Девушке с раскосыми глазами 9 глава




А когда мы поднимались по лестнице и Лествичник вдруг вскрикнул, потому что свеча в руке у Философа потухла, я чуть не подпрыгнул от радости: мне не было темно, ибо вокруг тела Философа опять сияло то самое облако фиолетового света и я опять его видел!

Потом мы взяли Лествичника под руки, так же как за несколько месяцев до того мы переносили его страшного ядовитого паука, и вывели его на свет.

И ничего не случилось с нами в зловещей комнате: письмо для нас не стало смертоносным, Философ и я уже были готовы к нему, ибо видели такую же надпись на горе Пуп Земли, а Лествичник – в гробе отца своего; и не умерли мы тем вечером от действия надписи, но одно несчастье все же произошло: много открылось замков, которые были до того невидимыми, а висели на невидимых дверях невидимых комнат судьбы!

 

 

Вечером я не мог заснуть, ибо услышал, понял, что Философ пригласил логофета на следующий день сойти вместе с ним вниз в восточную комнату и он откроет ему окончательное и точное значение надписи и скажет, в чем состоит проклятие, которое веками преследует наше царство. Я ничего не понимал: мы же просто осмотрели комнату и ничего не разгадали. Но все было не так, как и выявилось впоследствии; и самые большие тайны разъяснились тихо, без волнения и, как будет видно, самым простым и ясным образом, как будто и не были никогда тайнами!

И я поспешил к келье Философа, но, чтобы пройти к ней, нужно было миновать келью Лествичника, препятствие непреодолимое, ибо он, как старейшина, мог в любой момент выйти из кельи своей и спросить меня, куда я направляюсь в такое глухое время и какие союзы собираюсь заключать с нечистой силой; мог оклеветать меня перед логофетом, что я завожу союз с рогатым, и голову мне снести с плеч, если такое случится.

Но хоть сердце мое и билось, впервые в жизни не хотел я останавливаться на полпути вместе с малодушными и малоумными, Богом наказанными. И отправился, полный решимости все вызнать. Но когда я дошел до кельи Лествичника, у меня отнялись ноги. О бедные и блаженные духом, раз я тогда не умер, то вечно буду жить на земле: так мне казалось. Я слышал голоса в келье Лествичника и подумал: уж не открыта ли дверь в келью, ибо он был не один, и я решил было, что там он с логофетом и опять наущает его против Философа. Но все было не так, к моему счастью: я отчетливо слышал, как Лествичник говорил ночному пришельцу идти и ждать внизу; так он сказал и не иначе, ибо я все слышал. А потом услышал плач женский и слова бессвязные, женскими устами сказанные, и по голосу узнал: внутри была дочь логофета!

Я на цыпочках прокрался по коридору, а миновав келью, бегом помчался на другой конец здания и не мог остановиться, ибо страхом сильным был обуян и сердце колотилось у меня где‑то в горле. Открытие тайн началось, ключ уже воткнули в замочную скважину, как кол осиновый в сердце вурдалака, и пути назад не было, пока не будут разгаданы все тайны, пока все не узнается и не увидится!

Когда я влетел в келью Философа, он молился Богу. Повернулся ко мне и, нимало не удивившись, как будто зная, что приду, знаком показал мне садиться. Не знал я, как начать, и потому сказал:

– Они в келье. У Лествичника.

А он посмотрел на меня, улыбнулся кротко и сказал:

– Знаю. Потому и молюсь. – И продолжил молиться за душу Лествичника, как за душу лучшего друга. А закончив, сказал: – Ты человек, угодный Богу. Ибо ты разрешил загадку.

Я не верил своим ушам; я чуть не потерял сознание, сердце меня не слушалось, душа горела каким‑то непонятным огнем. Я сумел только выдавить:

– Как это?

– Ты ведь заметил? Заметил, что он знал, как нужно было вставить ключ в замочную скважину, чтобы запереть комнату? И сказал: «Немножко придави ключ, а потом сразу поворачивай направо», будто каждый день ее отпирал!

О Философ! Человек плотью, ангел душой, мудрости неисчерпаемой! Благодарю тебя за то, что ты открыл мне глаза: ведь и малейшие мелочи не до́лжно пропускать, ведь жизнь – это мозаика, в которой без единого камешка целое не будет плодоносным. И сказал Философ: «Лествичник – блудодей и блуд творит с дочерью логофета, с тех пор как она была ему доверена для воспитания и обучения; каждую ночь приводит он ее в тайное место и предается там с ней похоти. А самое тайное место в царстве этом – комната за тремя печатями, ибо туда никто не войдет, чтобы не навлечь на себя проклятие».

Тут вернулось ко мне сознание, и видение ясное, свет сильный блеснул у меня в голове, и мозаика составилась полностью: мне стало ясно, по какой причине не было Лествичника на похоронах его отца, пречестного Миды, и понял я, что тот отсутствовал шестьдесят дней и шестьдесят ночей, потому что именно столько времени нужно, чтобы добраться до Дамаска, до прилавка торговца ключами и пауками ядовитыми, и вернуться назад; стало мне ясно, что он украл ключ от западной комнаты из риз отца своего, перед тем как тот упокоился на руках его, перед тем как превратиться в буквы; и что золотой ключ – это копия, дело рук аморейца, искусного в создании подобных ключей; стало мне ясно, что Лествичник, получив копию ключа, вернул изначальный ключ в келью своего покойного отца и что не стал оплакивать своего отца, только чтобы свершить свой поступок гнусный: ключ‑близнец от комнаты зловещей заполучить, завладеть им. И что ключом этим комнату отпирал не раз, а бесчисленное множество раз и тем самым навлек на царство наше беды тяжкие и ужасные; и что в комнату водил дочь логофета, ничего не подозревающего, чтобы блуд с ней творить, как с блудницей вавилонской. И ясно мне стало, что в этой комнате, под горящим взором нечистого, третьим бывшим в наслаждении блудом, девушка извивалась под ним, превращаясь день за днем, про́клятая за грех, который малоумные не сознают (но умный сознавал!), в отвратительного паука! И подумал я: руки Лествичника становятся все мохнатее день ото дня!

Я встал и не знал, куда идти.

– Мир с тобой, Илларион! – сказал мне Философ. – Успокойся, ибо это еще не все.

И потом сказал:

– Кончиками пальцев прошел я по надписи‑клубку, и в середине кудели прочитал я букву «Ж», в женщину превратившуюся, нарисованную неведомым создателем этой комнаты; слева от нее прочитал я надпись уже известную: Я, царь Соломон, говорю: Чаша моя, чаша моя, прорицай, пока светит звезда. Напои Господа, первенца, бодрствующего ночью. Чтобы вкушал Господь, создана из иного древа. Пей и упейся весельем и возгласи: аллилуйя. Вот – Князь, и увидит весь сонм славу Его и царь посреди них. Подпись: Царь Соломон, 909. А справа от буквы‑блудницы прочитал: Я, царь Соломон, говорю: Чаша моя, чаша моя, прорицай, пока светит звезда. Напои Господа, первенца, бодрствующего ночью. Чтобы вкушал Господь, создана из иного древа. Пей и упейся весельем и возгласи: аллилуйя. Вот – Князь, и увидит весь сонм славу Его и царь посреди них. Подпись: Царь Соломон, 909.

И так понял я, что одно и то же Слово было написано и слева и справа от середины клубка, от буквы «Ж», будто она – зеркало.

– Значит, – сказал Философ, – подпись в Слове нашем на горе, называемой Пуп Земли, была ложной; не царь Дарий был автором Слова, сочинителем его, а Соломон; когда Дарий разбил войско неведомого неприятеля, он, узнав о старинной надписи на горе, решил сбить подпись «Соломон» и велел выбить взамен свое имя, «Дарий». – И потом улыбнулся и добавил: – Его камнерезам не пришлось много работать! – Потом помолчал и сказал: – Поэтому гора затряслась, когда я попытался сделать копию, оттиск первого слова – слова «я»; ибо гневается Господь, когда кто‑нибудь ложью чужое «я» себе приписывает, как Дарий, который сделал так с «я», принадлежавшим Соломону!

Я не мог в это поверить. Собрал все силы, чтобы проговорить:

– Так вот как сочиняли Слова сиятельные властители? И разве это не кража, дело недостойное даже для преступника, а не то что для царя? А если это так, не единственная ли это надпись о славе земной, которую власть постоянно себе присваивает и только под ней подпись меняет?

И потом мысль соблазнительная пришла мне в голову: «А кто тогда истинный сочинитель этого Слова? Получается, что Бог, а мы только крадем его «я», как мешок чужой с добром, который забирает себе грабитель?» А Философ, будто читавший в мыслях моих, сказал:

– Я думаю, что, кто бы ни был творцом, побуждением к сочинению была женщина; буква «Ж», которая и начало и конец этого слова, очень похожа на женщину, и потому в надписи она стоит в середине букв! Только женщина поддерживает жизнь письма – вот это хотел сказать неведомый строитель комнаты.

Потом он встал и начал ходить по келье кругами. И сказал:

– Но есть и кое‑что еще.

А я в ошеломлении глядел на него.

И сказал (по‑моему) так, ибо в голове у меня шумело и не помню я точных слов его: что вся та комната – выдумка и что книга – не только та, что на столбе лежала, а вся комната – это книга, поскольку у нее было свое значение. И сказал, что даже число в подписи скрывало тайну, ибо значило: один сочинитель (девятка одна, троица совершенная, ибо трижды тройка повторяется в числе девять) с левой стороны и один читатель с правой стороны. А ноль между двумя девятками было само сочинение, клубок округлый, бездна неведомая, всё, в ничто обращенное. Сочинение – это сеть паучья, круг, ноль совершенный, в котором содержится все, из которого все исходит и в который все возвращается, как из утробы женщины, буквы «Ж», ею рождаемое исходит; утроба, ноль вечный, исторгающая из себя весь мир и принимающая в себя, когда нужна услада в женщине или письме! И как обычно, как у каждого Слова есть самое малое два созерцателя, один сочинитель и один читатель, так и женщина, надпись тайная И совершенная, обычно ведет с собой двух мужчин: одного с правой стороны, другого с левой стороны.

– Значит, женщина есть сочинение и сочинение есть женщина? – вымолвил я со страхом.

– Верно, – ответил он. – Эти две сущности вообще не различаются. Это и хотел нам сказать неведомый создатель. Ибо эта буква «Ж», центр клубка, содержит в себе страсть женщины, ибо что привлекает буквы, заставляет их выстраиваться в слова, а слова – в мысли, как не любовь, страсть женская, привлекательность тел их? Но мы, – продолжал Философ, – с левой стороны комнаты были, и читатель слева от Слова был. Но кто был тот, кто Слово то же самое с правой стороны читал?

И у меня волосы встали дыбом на голове. О дьяволе думал Философ, и не шутил! Его он считал вторым читателем, тем, кто Слово созерцал со стороны неуместной. И потом сказал:

– Я встал около дьявола, прямо перед ним, пока ты и Лествичник разглядывали Слово чудесное; и его глазами, глазами нечистого, видел Слово. И оно другим казалось, не таким, какое оно есть. Другие слова и звуки в нем, другое значение, и совершенно ясно из того, что я видел, почему на царство беды и невзгоды нападают. Утром я позову логофета встать перед дьяволом, его глазами взглянуть, пусть увидит, что под Словом другое Слово есть, под буквами видимыми – другие, скрытые, под душой Слова – душа другая! Да и листок отца Миды, – продолжал Философ, – не полностью сохранился и заканчивается там, где надо было начать говорить о дьяволе, а именно: «Когда этот дьявол смотрит на человека, у того кости трясутся, и хочется спрятаться от него в место невидимое, настолько невидимое, чтобы…» Как будто он хотел сказать, что место это настолько невидимое, что совершенно видимое (ибо самое видимое мы часто не видим), а в той комнате нет места виднее места дьявольского. Как будто отец Мида хотел сказать, что человек должен встать на место дьявола, в дьявола превратиться, чтобы уразуметь Слово; вот цена чтения скрытых значений! Только дьявол видит то, чего мы не видим!

И мне в тот момент вспомнилось поучение Лествичника о том, как скрыть вещи важные или украденные, – на видном месте, ибо закон ищет скрытое в тайном, а не в видном месте!

А Философ и дальше говорил, ибо решил повернуть ключ в замке моей бедной души, все тайны мне раскрыть, ибо слаб я был в отпирании замков. И сказал он: «Пуп земли не находится в центре той горы; надпись на горе – это копия с некоего первоисточника. Неведомый создатель этой комнаты тем, что завил письмо клубком, хотел еще сказать нам, что и источник истинный, первоначальная надпись – кругла, как клубок, и что в его центре находится женщина, страсть. И что первоначальная надпись навсегда погибла, и что мы до сего дня ее ищем, делая копии с оригинала в книгах, в комнатах и высоких горах, но источник нам не является, не появляется!»

А я смотрел на него, как будто в меня ударила молния, и все мне было ясно, и ничего мне ясно не было, ибо сказано ведь: когда светлее всего, хуже всего видно и ничего не ясно! Кто не верит, пусть попробует посмотреть на солнце: ведь оно шлет нам больше всего света, и разве не в этот миг слепота наступает? Я смотрел на него и умолял: скажи мне, Философ, говорил мой взгляд, скажи мне, где пуп земли, центр, середина мира! Где источник письма древнего и неведомого? Что за источник у этой чудесной надписи?

А он сказал:

– Пупом земли была чаша Соломона, и на ней впервые была сделана та надпись, которая теперь здесь в комнате; это и есть первоисточник, которого нынче не существует, и все мы его ищем: в пупке женщины, на вершинах гор, в паутине и клубках слов. Считается, что создателем этих стихов был сам Соломон, ибо он был мудрец и поэт. О его чаше и теперь рассказывают предания; говорят, что чаша эта была полна звезд, и что походила на пупок, и что в ней Соломон видел судьбу свою и черпал из нее мудрость, как из книги, и что она говорила ему, как поступать и в войне и в мире. И что в эту самую чашу Соломон премудрый, поэт, и вино наливал и пил, и что в поздние годы своей жизни многими женщинами наслаждался рядом с чашей, и чем чаще вино в нее наливал, тем реже в ней появлялись звезды, угасали, и что все меньше пророчествовала чаша, пока не иссякла мудрость ее и его от избытка вина. А когда чашу кто‑то украл, потомки Соломоновы решили скопировать надпись с чаши, чтобы осталась она на веки вечные как предостережение приходящим поколениям, как закон, в соответствии с которым мудрость слабеет и гаснет от избытка страсти в чаше жизни. И переписали они надпись на гору, похожую на чашу, и нарекли эту гору Пуп Земли. А потом, как мы знаем, царь Дарий присвоил себе эту надпись, как неизвестный вор, укравший чашу Соломонову, думая, что она донесет до него голос самого известного пророка и мудреца в мире. И в конце концов третью копию надписи сделал некий наш мудрый и умный предок, знавший все это и возжелавший нам сказать еще кое‑что. Это кое‑что присутствует в надписи невидимо, что утром мы сделаем видимым перед логофетом, – сказал Философ. И опять принялся за молитву Богу.

А для меня в тот момент пала завеса тайны с надписи в комнате: расчет. И понял я, что расчет этот относился к чаше и что, вероятнее всего, высчитывал глубину и страсть неумеренную чаши Соломоновой, выраженную в вине. Эта надпись была подсчетом страсти человеческой, неумеренности в вине и женщинах. Вино пьянит и приносит видения; и книга пьянит и приносит видения; и пупок женский пьянит и приносит видения; похоже, эти три вещи вообще не различаются, а суть просто три разных слова для трех вещей. И я понял: не существует одного пупа, одной середины мира, ибо она разделена на три части: на чашу, пупок женский и слово. Точно так же, как и свет, который я видел, бывший и цветом, и музыкой, и светом одновременно. И все же бывший Единым. И я понял, что несчастье человеческое в том разъединении: из одного получается многое, а должно быть наоборот. Ибо блажен, счастлив тот, кто сумеет слить свет, цвет и музыку; блажен и счастлив тот, кто из пупка женщины возлюбленной, из слова своего и из чаши с вином сотворит Единое, ибо само оно тогда его найдет, укажет середину мира. И средоточие будет в нем, и он в средоточии.

Но я хотел еще узнать: что видел Философ, когда встал на место дьявольское в той комнате? И что говорит Слово, когда дьявол его своими глазами читает?!

 

 

Ужасное несчастье случилось со знаком моим на спине, с крестом, который я носил сзади, ибо он из тайного стал явным, ясным, а когда некий знак становится ясным, он исчезает, и больше его не видно, и внимания на него никто не обращает. Так же происходит и с ведомыми и с неведомыми надписями: сквозь ведомые вы смотрите как сквозь стекло, сквозь неведомые – как сквозь дырку в стене непробиваемой твердыни крепкой. Так и с моим крестом, о котором я уже вам немного рассказывал, но тогда время еще не приспело. А теперь время пришло, здесь оно и не может ждать, как и всякое время, ибо течет как пшеница из худого амбара, как вино из прохудившейся бочки.

Была полночь, и я шел по коридору и проходил мимо кельи отца Лествичника, возвращаясь после откровений, данных мне в келье Философа. Я шел и хотел уже пройти мимо, ибо знал, что Лествичника там нет, что он блудодействует с девушкой в восточной комнате греха, когда вдруг пришло мне нечто на ум: раз однажды Лествичник преподал мне науку странную и разбойникам с большой дороги подобающую, может быть, чаша Соломона, потерянный первоисточник всех бед и странных надписей, находится в его келье, в месте видном и незапертом, ибо не там закон ее искать станет, а в месте страшном и взору человеческому недоступном?

Я остановился, колени у меня тряслись, как тряслись кости‑буквы в могиле отца Миды, в гробу его вечном и небесном, но я набрался храбрости, ибо вспомнил о Философе и его поучении о непослушании: «Непослушание – это храбрость, которой Бог награждает путем откровения». И так и было: я вошел, дверь заскрипела, заскрипело и в моей перепуганной душе, и в следующую минуту я стоял в келье Лествичника перед его столом для переписывания.

В келье не было ни чаши, ни ключа золотого из лавки с рынка в Дамаске, ибо он был накрепко забит в замочную скважину греха.

Но там было нечто другое: неизвестная часть листков отца Миды. И я на столе нашел еще два листка из предсмертных записей отца Миды, о существовании которых никто не знал, ибо все думали, что Мида умер, не успев закончить свой труд. Но это было не так: на первом листке было написано то, что разгадал Философ: конец оборванного предложения: «Когда этот дьявол смотрит на человека, у того кости трясутся, и хочется спрятаться от него в место невидимое, настолько невидимое, чтобы…» А прерванное предложение продолжалось так: «…чтобы не мог его увидеть дьявол; а единственное место, которого он не видит, – это его место; следственно, нужно, чтобы человек встал на его место, на место нечистого, и увидел то, что он видит; и наверняка увидит он Слово другое, не то, что записано в книге». И потом отец Мида написал, что его не интересовало, что видит нечистый в Слове, и потому не встал он на место дьявольское, а с помощью своего ума и умения, поскольку знал самаритянские буквы, которыми надпись была сделана, прочитал вот что со своего места: ЖЕНА моя, чаша моя, прорицай, пока светит звезда. Напои Господа, первенца, бодрствующего ночью. Чтобы вкушал Господь, создана из иного древа. Пей и упейся весельем и возгласи: аллилуйя. Вот – Князь, и увидит весь сонм славу Его и царь посреди них. Подпись: Царь Соломон, 909. Значит, он прочитал то же, что и Философ на горе, называемой Пуп Земли, кроме подписи (про которую уже разъяснилось, что она была ложной, ибо Дарий говорил там устами Соломона и его «я» взял вместо своего!). Но прочитал «Жена» вместо «Чаша», потому что постоянно смотрел на букву «Ж», центр Слова‑клубка, которая похожа на женщину, и взгляд не мог отвести от середины клубка!

И стало ясно, как Лествичник, к науке не приклоняющийся, сумел расшифровать надпись: у него все это время были два неизвестных листка отца его, Миды, и он знал значение Слова. Но не хотел открыть это значение, ибо тогда потерял бы комнату греха и блуда, в которую он каждую ночь водил малоумную дочь логофета для услады своей и нечистого, который смотрел со стены и третьим был в их страстном зверстве.

Если бы сказал он: надпись значит то‑то и то‑то, не запирали бы комнату и всякий мог бы стать свидетелем блуда его!

И поэтому страдали мы все, царство целое: для услады Лествичника, для услады единого!

Но было и еще кое‑что, ибо когда клубок тайн разматывается, дольше кажется, чем когда скрывающий тайну этот клубок заматывает: на следующем листке, о бедные и благоутробные, я нашел родословную свою, тайну святого креста, который я носил на спине! Нашел, о бедные и блаженные, летопись удивительную, свидетельство о сказании (или событии?) грозном, и мне ясно стало, почему Лествичник в час, когда отец его умирал у него на руках, украл две страницы из предсмертных листков Миды и только два листка оставил нам, другим. И видение мне было, откровение, которое меня смяло, раздавило, в пыль превратило. Вот что я увидел, и вот как я это увидел: я остановился над неизвестными листками отца Миды, и взгляд мой летал по его мелкому искусному почерку, а душа моя сжималась, как целая вселенная, превращающаяся в черную крупинку, в черного паука, тварь грозную.

О отче мой, отец мой, Мида! Почему брат мой, отец Лествичник, никогда не говорил мне, какое страшное событие случилось в ту ужасную ночь, когда он составлял список в восточной комнате? Почему ты, отец, не сказал, во сне мне не явился, в видении, ибо такие ужасные вещи дети должны слышать из уст родителей своих! Будь же ты проклят, отец, и ты, брат мой Лествичник!

Ибо: ты вошел, отец, в комнату с надписью проклятой, сделал копию, но глаз не мог отвести от буквы «Ж», капкана вечного, буквы‑женщины, крупной, красной, которую изограф‑живописец нарисовал с очами кроткими, с руками и ногами широко расставленными, готовую познать мужчину своего.

Ибо: ты увидел женщину, творение страстное, в письме, клубке отравленном, у нее глаза голубиные под кудрями; волосы ее – как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; зубы ее – как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними; как лента алая губы ее, и уста ее любезны; как половинки гранатового яблока – ланиты ее под кудрями ее.

Ибо: шея ее – как столп Давидов, сооруженный для оружий, тысяча щитов висит на нем – все щиты сильных; два сосца ее – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями.

Ибо: твой страстный взор вдохнул тепло в букву‑женщину, и она ожила, вышла из письма‑клубка, и пала у ног твоих, и стала целовать стопы твои.

Ибо сказала тебе: приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах; поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки; там я окажу ласки мои тебе.

Ибо: хотя и дал ты завет Богу после рождения твоего единственного (теперь я понимаю, почему так напирал Лествичник на это слово в разговоре с логофетом!), Богу заповеданного сына Лествичника, но сказал ты: о, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бедр твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника; пупок твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями; два сосца твои – как два козленка, двойни серны; шея твоя – как столп из слоновой кости; глаза твои – озерки Есевонские, что у ворот Батраббима; нос твой – башня Ливанская, обращенная к Дамаску; голова твоя на тебе – как Кармил, и волосы на голове твоей – как пурпур; царь увлечен твоими кудрями.

Ибо сказала тебе: положи меня, как печать, на сердце твое, как печать, на мышцу твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные; она пламень весьма сильный.

Ибо: ты взял ее за руку, и она повела тебя во вселенную свою, в виноградники, в сады, между лилиями, между бедрами ее, двумя цепочками, двумя башнями каменными, во чрево свое, в ворох пшеницы, и ты познал букву‑женщину и оставил семя свое в чреве ее, которое дьявол открыл для тебя, как яму, как ворота, ведущие в чертог темный в самую темную ночь с ясными звездами; ибо дьявол смотрел с малого неба на вас двоих.

Ибо: пробудился ты внезапно пред полночью, в объятиях жены‑блудницы, паука страшного, твари черной и мохнатой, в которой ничего от красоты буквы‑женщины не было; ты был в обществе призрака, творения отвратительного, дьявольского, и ты возопил, воскричал, ибо ты увидел, что буква‑женщина там, где была, – в клубке надписи, невинная, непорочная, не тронутая рукой твоей страстной, ибо ты принял паучиху за букву, смешал красоту с уродством, ангела Божьего с дьяволом, и вот, ты возопил и быстро‑быстро сделал список со списка.

Ибо: воистину ты сделал список со списка с буквой‑женщиной в середине клубка и нарисовал ее еще красивее, чем в надписи, пошел в западную комнату и хотел ее оживить, как если бы ты был Богом, ибо только в Его руке жизнь и смерть; но ничего из этого не вышло, ибо, когда ты переступил порог западной комнаты, буква‑женщина и все другие буквы из копии превратились в цифры, ибо все нужно читать там, где написано, как все должно быть там, где должно быть, ибо перемещенное проявляет иное лицо на месте несоответствующем, как человек во власти незаслуженной; ибо все должно на своем месте находиться, как Господь установил, который из рыбарей апостолов делал, гордых в червей превращал, а смиренных – в мудрецов; как все должно в свое время делаться, и любви свое время, и смерти, всему свое время, всякой вещи в подлунном мире; время рождаться и время умирать, время насаждать и время убирать насажденное; время убивать и время излечивать; время разрушать и время строить; время любить и время ненавидеть; время грешить и время каяться.

Ибо: ты оставил меня, твое семя, в черной мохнатой утробе, полной слизи, из которой ткется паутина, в колыбели паучьей, в угольке‑солнце с крестом на спине, на девять месяцев ты меня оставил, и когда разродилось мной лоно матери моей, буквы‑женщины, тебя уже не было в живых, но брат мой, Лествичник, знал, откуда взялся новорожденный перед вратами комнаты блуда, и не сказал мне.

Ибо: и он нисходил в комнату без одобрения царского, наслаждался малоумной дщерью логофетовой и считал меня недостойным имени брата своего, потому и скрывал свое знание обо мне, чтобы я не узнал, не открыл, чтобы не захотел и я, как сын, разрешить загадку Слова.

Ибо: он боялся меня, ибо посреди надписи я был зачат буквой‑женщиной, ибо я – Сказитель и сказания выдумываю, и я – Мозаичник, ибо разбитое составляю; и испугался Лествичник, что я заберу у него первенство, и скрыл родословную мою, чтобы не знал, кто я есть, и что предопределено мне, как Сказителю и Мозаичнику, мир нести на спине, на кресте моем; и презрел меня брат, и в оковы братские заковал, и бил меня, пока Бога во мне не убил.

Ибо: Лествичник алчен к славе был и хотел весь мир, всю вселенную заглотать, как паук, хоть он и женщиной был рожден, и Сказителем никогда не был, и Мозаичником никогда не будет, ибо для той науки нужно быть рожденным в середине мира, в Слове, от паучихи, от буквы‑женщины, ткачихи, в середине клубка мудрости.

Вот так, отец мой Мида, так и ты, брат мой Лествичник, который поднимается по ступенькам (и при этом спускается) в свою келью, отворяет дверь, и видит меня, и понимает, что теперь и я знаю, и слезинки не роняет, а я плачу, ибо люблю тебя, ибо ты мне брат и другого у меня на свете нет, и говорю я: я все сделаю, чтобы с брата моего голова не слетела, ибо утром страшное испытание тебя ждет, брат мой, когда логофет увидит, что в утробе паучьей надписи есть еще одна надпись, еще одно порождение, сказание еще одно, несуществующее, а в то же время существующее и не менее ценное, – сказание, которого ты не видел; и знаешь, что я знаю все, ибо ты входишь, держа в руке ключ, и ты знаешь, что я знаю, что комнату ты отворял не три, а три тысячи раз за эти годы. И ты смотришь на меня, и мы понимаем друг друга без слов, взглядом, и я протягиваю руку, а ты даешь мне ключ, ибо понимаешь, что в первый раз я сам решил быть на твоей стороне, сотворить нечто отвратительное, чтобы тебя спасти от логофета! Все сделаю я, чтобы тебя не погубили, чтобы тебя не потерять, брат мой милый, который часто говорил, что на этом свете все в своем роде совершенно: и паук, и муха, и червь – и что гораздо сложнее сотворить червя или паука, чем храмы и башни царские, мосты и дороги и все остальное, руками человеческими сделанное, и все же меня, паука огромного, презрел и не дал мне быть совершенным в роде моем!

Я прощаю тебе, что ты к славе жаден, что отцовскую исповедь скрыл, чтобы предо мной славу и богатство получить от логофета, чтобы я не отобрал у тебя первенство.

Вот так было и таким образом было, ибо не было по‑иному.

 

 

Знаешь ли ты, Философ, что я делаю, пока ты спишь?

Знаешь ли ты, какой грех я на себя беру ради любви неразделенной, братской?

Знаешь ли ты, Философ, что я делаю, пока ты спишь?

Я перемещаю вселенную. Середину всего мира я передвигаю на одну пядь, на шаг муравьиный, дабы скрыть ее от очей дьявольских, дабы невидимым сделать видимое, надпись вторую, вторую душу письма, сочинения зловещего. Всего на чуть‑чуть передвинул я центр мира, и он уже не центр, и письмо тайное исчезает, не видно его. Все, что мы видим, свидетельствует о невидимом. Но все, что переходит из видимого в невидимое, навсегда исчезает, и никто никогда не сможет найти его, увидеть его, созерцать его.

Ибо вошел я с ключом блудным брата моего в комнату в ту же самую ночь; вошел один, без страха, с коленями твердыми как камень, ибо не боюсь я теперь ничего. Вошел и предстал перед дьяволом, чтобы его глазами увидеть, прочитать книгу. Но и вы, бедные и благоутробные, увидите, что я увидел. Только встаньте на место дьявольское, по правую руку от сочинения, и прочитайте, что написано под Словом видимым: Царь Соломон – обманщик, он разбойник, как и всякий властитель, ибо не умеет он составлять Слова, ибо Слово – мягко, а власть – тверда, ибо мудрость – сладка и возвышающа, а власть – ядовита и уничижающа. И Соломон – не поэт. Чужое «я» в устах его пребывает, а он пророчествами и мудростью чужой украшает себя, ибо всякая власть хочет быть пупом земли. Подпись: Я.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: