий род неоправданна, мой оптимизм необоснован; соглашусь с Вами, что все здесь сомнительно. Но часто не можешь удержаться от высказывания своих мнений и извиняешь себя тем, что не выдаешь их за что‑то большее, чем они стоят.

И на двух пунктах я еще должен остановиться. Во‑первых, слабость моей позиции не означает усиления Вашей. По‑моему, Вы защищаете проигрышное дело. Мы можем сколь угодно часто подчеркивать, что человеческий интеллект бессилен в сравнении с человеческими влечениями, и будем правы. Но есть все же что‑то необычное в этой слабости; голос интеллекта тих, но он не успокаивается, пока не добьется, чтобы его услышали. В конце концов, хотя его снова и снова, бесконечное число раз ставят на место, он добивается своего. Это одно из немногочисленных обстоятельств, питающих наш оптимизм относительно будущего человечества, но и одно само по себе оно много что значит. На нем можно строить еще и другие надежды. Примат интеллекта маячит в очень, очень неблизкой, но все‑таки, по‑видимому, не в бесконечной дали. И поскольку он, как можно предвидеть, поставит те же цели, осуществления которых Вы ожидаете от Вашего бога, – в человечески возможной мере, естественно, насколько допускает внешняя реальность Ананке, – а это любовь к ближнему и ограничение страдания, то мы вправе сказать друг другу, что наше противоборство всего лишь временное и не непримиримое. Наши надежды одинаковы, только Вы нетерпеливее, требовательнее и – почему я не должен этого говорить? – корыстнее, чем я и мои единомышленники. Вы хотите, чтобы сразу после смерти начиналось блаженство, требуете от него невозможного и не намерены отказываться от притязаний индивидуальной личности. Наш бог Логос осуществит из этих желаний то, что допускает внеположная нам природа, но очень постепенно, лишь в необозримом будущем и для новых детей человеческих. Вознаграждения для нас, тяжко страдающих от жизни, он не обещает. На пути к этой далекой цели Вашим религиозным учениям придется рухнуть, пускай даже первые попытки окончатся неудачей, пускай даже первые идущие на смену образования окажутся нестойкими. Вы знаете, почему; в конечном счете ничто не может противостоять разуму и опыту, а религия слишком явно противоречит им обоим. Очищенные религиозные идеи тоже не избегнут этой судьбы, пока они еще будут стараться сберечь что‑то от утешительности религии. Разумеется, если Вы ограничитесь постулированием какой‑то возвышенной духовной инстанции, чьи свойства неопределимы, а цели непознаваемы, то будете неуязвимы для научной критики, но тогда Вы покинете и сферу человеческих интересов.

И второе: обратите внимание на различие Вашего и моего отношения к иллюзии. Вы обязаны всеми своими силами защищать религиозную иллюзию; когда она обесценится, – а ей поистине достаточно многое угрожает, – то Ваш мир рухнет, Вам ничего не останется, как усомниться во всем, в культуре и в будущем человечества. От этой крепостной зависимости я, все наши свободны. Поскольку мы готовы отказаться от порядочной части своих инфантильных желаний, мы сумеем пережить, если некоторые из наших ожиданий окажутся иллюзиями.

Воспитание, избавленное от гнета религиозных учений, пожалуй, мало что изменит в психическом существе человека, наш бог Логос, кажется, не так уж всемогущ, он может исполнить только часть того, что обещали его предшественники. Если нам придется в этом убедиться, мы смиренно примем положение вещей. Интерес к миру и к жизни мы от того не утратим, ведь у нас есть в одном отношении твердая опора, которой Вам не хватает. Мы верим в то, что наука в труде и исканиях способна узнать многое о реальности мира, благодаря чему мы станем сильнее и сможем устроить свою жизнь. Если эта вера – иллюзия, то мы в одинаковом положении с Вами, однако наука своими многочисленными и плодотворными успехами дала нам доказательства того, что она не иллюзия. У нее много открытых и еще больше замаскированных врагов среди тех, кто не может ей простить, что она обессилила религиозную веру и грозит ее опрокинуть. Ей ставят на вид, что она мало чему нас научила и несравнимо больше оставила непроясненным. Но при этом забывают, как она молода, как трудны были ее первые шаги и как исчезающе мал отрезок времени, истекшего с тех пор, как человеческий интеллект окреп для решения ее задач. Не делаем ли мы все одинаковую ошибку, кладя в основу своих суждений слишком короткие отрезки времени? Нам следовало бы взять пример с геологов. Люди жалуются на ненадежность науки, она якобы провозглашает сегодня законом то, что следующее поколение сочтет ошибкой и заменит новым, столь же недолговечным законом. Но это несправедливо и отчасти неверно. Смена научных мнений – это развитие, прогресс, а не разрушение. Закон, вначале считавшийся безусловно верным, оказывается частным случаем какой‑то более широкой закономерности или модифицируется другим законом, открытым позднее; грубое приближение к истине вытесняется более тщательным и точным, а то, в свою очередь, ожидает дальнейшего усовершенствования. В некоторых областях еще не преодолена та фаза исследования, когда подвергаются проверке гипотезы, которые вскоре будут отброшены как неудовлетворительные; а в других уже выявлено достоверное и почти неизменное ядро знания. Делались, наконец, попытки в корне обесценить научный труд тем соображением, что, будучи привязано к условиям нашей собственной природной организации, научное познание способно дать лишь субъективные результаты, тогда как действительная природа внеположных нам вещей остается для нас недоступной. При этом упускают из виду ряд моментов, решающих для понимания научной работы: что наша природная организация, то есть наш психический аппарат, сформировалась как раз в ходе усилий, направленных на познание внешнего мира, поэтому в ее структуре непременно должно иметь какое‑то место соответствие этой цели; что она сама есть составная часть того мира, который мы исследуем, и она отлично приспособлена для такого исследования; что мы полностью очертим весь круг задач науки, если ограничим ее функцию демонстрацией того, каким нам должен представляться мир с учетом своеобразия нашей природной организации; что конечные результаты науки как раз ввиду способа их получения обусловлены не только нашей природной организацией, но также и тем, что воздействовало на эту организацию, и, наконец, что вопрос о том, как устроен мир, без учета нашего воспринимающего психического аппарата, есть пустая абстракция, лишенная всякого практического интереса.

 

Нет, наша наука не иллюзия. Иллюзией, однако, была бы вера, будто мы еще откуда‑то можем получить то, что она неспособна нам дать.

 

Недовольство культурой

 

Завершив «Будущее одной иллюзии» осенью 1927 г., Фрейд два года практически не работал из‑за тяжелой болезни. Летом 1929 г. он начинает писать книгу, работа над которой идет необычайно быстро: уже в ноябре того же года рукопись находится в издательстве, две главы публикуются в психоаналитическом журнале. Книга вышла в самом конце 1929 г., но уже с датой «1930» на обложке. Первоначально Фрейд хотел озаглавить книгу «Несчастье в культуре» («Das Ungluck in der Kultur» – нем.), но затем заменил «несчастье» на «недовольство». (Das Unbehaben – нем.), поставив тем самым в нелегкое положение переводчиков на другие европейские языки. Во‑первых, термин «культура» чрезвычайно многозначен, и если в русском языке он имеет, наряду с прочими, тот же смысл, который вкладывается в него немецкоязычными философами, то в английском и французском переводах (Civilization and Its Discontents, Malaise de civilization – англ.) пришлось поменять «культуру» на «цивилизацию» – Фрейд специально оговорился, что не проводит между ними различий. Во‑вторых, немецкое название передает два оттенка – «недовольство в культуре» существует у людей потому, что они недовольны ею, имеется «недовольство культурой», о котором и идет речь в книге.

Человек принадлежит двум царствам, природе и обществу, он разрывается между ними, его существование есть вечный конфликт – эти идеи присутствовали и в ранних работах Фрейда, где речь шла о подавлении сексуального влечения социальными нормами. Теперь помимо либидо в поле зрения оказываются последствия подавления агрессивного влечения, рассматривается феномен «удивительной враждебности» к культуре. С древности (даосы, киники и др.) естественное противопоставлялось искусственному, природное – культурному, Конечно, Руссо не призывал нас «встать на четвереньки», а Ницше не предлагал уподобиться «хищным зверям», но так или иначе оппозиция природа – культура на протяжении последних двух столетий воспроизводится и в ученых трактатах, и в массовом сознании европейцев, становясь особенно острой в критические, переломные моменты истории. С одной стороны, предлагается картина бедствий, которые несет с собою цивилизация, доносятся призывы к естественности, «опрощению», «жизни по природе». С другой стороны, раздаются голоса противников: «Вглядитесь и вдумайтесь в естественное, в поступки и желания человека, не тронутого цивилизацией, и вы отпрянете в ужасе. Все прекрасное и благородное является плодом разума и расчета» ( Бодлер Ш. «Об искусстве» – прим. ред.), В 10 – 20‑е гг. нашего века получили самое широкое хождение «культуркритицизм» и «культурпессимизм», противопоставление «жизни» и «культуры» стало общим местом европейской философии.

Многие положения Фрейда напоминают идеи Шопенгауэра и Ницше, а критика тех или иных сторон современной культуры близка «философии жизни». В подавлении естественных влечений он видел главный источник неврозов, нынешнее «недовольство культурой» связывал с избыточностью налагаемых общественными нормами запретов. Но Фрейд не идеализировал жизнь первобытных племен, а в развитии науки, техники и социальных институтов он видел несомненный прогресс. Всякая культура покоится на запретах, причем насилие над естественными влечениями оказывается трагической необходимостью. Помимо либидо имеется агрессивное влечение, и человечество, обладающее мощными техническими средствами, способно уничтожить себя в войне.

Мышлению Фрейда всегда был присущ дуализм, имевший и свою сильную сторону, поскольку психическая жизнь всегда понималась им как конфликт противоборствующих сил, не статически, а динамически. В начале века он писал о сексуальном инстинкте и инстинкте самосохранения («инстинкты – Я»), но затем последний был сведен к первому (через нарциссизм). Деструктивность Фрейд считал компонентом сексуального инстинкта, хотя определенные колебания у него имелись. Поскольку садизм несомненно включает в себя, наряду с сексуальным, и агрессивное влечение, Фрейд был склонен выводить деструктивность из анально‑садистической стадии развития либидо. Поэтому он отверг первые попытки своих последователей (С. Шпильрайн) ввести в метапсихологию учение об «инстинкте смерти».

Строго говоря, термин «пансексуализм» верно характеризует учение Фрейда лишь в 10‑е гг., когда вся психика казалась проявлением либидо. Такая позиция представляла немалую опасность для психоанализа, поскольку в таком случае напрашивался вывод Юнга о том, что либидо есть психическая энергия как таковая, не имеющая специфически сексуального характера. При этом многие психические явления упорно не редуцировались к либидо. Поэтому иногда Фрейд возвращался к «инстинктам – Я» – например, в «Судьбах влечений» (1915), где он писал, что «ненависть как объектное отношение старше любви», поскольку проистекает из инстинкта самосохранения у нарциссического «Я», отрицающего внешний мир. Агрессивность представала, таким образом, то как модификация сексуального инстинкта, то как сторона «инстинктов – Я».

По собственному признанию Фрейда, к изменению позиции его толкнули, с одной стороны, необъяснимые в рамках прежней модели неврозы ветеранов первой мировой войны, а с другой – теоретические размышления, мотивированные той же мировой войной. Следует учитывать, что эта война положила конец сравнительно мирному веку европейской истории (1815–1914) и многим его иллюзиям. Если до войны природные влечения часто предстают у Фрейда как благо, нечто само по себе ценное, но подавляемое общественными институтами, то после войны эти взгляды претерпевают изменения. Помимо этого для учения, которое к тому времени уже претендовало на объяснение всех социальных явлений, было явно не по силам найти корни мировой бойни но сколь угодно широко понятой сексуальности.

Решительный поворот был совершен в 1920 г., когда Фрейд опубликовал работу «По ту сторону принципа удовольствия». В ней была осуществлена радикальная ревизия учения о влечениях, Фрейд возвращается к дуализму, но теперь рядом с сексуальным влечением стоит независимое деструктивное «инстинкт смерти». Аргументация Фрейда, в самом общем виде, такова: все живое является носителем специфической жизненной энергии, которая, однако, управляется теми же законами, что и все природные процессы. Второй закон термодинамики говорит о росте энтропии: системы с высоким уровнем организации стремятся к хаосу «тепловой смерти», к возврату в исходное простое состояние, Фрейд замечает, что все живые организмы наделены не только стремлением к усложнению в процессе эволюции, но и стремлением к саморазрушению, к возврату в неорганическое состояние. Это относится и к психической жизни, которая стремится к «нулевому уровню» возбуждения. Наслаждение приносит разрядку возбуждения, уменьшение психического напряжения, – в этом проявляется действие «принципа нирваны», стремление психики вернуться в неорганическое состояние. Второй закон термодинамики становится психологическим влечением, «инстинктом смерти».

Первоначально деструктивное влечение направлено внутрь, против самой психики, затем оно направляется на внешний мир и выступает как агрессивность. В случае подавления внешне направленной агрессивности она накапливается вокруг «Сверх – Я», что ведет к болезненному чувству вины, беспричинному страху, неврозам, мании преследования, а то и к самоубийствам. Точно такая же модель применяется Фрейдом и к сексуальному инстинкту: первоначально влечение направлено на собственное тело («первичный нарциссизм»), затем влечение становится объектным, но в определенных обстоятельствах неудовлетворенное объектное влечение может вновь вернуться к нарциссизму в разного рода патологиях.

Фрейд придерживался гидравлической модели психики: чем меньше агрессивность выплескивается вовне в деструктивных актах, тем сильнее ее давление на психику индивида, тем больше вероятность, что данное влечение прорвет все запруды и заявит о себе в актах немотивированного насилия. Поскольку агрессивность принадлежит человеческой природе, никакими общественными реформами нельзя обуздать насилие. Происходит вечная борьба между инстинктом жизни, Эросом, объединяющим живые существа во все более сложные союзы, и Танатосом, «инстинктом смерти» и разрушения.

Далеко не все психоаналитики приняли это учение об «инстинкте смерти», тем более, что Фрейду так и не удалось пересмотреть типологию неврозов, исходя из предложенного изменения метапсихологии. В клинике неврозов психоаналитики предпочитают объяснять агрессивность фрустрациями, некоторыми чертами характера, воспитанием в раннем детстве. О врожденной агрессивности много говорилось в 60 – 70‑е гг., но это было связано с трудами этологов, прежде всего К. Лоренца. Попытки соединить психоанализ с идеями этологов предпринимали сравнительно немногие аналитики, поскольку Лоренца и Фрейда объединяет лишь гидравлическая модель психики. В рамках неофрейдизма агрессивность объясняется не биологическими импульсами, а структурой характера – наиболее разработанную концепцию предложил Э. Фромм («Анатомия человеческой деструктивности», 1973).

Работа «Недовольство культурой» привлекла внимание многих философов и социологов. Она была главным источником идей многих «фрейдо‑марксистов» («Эрос и цивилизация» Маркузе и др.). Идеи Фрейда о «культурном Сверх – Я» сыграли определенную роль в становлении американской культурной антропологии (учение о «базисном типе личности»). Мысли, впервые высказанные в данной работе, были развиты Фрейдом в его лекциях по введению в психоанализ, а также в последнем труде отца психоанализа «Человек по имени Моисей».

 

I

 

Невозможно отрешиться от мысли, что обычно люди меряют все ложной мерой: они рвутся к власти, успеху и богатству, восхищаются теми, кто всем этим обладает, зато недооценивают истинные блага жизни. Правда, такое обобщение как всегда небезопасно; предается забвению многокрасочность человеческого мира и душевной жизни. Есть люди, которым не отказывают в почтении их современники, хотя все их величие покоится на таких свойствах и деяниях, которые совершенно чужды целям и идеалам толпы. Допустим, что великими их признает тоже меньшинство, тогда как подавляющее большинство ничего не желает о них знать; но и тут не все так просто, если учесть расхождение человеческих слов и дел, многообразие людских желаний.

Один из этих замечательных людей в письмах называет меня своим другом. Я послал ему свою небольшую работу, где религия расценивается как иллюзия. Он отвечал мне, что был бы целиком согласен с моей оценкой, но сожалеет, что я не воздал должного подлинному источнику религиозности. Таковым он считает особое чувство, никогда его не покидающее, обнаруживаемое им у многих других и, предположительно, присущее миллионам. Это чувство он называет «ощущением вечности», чувством чего‑то безграничного, бескрайнего, «океанического». Такое чувство – дело чисто субъективное, это не вопрос веры. Здесь не примешивается обещание личного бессмертия, но зато в этом чувстве – источник религиозной энергии, питающей различные церкви и религиозные системы. Они направляют его по определенным каналам, где оно и поглощается. Лишь на основании такого «океанического» чувства человек может называть себя религиозным – даже если он отвергает всякую веру и любую иллюзию.

Это суждение моего уважаемого друга, который сам однажды отдал дань волшебству поэтической иллюзии, поставило меня перед лицом немалых трудностей (после появления обеих книг – «Жизнь Рамакришны» и «Жизнь Вивекананды» мне нет нужды скрывать, что упомянутым другом является Ромен Роллан. – Прим. авт.). У себя я не нахожу этого «океанического» чувства; научному подходу чувства вообще создают неудобства. Можно попытаться описать их физиологические признаки. Там, где это получается, – а я опасаюсь, что «океаническое» чувство такой характеристике не поддается, – не остается ничего, кроме содержания тех представлений, которые ассоциативно связаны с этим чувством. Если я правильно понял моего друга, он имеет в виду то же самое, что и один оригинальный и весьма своеобразный поэт, утешавший своего героя перед самоубийством: «Нам не уйти из этого мира» (Граббе Д. Хр. Ганнибал. «Да, из мира нам не уйти. Мы в нем однажды». – Прим. ред.). Таким образом, речь идет о чувстве неразрывной связи, принадлежности к мировому целому. Для меня это имеет, скорее, характер интеллектуального умозрения – конечно, не без сопровождающих чувств, но их ведь хватает и при других мыслительных актах сходной значимости. Личный опыт не убеждает меня в том, что такие чувства первичны по своей природе. Я не могу оспаривать на этом основании факта наличия их у других; вопрос лишь в том, насколько верно они истолковываются и могут ли считаться первоисточником всех религиозных запросов.

Мне нечего предложить для окончательного решения этой проблемы. Идея о непосредственном, изначальном оповещении человека этим чувством – о его связи с окружающим миром – звучит столь странно, так плохо совместима с нашей психологией, что следовало бы предпринять психоаналитическое, т. е. генетическое исследование подобного чувства. Тогда в нашем распоряжении следующий путь: в нормальном состоянии для нас нет ничего достовернее чувства самих себя, нашего собственного «Я», кажущегося нам самостоятельным, целостным, ясно отличимым от всего остального. Видимость обманчива, не существует четкой внутренней границы между «Я» и бессознательной душевной субстанцией, обозначаемой нами как «Оно». «Я» для нее служит лишь фасадом – этому научил нас психоанализ. Ему предстоит еще во многом уточнить отношения между «Я» и «Оно», однако, по крайней мере в отношениях с внешним миром, «Я» кажется отделенным от последнего резкой разграничительной линией. Только в одном, хотя и необычайном, но не патологическом состоянии дело обстоит иначе. На вершине влюбленности граница между «Я» и объектом угрожающе расплывается. Вопреки всякой очевидности, влюбленный считает «Я» и «Ты» единым целым и готов вести себя так, будто это соответствует действительности. То, что на время может устранить известная физиологическая функция, может, конечно, быть результатом и болезнетворных процессов. Из патологии нам известно большое число состояний, когда грань между «Я» и внешним миром делается ненадежной, либо границы пролагаются неверно. Таковы случаи, при которых части нашего собственного тела или даже душевной жизни – наши восприятия, мысли, чувства – кажутся нам как бы чужими, не принадлежащими нашему «Я». Либо те случаи, когда на внешний мир переносится нечто порожденное или явно принадлежащее «Я». Таким образом, чувство «Я» также подвержено нарушениям, а границы «Я» неустойчивы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-05-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: