Иван Коновалов считал себя человеком счастливым. Хотя, если быть честным до конца и не кривить душой… В общем, думать обо всем об этом и разбираться не очень-то и хотелось. Семья Ивана состояла из трех человек – собственно, сам Иван и две его женщины – жена и дочь. Самые дорогие на свете люди. У жены было редкое имя, нежное и звонкое, как капель: Нинель. Дома для удобства ее называли Нелей. А дочке Иван придумал имя и вовсе затейливое, хотя по нынешним временам не редкое – Анжелика. Неля была недовольна и презрительно фыркала. Имя ей казалось напыщенным и безвкусным, но здесь Иван был тверд как скала. Хотя Неля всегда была всем недовольна, фыркала чаще, чем надо, и так, слегка, по ходу дела, немножко презирала все, что касалось Ивана, – так уж сложилось с самого начала. То есть негласно считалось, что, выйдя за Ивана замуж, Неля вообще сделала ему большое одолжение. С этим ощущением она и жила. Так бывает всегда, когда один человек сгорает от любви, а другой эту любовь небрежно принимает. Просто ей пора было замуж, а тут – вполне справный для жизни мужчина. Хотя притязаниям ее он не соответствовал вовсе. Иван был почти деревенский. Почему почти? Потому что не из глухой деревни, а из крупного поселка городского типа, со своей школой, больницей и пятиэтажными типовыми домами. Для Ивана – почти город. Для Нели – почти деревня. Сама она была москвичкой, правда, в первом поколении. Отец – военный, а мать – воспитательница в детском саду, почти интеллигенция, особенно на фоне Ивана. И сама Неля, между прочим, окончила институт – институт культуры. И значит, была культурным человеком и к тому же не мещанкой. Никакие там картинки, цветочки, занавесочки ее не интересовали – это было заботой Ивана. Хотя считалось, что на хозяйстве Неля, но заниматься домом она не любила: труд обременительный и неблагодарный. Утром уберешь – вечером опять пыль и грязь, полдня обед готовишь – все съели за пятнадцать минут, и плюс гора грязной посуды. Одно раздражение, суета и бессмысленность. В общем, все в тягость, все через силу. Иван работал мастером-механиком в автосервисе, специалистом по иномаркам. К хорошим специалистам всегда очередь, всегда полно клиентов. Работа тяжелая, но зарабатывал он прилично. К тому же не пил. Вот и получилось – всего два года промучились в хрущевке с Нелькиными родителями, построили кооператив – зал, спальня, детская. Стенка югославская, мягкая мебель – велюр. Люстра чешская. На кухне холодильник до потолка забит под завязку. А спальня и вовсе белая, с витыми золочеными ручками. У Нельки шуба, дубленка в пол. Три меховые шапки – песцовая, норковая и из бобра. Дочка Анжелика в английской спецшколе. На пианино учится. На бальные танцы ходит. Одета как куколка. В общем, живи и радуйся. А радоваться что-то не получалось. Недовольна Неля. Чем? Сложно сказать. Настроение минорное, грустит все время. Вдаль смотрит. Смотрит и молчит. В глазах – слезы. А Иван старается. То сережки с изумрудом на Восьмое марта достал – к зеленым Нелькиным глазам. То костюм из «Березки» притащил – Франция, семьдесят процентов ангоры, тридцать хлопка, а она глянула, вздохнула тяжело – даже не примерила.
|
Иван расстраивается до слез – всю ночь на кухне курит. Под утро, вздыхая, идет в спальню, ложится, обнимет ее осторожно, а она лежит к нему спиной, не повернется. Только тихо всхлипывает. Мука, короче. Утром Иван зубы стискивает – и на кухню. Дочке кашу варить, а Неле – кофе, у нее давление низкое. Она встанет хмурая, заспанная, кивнет слегка. А он смотрит на нее и налюбоваться не может. Господи, как же он любит ее! Всю – от макушки до пяток и без остановок. Волосы ее жесткие, в мелкую кудрявую стружечку, глаза грустные, узковатые, с прозеленью. Руки, плечи узкие, хрупкие, пальцы тонкие, длинные, косточки на средней фаланге широкие – колечко с трудом пролезает. Даже ступни ее – крупные, широкие и коленки острые – от всего сердце заходится. Ох, обнять бы ее так, чтобы тонкие косточки хрустнули. До боли сжать. Нет. Не получается. Вот и живи, мучайся. На сердце что-то вроде глыбы каменной.
|
Нет сил смотреть, как грустит она целый день. С книжкой на диван пристроится, прочтет страницу – и опять вдаль смотрит. «Может, сходим куда-нибудь, а, Нель? Ну, в кино там или в ресторан?» А она головой мотает: «Нет, не хочу».
«Ничего, – думает Иван, – пусть хоть какая, а моя. И другой мне не надо». Это он знал наверняка. Но с этим была категорически не согласна сестра Ивана Тоня, тоже родной человек. Родителей похоронили они рано, и остались Иван да Тоня одни на белом свете. Тоня старше его всего на три года, а заменила Ивану мать. Всех женихов хороших пропустила – над братом тряслась. Разве такое забудешь? Тоня осталась в родительском доме, а Иван укатил в Москву. Скучали они друг по другу сильно. Как свободная минута, Иван – к сестре. Та покормит, обстирает да еще сумку с собой даст – картошка, сало, капуста квашеная. Как он там, в общаге, питается? Это потом, когда Иван на ноги встал, сам гостинцы стал прицепами возить. Но Тоня от этого счастливее не стала. Потому что замуж вышла поздно за того, кто бесхозный остался. И муж ей достался никудышный и пьющий. Она целый день за прилавком отстоит, дома дети, огород, скотина – как без этого на селе проживешь. А этот пьяный в сенях валяется. Хуже свиньи. Не муж, а морок, божье наказание. Мало того что пьющий, гад, так еще и гулящий. Намотается – и опять к ней. А она обстирает, накормит, спать уложит. Жалко ведь – живой человек, отец ее детей. Хотя сволочь, ясное дело. Ох, и проклинала она его, и поносила – хоть бы окочурился, от себя освободил, а на сердце все равно ревность и тоска. В общем, жизнь. И за Ванечку, брата, боль сердце жжет. Ну разве такая баба должна была ему достаться? Ему, такому мужику справному, работящему, непьющему. Ведь все в дом. Таких мужиков сейчас и вовсе нет, все перевелись. А вот Нельке судьба выкинула щедрый подарок. За что, господи? В квартире пыль слоем на полировке, щей сварить не умеет – капуста, как тряпка, в воде плавает. Все книжки читает, читательница хренова, а муж себе сам рубашки гладит. Анжелика, племяшка, – капризная, все губки дует. Чужая совсем. От деревни нос воротит – тут пахнет, там воняет. Избаловал их Ванька, дурья башка. Носила Тоня в голове мысль дерзкую и греховную – свести брата с соседкой Любашей. Нехорошо, конечно, при живой-то жене. Хотя и женой-то эту росомаху назвать сложно. А у Любаши в избе чистота, борщи и пироги, на огороде ни былинки, земля как пух, через пальцы просеянная, у коровы бока гладкие и чистые. И шьет она, и вяжет. А поет как! И сама красавица. Только вот счастья нет. Да и где оно, счастье? У кого гостит? Где задержалось? Любаша пятый год вдовеет, двух мальчишек поднимает. Кругом-то пьянь только. Вот бы были они с Ванькой пара – лучше не нарисуешь. А он, дурень, возле своей зануды вьюнком вьется.
|
В августе у Ивана отпуск – надо ехать в поселок, помочь Тоне картошку копать. Да и по дому дела найдутся – здесь прибить, там подправить.
– Поедем, Нель, подышим, молочка парного попьем?
Неля руками машет:
– Что ты, что ты! Твоя сестра меня терпеть не может, да и Анжелику надо на море вывозить, какая деревня? Что ей там, коз пасти, коровники нюхать?
Вздохнул Иван: «Эх, море, море… Полежать бы на бережку, спину больную погреть!» Но тут Иван был кремень: сестре помочь – дело святое. Пытался жену уломать, просил, уговаривал, унижался. Та – ни в какую. Он ее обнять пытался, а она ему – отстань, надоело. Вот тебе и весь сказ. У него сердце от обиды закипело, и комок в горле. Спать ушел на диван, что в гостиной. А утром, не попрощавшись, уехал. Обиделся сильно.
На селе была красота. Воздух, лес, речка тихая. Родина. Тоня пирогов напекла, поросенка заколола. Главный гость приехал – брат Ванюшка.
– Отоспись пару деньков, потом наломаешься, – просила Тоня.
Спал Иван на сеновале, слаще сна нет. Утром с удочкой на речку пошел: так, мелочь одна – пескари, карасики. Да разве в этом дело? Кругом тишина – ельник малахитовый, только птицы поют, кузнечики стрекочут. А на душе тоска. Жена из головы не выходит. Понимает Иван, что жизнь у них какая-то неправильная, а все равно тоскует. В общем, дело швах.
А на следующий день пошли за грибами – Тоня, племяши, Иван да соседка Люба со своими пацанами. Шли долго – в дальний лес. Грибов – море. Лето было жаркое и дождливое. Сели на просеке перекусить. Соседка Люба разложила белое полотенце и выложила на него пироги с малиной, черникой, капустой – язык проглотишь. Запивали молоком. Иван ел, остановиться не мог. Лег на траву, глазами в небо. А оно синее-синее, ни одним облачком не потревоженное. Только стрижи рассекают. Благодать-то какая. Тишина.
А Люба песню затянула. Хорошую песню, знакомую – про большак и перекресток. Эх, Нелька, Нелька, всю душу вытянула, все нутро иссушила. Глянул Иван на Любу и залюбовался – плечи круглые, покатые, кожа белая, на курносом носу веснушки, коса распушилась, расплелась. Красивая, удивился Иван. И глаза отвел – смутился. Вечером Люба позвала к себе на жаренку – боровики с картошкой нажарила. Пришли втроем – Тоня, Иван и Тонин алкаш увязался, почуял угощение. В избе у Любы половики яркие, плетеные, занавески белые, крахмальные, колом стоят. На столе сало, огурцы, вино из черноплодки. Опять песни затянули – про калину красную и про того, кто с горочки спустился. В общем, опять все про любовь. Тоня тоже подхватила, но Любин голос звонче, хоть поет она негромко, но сильно. И хочется Ивану на нее смотреть, а он глаза прячет. А Тонька-сеструха усмехается, все видит. Дурак ее напился, она его на себе домой поволокла. Не привыкать. Иван тоже было поднялся. А Люба тихонько до его руки дотронулась:
– Погоди, останься, на крыльце посидим, на звезды посмотрим.
И Тоня рукой машет:
– Оставайся, Ванька, а я пока своего ирода успокою.
Иван было дернулся, а потом разозлился на себя: «Что я, пацан сопливый, что ли? Бегу от бабы как от чумы!» И остался. Сели на крыльце – Иван курит, а Люба молчит. Посидели так с полчаса.
– Пойду я, поздно, – говорит Иван.
А Люба смотрит ему в глаза и молчит. В общем, что говорить. Не дети же.
Ночью было все так сильно и сладко, что у Ивана от удивления заболело сердце и выступили слезы на глазах. А Люба целовала его глаза и шептала все:
– Ванечка, хороший мой, мальчик мой. Господи! Силы небесные, как жить-то теперь со всем этим, как справиться? Вот оно как бывает, оказывается!
Что там открытие Америки, когда человеку почти в сорок лет вдруг – милостью Божьей – открывается целый мир, неизвестный раньше. Да что там мир, человек открывает себя – и это открытие удивляет его больше всего. В общем, он, как мальчишка, как пацан нестреляный, до утра не мог от нее оторваться.
– Сумасшедший! – тихо смеялась Люба.
А когда рассвело, Иван крепко уснул. Ничего не слышал – ни петуха, ни как Люба встала корову выгонять, ни как пацанов своих кормила, ни как блины на кухне жарила. Проснулся от голода – есть захотелось так, как будто не ел три дня. Открыл глаза и вспомнил все, от самого себя ошалел. А Люба на кухне мурлычет что-то. Он умылся во дворе, подошел к ней, а она ему обрадовалась так, будто он из армии вернулся. У Ивана аж дыхание перехватило. В сильном душевном волнении вышел он на крыльцо покурить. Огляделся и увидел чистый, метенный Любин двор, чуть покосившийся сарай, отметил про себя, что надо бы его поправить, да и крышу заодно, взглянул на ровную дровницу крупных березовых чурбачков, на розовую мальву у забора, на синее, яркое небо. И подумал Иван, что не свою жизнь он проживает, не свою. Он затушил сигарету и вдруг понял, что за все это время он ни разу не вспомнил о жене. Это было странно, но совесть его почему-то не мучила. Иван ел блины со сметаной и медом и смотрел на счастливую и смущенную Любу. Оба они молчали.
А дальше он копал картошку и спускал ее в прохладный погреб, ворочал сено, правил забор, а вечерами уходил к Любе. И не одна их следующая ночь не была хуже предыдущей. Сестра Тоня разговоров не вела. Помалкивала. А про себя, понятное дело, радовалась. Когда пробежали-пролетели две недели, села напротив брата и спросила строго:
– Что делать думаешь?
Иван молчал. Назавтра ему надо было уезжать. Утром он увидел заплаканное Любино лицо и сказал, глубоко вздохнув:
– В город мне надо, денька на два-три. – И, помолчав, добавил, кашлянув: – Справишься тут без меня?
Люба отвернулась к плите и громко разрыдалась.
– Ждите скоро, – бросил он сестре и резко рванул машину с места – пыль столбом. Мыслей в голове не было – одна звенящая пустота. У двери своей квартиры Иван замер – остановился. Потом достал из кармана ключи и открыл дверь. Неля лежала в гостиной на диване и читала. Иван бросил ей «привет», она глубоко вздохнула и ответила ему: «Привет». Иван прошел в спальню, открыл шкаф и сверху достал большой коричневый чемодан. Неля стояла в проеме двери.
– Ты куда собрался? – удивилась она.
Иван поставил чемодан на кровать и посмотрел на жену. Она стояла в метре от него – худенькая, с «хвостиком» на затылке, в старом халатике в мелкий синий горох, на ногах вязаные носки – даже летом у нее мерзли ноги. Она смотрела на Ивана и ничего не могла понять – вроде только приехал. И спросила его снова:
– Собрался куда? – Потом повела плечом: – А я тебя через два-три дня ждала, обед не варила. А ты чего не звонил? Я уже беспокоиться начала.
Иван оглянулся и увидел в углу комнаты большой клубок пыли. Он сел на кровать, закрыл крышку чемодана и уронил голову в руки.
– Извини, – сказала Неля. – Но ведь я правда не знала, когда тебя точно ждать, – почему-то оправдывалась она.
– А ждала? – спросил Иван.
– Ждала. Сегодня не ждала, – тихо ответила она.
Он поднял голову и долгим взглядом посмотрел на нее. Потом вздохнул, встал и пошел на кухню. Открыл холодильник и достал оттуда кочан капусты.
– Как же вы тут все время без первого? – строго спросил он. – Анжелика придет, опять колбасу будет есть? Обедать ей надо. И квартиру совсем запустили, – продолжал Иван.
Неля молча и покорно кивнула. Она всхлипнула – Иван отвернулся. Неля сидела на краю стула и теребила тонкий поясок халата.
– Не хнычь, – бросил Иван.
Почему-то заболело сердце. От жалости, что ли? Он не понял. Потом пришла дочка, и все сели обедать.
– Вкусно, – сказала жена и почему-то заплакала.
– Быстрые вы, бабы, на слезы, – сурово бросил Иван, припомнив что-то свое.
Ночью Иван смотрел на спящую жену и на стоящий на полу чемодан. Сна не было ни на копеечку. И еще он ничего не понимал, ну совсем ничего – ни про себя, ни про эту жизнь. Ведь еще с утра он все наверняка знал, во всем был уверен. А потом, под утро, сидя в трусах на кухне, над полной пепельницей окурков, он подумал, что там без него привыкли и там без него точно справятся, а вот здесь… Короче, надо быть там, где ты нужнее, а не там, где тебе хорошо. В общем, пироги пирогами, но оставалось еще что-то странное, необъяснимое и совсем непонятное, где-то там, в глубине, внутри, что ли. Да и кто точно знает, что нужно человеку для счастья. Почему-то в голове всплыли знакомые строчки. Неля часто слушала эту пластинку, песни Ивану казались странными и заунывными. Пел песни мужчина с грузинской фамилией и высоким, слегка дребезжащим голосом. И слова в этой песне были такие:
И в общем, хоть Бога к себе призови,
Разве можно понять что-нибудь в любви?
Утром Иван убрал чемодан обратно на антресоли.
На круги своя
Абраслет я отдам Люське, – бубнила Тереза.
– Ага, отдай, – откликнулась Нана и добавила тише, глубоко вздохнув: – Господи, ну как же мне все надоело!
Она влезла на старый шаткий венский стул и потянулась к верхней полке огромного темного резного буфета. Боже, сколько на нем резных финтифлюшек, затейливого деревянного кружева, крученых непонятных цветов, утиных и рыбьих голов – и сколько же на всем этом старье пыли! Тереза, увлекшись любимой темой, продолжала:
– Борьке квартиру, а кому еще? Все-таки он единственный кровный родственник.
Это камень в Нанин огород – знай и ни на что не рассчитывай!
– Хотя, – вздохнув, добавила Тереза, – Борька, конечно, сволочь. Только и ждет, когда я подохну. Все ждут!
Опять за свое! Однако в этих словах была доля правды, причем приличная доля. Нана старалась считать, что к этим «всем» она не относится. Это было несложно – рассчитывать на что-нибудь у нее причин особенно не было. Тереза надолго замолчала и немигающим взглядом уставилась в окно.
– Что молчишь? – вдруг крикнула она Нане. – Тебе, что ли, думаешь, квартира?
Нана спрыгнула со стула, села на него, посмотрела на Терезу и тихо сказала:
– Ну оставь, пожалуйста. Ничего я не жду.
– Врешь! – выкрикнула Тереза и повторила: – Врешь! Святошу из себя корчишь, а сама только и думаешь, что же отвалится лично тебе.
– По себе судишь, – ответила Нана. – Обед греть?
Тереза встрепенулась:
– Что ты там накулемала? Опять небось овощной суп? Надоело до чертей. Хочу мяса, жареного мяса, лобио хочу, сулугуни. Ты грузинская женщина? Или диетсестра в больнице?
– Одно другому не помеха, – ответила Нана. И добавила: – А про все вышеперечисленное я тебе давно советую забыть. Если, конечно, ты хочешь жить дальше.
– Жить? – возмутилась Тереза. – Это называется жизнью? Без чашки кофе по утрам, без рокфора, без бисквитов с джемом? Если это жизнь, то смерти я точно не боюсь.
Тереза скорчила гримасу, одну из тех, которой она часто пользовалась в жизни и которая, видимо, когда-то прекрасно работала, – гримасу обиженной девочки. И застучала ногтем по столу. Ногти у нее были длинные, очень крепкие, слегка загибающиеся вовнутрь. Нана махнула рукой и пошла на кухню. Пока грелся суп, она застыла у окна – выпал первый снег, и было нарядно, торжественно и светло.
Нана уехала из Тбилиси почти десять лет назад. Тогда ей было двадцать семь. Уезжала, да нет, убегала она из холодной, нетопленой квартиры, от ненасытной «буржуйки», которая пожирала невероятное количество дров и ее, Наниных, сил, от одинокой темноты по вечерам – свет давали всего на несколько часов. Убегала от одиночества, отчаяния, безработицы и безденежья. И еще от своего затянувшегося и дурацкого романа, отнявшего у нее все жизненные силы. Романа, не имеющего ни перспектив, ни легкого и скорого, подспудно желаемого конца. Объект назывался Ираклий, был он художник, абсолютно одержимый и такой же абсолютно нищий.
Наверное, гений, так как обычному человеку все же нужно много всего: мебель, одежда, еда, деньги, наконец. И еще планы на дальнейшую жизнь. Ираклия же не интересовало ровным счетом ничего, кроме холстов и красок. Жил он в полуподвальной, сырой комнате, почти не приспособленной для жилья, спал на раскладушке, зимой и летом носил единственные латаные-перелатаные Наной джинсы, черный, связанный ею же свитер – даже летом он все время мерз – и китайские кеды – тоже круглый год. Питался он лавашом из соседней лавки и чаем. На кофе денег не было. Из дома он выходил по крайней надобности – купить кисти, краски и растворители. Нана приносила ему керосин и подкармливала его – картошка, фасоль, баклажаны. Был он, наверное, большой талант, и посему она мирилась до поры с его странностями. Иногда он делал дивные коллажи из кожи, мозаики и цветного стекла. Она пыталась что-то придумать, кого-то приводила в его мастерскую, бегала по знакомым, но кому это тогда было нужно – в годы разрухи и безвременья? А талантов эта щедрая земля плодила множество. Сама Нана бегала тогда по трем работам – утром на почту, работавшую отвратительно и с перебоями, днем гуляла с соседской собакой, огромным дряхлым сенбернаром, а вечерами мыла посуду в маленькой кафешке. Оттуда и приносила Ираклию что бог, а точнее, хозяин заведения, послал. Ираклий съедал все молча, не глядя, говорил «спасибо» и добавлял, что все это лишнее и что он может вполне обходиться без этого. Нане было обидно до слез. На сколько хватит терпения? У нее хватило на четыре года.
Понимала, что по-другому здесь и быть не может – только терпеть и служить. И восхищаться. Терпела, служила, восхищалась. Потом силы кончились. Позвонила Терезе в Москву, та пообещала:
– Приезжай, что-нибудь придумаем.
Собралась одним днем. Прощаться к Ираклию не пошла. Знала, что он ее не остановит, только плечом пожмет. Зачем же душу теребить? С вокзала поехала прямо к Терезе.
– Таких, как ты, полгорода. Со всех концов бывшей страны. Вот она, ваша драгоценная независимость! Все гордые, а жрать нечего. Все сюда претесь, – хлестала словами Тереза. – Ни на что особое не рассчитывай – только в прислуги. Хочешь, работай у меня, но с жильем устраивайся сама. Я ни с кем никогда не жила и жить не собираюсь.
Жила Тереза в центре, в огромной старой квартире, с высоченными потолками, с лепниной, эркерами и старинным, наборным, уже рассохшимся паркетом. Квартира была в ужасном состоянии – ремонта там не было лет двадцать. Уже тогда вокруг Терезы вились разные ушлые людишки, предлагая обмен с доплатой в любом спальном районе Москвы, загородный дом со всеми удобствами и просто огромные деньги. Старуха была непреклонна – не сдвинусь отсюда никогда. В деньгах особой нужды у нее не было – постоянно, раз в месяц примерно, приходила знакомая тетка с клиентами, которые что-то покупали: то брошь с изумрудами, то часы с амурами, то консоль из карельской березы, то севрских пастушек. Ей вполне хватало на безбедную жизнь. И все это добро не кончалось, не кончалось. Нана никак не могла взять в толк, почему Тереза не оставляет ее ночевать – комнат было три. Но Терезино слово было твердо, и Нана стала искать жилье. Она сняла комнату в частном доме, правда, сразу же за Кольцевой – в общем, еще почти Москва. В доме имелось газовое отопление, и это уже было счастье. Нана все время мерзла. Да разве это трудности после Тбилиси – вода и электричество круглые сутки, на участке банька. Хозяйка Нану жалела, считала почему-то беженкой и вечером оставляла на плите алюминиевую миску мясных щей и черный хлеб с толстым шматом сала и пучком зеленого лука. В доме было тепло, и Нана, почти счастливая и сытая, быстро засыпала под тяжелым ватным одеялом под размеренное тиканье хозяйских ходиков.
Тереза, конечно, капризничала. Всю жизнь она привыкла быть центром вселенной. Теперь все ушло, испарилось – поумирали любовники и подруги, закончились для нее рестораны и театры, выезды в гости, портнихи, маникюрши, массажистки. Закончилась та жизнь, где все крутилось, вертелось, не умолкал ни на минуту телефон, приносили на дом обеды из «Арагви», спекулянтки привозили тряпки, в ювелирном на Горького тоже был свой директор – в его кабинете она выбирала серьги, в «Тканях» на Герцена перед ней раскатывали километры бархата и шелка, в Елисеевском выносили коробки с ананасами, икрой и балыками, лучшие доктора принимали ее у себя на дому. И каждый вечер она решала сложную проблему – куда пойти сегодня, где будет интереснее и веселее.
Когда-то Тереза была светской львицей и одной из самых известных красавиц Москвы. Про себя она так и говорила: «Моя профессия – красавица». Она родилась в простой рабочей семье – отец ее был поляк, рабочий на камвольной фабрике. Ее, шестнадцатилетнюю девчонку из рабочего Орехова-Зуева, привез в Москву первый муж, увидевший ее случайно и абсолютно сразу же потерявший от нее голову. Было ему около сорока, и занимал он крупный пост в военном ведомстве. Свою семью он оставил моментально и без раздумий, а Терезу не просто обожал, а боготворил. Он понимал, что она истинный алмаз, и на оправу явно не скупился. К двадцати годам недавно нищая и голодная Тереза уже имела личную портниху, косметичку, домработницу, несколько дорогих шуб и полную и абсолютную власть над мужем. Вкус, надо сказать, у нее был отменный от природы, и она моментально, без переходов, вступила в новую жизнь. К тому времени погиб, попав под электричку, ее отец, остались мать-ткачиха и две младших сестры. Дорогу в поселок она забыла сразу же, а вот шофера с продуктами отсылала туда еженедельно.
Хороша она тогда была сказочно – очень высокая, крутобедрая и полногрудая, с тонкими, длинными пальцами и очень изящной, маленькой ступней. Натуральная пепельная блондинка, с карими, слегка навыкате, глазами, с белоснежной, совсем без румянца, тонкой кожей и крупным, ярким капризным ртом.
Свое убогое детство и юность она с удовольствием забыла, органично вписавшись в столичную жизнь, придумав себе какое-то дворянское происхождение и богатых дальних родственников в Варшаве. Прожили они с мужем всего лет семь – он скончался от инфаркта мгновенно, не пережив каких-то несправедливых пертурбаций на службе. Тереза осталась юной вдовой. Да, конечно, были роскошная квартира, шкафы, полные нарядов, шкатулки с драгоценностями, но совершенно не было средств. Тереза впала в панику и отчаяние, однако выход нашелся довольно скоро – она закрутила роман с начальником покойного мужа. Он был тоже немолод, несвободен, но карусель опять понеслась – гости, подарки, водитель, прислуга. Правда, теперь изменился ее статус – она была только любовницей, и это ее угнетало. Стала присматриваться к возможным кандидатам в мужья. Присмотрела – немолодого, но очень известного актера кино. Он был небогат, но все двери перед ним были нараспах. К тому же престиж. Окрутила она его довольно быстро, а вот с любовником прощаться не собиралась, встречалась с ним тайно на съемной квартире, когда муж отсутствовал в городе. Так продолжалось пару лет, с мужем у нее теперь было совсем иное общество – писатели, композиторы, художники, но и старая связь с генералом казалась тоже незыблемой. Но кто-то стукнул, его припугнули наверху, и от Терезы он отказался. Стал попивать и муж-актер, до которого теперь тоже доползали разные слухи. Брак трещал по швам. Однажды пьяный актер поднял на нее руку, но она – крепкая и сильная, остановила это дело разом, припечатав его к стене. Денег категорически не хватало – у актера уже была репутация сильно пьющего человека, и сниматься его почти не приглашали. По-явились новые лица. Он ныл, скулил, жаловался на жизнь и изводил этим бедную Терезу. Роль жены-матери была явно не по ней. С актером она развелась и закрутила роман с набирающим тогда силу поэтом-песенником. Родом он был из Грузии и, абсолютно игнорируя свой брак и тихую, забитую жену, появлялся с Терезой везде и всюду открыто, представляя ее своей музой. С ним она стала тогда ездить по всему Союзу и даже за границу. Властью он был вполне обласкан и любим. Часто бывали они и на его родине, в Тбилиси, где он считался гордостью и национальным героем. Там же, в Тбилиси, Тереза познакомилась с матерью Наны, дальней родственницей поэта. Они даже вполне подружились, если к Терезе вообще можно было применить слово «подруга». Мать Наны присылала ей из Тбилиси посылки – ее любимую чурчхелу, вяленую хурму, орехи, инжирное варенье. А Тереза отправляла в Тбилиси свои старые тряпки, отслужившие ей уже вполне, початые флаконы французских духов, неудобную ей обувь. В общем, началась игра – щедрая богатая дама и бедные благодарные родственники. Впрочем, там все действительно были счастливы и считали Терезу широкой и доброй душой. Ей это было приятно, как всегда приятно кого-то облагодетельствовать. К тому же это давалось легко и не требовало никаких душевных и материальных вложений, что Тереза ценила превыше всего. С поэтом она прожила весело и беззаботно лет восемь, а потом он вероломно предал ее, женившись на восемнадцатилетней дочке их общей приятельницы, объявив теперь своей музой эту малолетку. От предательства и обиды Тереза оправилась не сразу. Особенно когда поняла, что ей уже под сорок и шансы ее, увы, уже не так высоки, как прежде. Она так долго пребывала в статусе первой красавицы, что смириться с новым положением – брошенной немолодой любовницы – ей было очень нелегко. А сплетни, а насмешники!
Когда она немного оправилась от обид и унижений, то поняла: хватит с нее эксцентричных и непредсказуемых людей богемы. Ей нужен муж, именно муж, а не любовник. Устойчивый, надежный, верный и обеспеченный. С выходом в тираж мириться она категорически не хотела и отправилась в санаторий на море – покой и еще раз покой, массажи, диета, крепкий сон. В Москву вернулась через месяц – помолодевшая, похудевшая, с яркими живыми глазами, настроенная только на победу. Но с мужем не вышло. Тереза влюбилась насмерть – по законам жанра опять в объект недостойный и никак не вписывающийся в ее планы. Это был молодой красавец-балерун, жиголо, коварный и расчетливый. Здесь все было гнуснее и сложнее. Кроме Терезы, у балеруна были еще вполне внятные увлечения горячими поклонниками мужского пола. В одночасье Тереза стала для него и мамкой, и нянькой, и подружкой – кормила его, одевала, возила на курорты, делала ремонт в его захудалой однокомнатной квартиренке где-то на окраине. За все это получала жалкие крохи – изредка благодарность и уж совсем редко – вялые, непродолжительные ласки в форме одолжения. Вот тогда она начала носить в комиссионку столовое серебро и украшения. Худела, много плакала, караулила его ночами. Ненавидела и презирала себя, но ничего поделать с этим не могла. Решилось все само собой спустя три года – на гастролях в Германии коварный возлюбленный сбежал от своей труппы, разом избавив Терезу от невыносимых страданий и непомерных трат. Она поубивалась полгода и наконец-то стала приходить в себя – так восстанавливаются после тяжелой и изнурительной болезни. Увидела в зеркале и новые морщины, и седые волосы. Огляделась – квартира прилично разграблена и опустошена. Да и очередь под дверью не стоит – годы. Но постепенно собрала себя по частям – поменяла обои, чтобы скрыть дырки после вынесенных из дома картин и тарелок, и нашла себе мужа. На ее жизнь глупостей достаточно. Кандидат в мужья был из академической среды, совсем незнакомой ей. Ученый с мировым именем, академик при всех регалиях, вдовец. Обработала и окрутила она его довольно лихо – для него она была вполне молода и, безусловно, все еще очень хороша собой. В довесок к мужу-академику ей досталась огромная запущенная квартира на Патриарших и дача в Мозжинке – гектар дремучего леса. Но главное не это – теперь у нее появился статус, она сделалась законной супругой академика. Вначале ей показалось, что это абсолютно другой мир – интеллигенция, ученые, совсем другие ценности. А когда разобралась, то оказалось, что все одно и то же – те же сплетни, зависть, подсиживания, интриги и интрижки. Что ж, в этом мире она вполне сумеет сориентироваться.
У мужа вечно были симпозиумы, конференции, лекции, поездки. Во всем этом она разбиралась слабовато, но лицо держала – будьте любезны. Жизнь началась спокойная, размеренная, сытая и тихая. Через четырнадцать лет Тереза опять овдовела. Правда, теперь беспокоиться ей было не о чем.
Страсти давно откипели, старость ей была обеспечена. Одиночество? Да и в этом есть своя прелесть. Ни ты ничего не должна, ни тебе. Правда, с годами объявились родственники – племянник Борис, сын ее младшей сестры, сорокалетний потасканный холостяк-неудачник, и племянница Люська – дочь от второй, старшей и уже умершей, сестры. Люська была нищая разведенка, играющая в простушку, вдруг крепко возлюбившая свою стареющую тетку, рьяно проявляющая о ней суетливую и бестолковую заботу, а на деле – хитрая, примитивная и расчетливая подхалимка. Тереза ее не выносила. А вот к молчаливому Борису относилась снисходительно, периодически, правда, напоминая ему, откуда его вытащила. Борис, человек нервный, желчный, издерганный, был острым на язык. С Люськой они друг друга ненавидели и старались не совпадать. Тереза Борьку этого жалела, подбрасывала деньжат и даже, расщедрившись, купила ему машину. Он все это принимал с шутовскими поклонами и едкими комментариями – так он вроде отстаивал свою независимость. Люська страстно ему завидовала и постоянно пыталась вбить клинья между теткой и братом – ей доставались лишь выношенные пальто и старые туфли на сбитых каблуках. Она всегда приносила кулечек дешевых конфет – дескать, оторву от себя, но с пустыми руками не приду, – долго пила на кухне чай и без остановки канючила: еле притащилась, ноги промокли, сама вымерзла, а вот о тебе, тетя, дорогом человеке, не забываю. Тереза ее презирала и принимала только на кухне. Тогда же и появилась в Терезиной жизни Нана – одинокая, сбежавшая из Тбилиси от неустроенности и тяжелой любви.
Платила Тереза ей щедро и уже держала за родного человека. У Наны с Борькой начался несуразный, вялотекущий роман – да нет, даже не роман, а какие-то дурацкие отношения: без чувств, без обязательств, просто прибились друг к другу от тоски два одиноких человека. Нана смотрела на Борьку – тощего, узкоплечего, лысеющего, с вечной гримасой неудовольствия на лице, с потухшими глазами и бледным ртом – и вспоминала буйные черные кудри Ираклия, его прекрасные тонкие руки, черные влажные глаза и запах жизни и таланта, исходящий от него.
Что изменилось в ее жизни? Не прибавилось ни радости, ни счастья. А может, счастье было тогда, когда она приходила в его нетопленую лачугу, осторожно трогала холсты, приносила горячий лаваш и зелень, мыла в холодной воде кисти?
Нана налила в глубокую тарелку фасолевый суп, накрошила туда много зелени – привычка кавказского человека, тонко нарезала хлеб, поставила все это на фарфоровый поднос с салфеткой и понесла в комнату Терезе. Та дремала в кресле.
– Обед, – сообщила Нана.
Тереза вздрогнула и открыла глаза.
– Господи, ну что ты орешь? – недовольно сказала она, подвинула к себе поднос и стала жадно есть.
Нана сидела напротив и молчала. Потом Тереза опять завела свою бодягу про наследство. Опять делила кольца, распределяла сервизы и картины, считала деньги, оставшиеся от продажи дачи в Мозжинке, правда, они уже были почти «проедены». Объявляла в сотый раз, что Люське не даст ничего, а потом вспоминала, что она человек справедливый и что не обидит никого. Добавляла, что все-таки Люська мерзкая, а Борька – фрукт еще тот. Что-то лепетала по поводу Фонда мира, Красного Креста и детских домов. Нана молчала. Она унесла поднос на кухню и принялась варить кофе – себе и Терезе.
«Не спросила даже, ела я или нет, что за эгоизм, да вся эта семейка, вместе взятая, друг друга стоит».
Потом они пили кофе с печеньем, и Тереза, щурясь и стуча ногтем по блюдцу, все спрашивала у Наны:
– Ну а ты-то что про все это думаешь?
– Сама решай, – твердо останавливала ее Нана и просила в который раз с ней этих разговоров не вести.
Но Тереза была опытной провокаторшей.
– Дай коробку! – приказывала она.
Нана вздыхала и шла в спальню. Коробка стояла в шкафу под постельным бельем – на самой верхней полке. Это была старая и ветхая коробка из-под туфель, заклеенная по углам широким скотчем.
– Господи, как все надоело, – шептала Нана, слезая со стула.
Она входила в комнату и демонстративно шлепала коробкой об стол. В коробке звякало.
– Ну, я могу идти? – спрашивала Нана и замолкала, отвернувшись к окну.
Как-то раз Тереза, молча перебирая драгоценности артритными, скрюченными пальцами, бросила что-то через стол.
– Это будет твое. – Нана не двигалась. – Не хочешь посмотреть? – поинтересовалась Тереза. Нана взяла в руки кольцо.
– Четыре карата! – подбородком кивнула Тереза и в царственной позе откинула голову. – Здесь на все хватит. Ты на это жизнь устроишь. Куда ты после моей смерти? Пропадешь.
– Спасибо, – кивнула Нана. – Но ты живи, и вообще не надо мне ничего.
– Целку из себя не строй! – крикнула Тереза. – Не надо ей! Врешь! Все только и ждете, когда я «приберусь».
«Да ты здоровее нас всех», – подумала Нана. Она положила кольцо на стол и пошла мыть чашки. Потом надела сапоги, пальто и заглянула к Терезе:
– Я пошла, ехать далеко.
Тереза не ответила, только кивнула.
– Я тебе завтра нужна? – спросила Нана.
– Завтра эта драная лахудра припрется, – ответила Тереза, имея в виду Люську.