БАРАБАНЫ И ФЛЕЙТЫ СУДЬБЫ 2 глава




В храме горели свечи. На полу лежали соломенные циновки. Каждая семья занимала две‑три циновки, отгороженные раздвижными ширмами. Укрывались толстыми одеялами. Повсюду тлел уголь в обогревательных горшках‑хибати.

Женщины, сидя на корточках, смотрели на меня безучастными глазами. К ним жались малыши, укутанные в теплое. Японки не ждали от нас ничего хорошего. Дети постарше бросали на меня недоброжелательные взгляды и настороженно наблюдали за каждым моим движением. Кто‑то выкрикнул испуганное «арра!». Я поздоровалась. Они, как по команде, стали отвешивать низкие поклоны.

Откуда‑то из‑за клироса, где обычно размещаются певчие, вышел отец Яков. Неизвестно почему извинился:

– Гомэн насай!

Обрадовался, когда я заговорила по‑японски. Узнав, зачем пришла, совсем повеселел и, остановившись посреди храма, высоким, слегка визгливым голосом объявил о цели моего визита. Женщины, потеряв сдержанность, все разом загалдели. Я заткнула уши.

Тогда вперед выступила Эйко и заявила, что она здесь за старшую. Она хорошо знает, кто в чем нуждается. Все хотят вернуться в Японию.

Эйко говорила грубоватым, решительным голосом. Красавицей ее назвать я бы не отважилась, но чем‑то привлекало живое, умное лицо с большими коричневыми глазами.

Со мной она сразу взяла доверительный тон, и я превратилась в «Веру‑сан». Японских церемоний с поклонами и комплиментами Эйко не любила и откровенно заявила об этом: «Когда много кланяются, смешно!»

– И все же, будь добра, обучи меня этим церемониям, – попросила я.

Она рассмеялась и пообещала выполнить мою просьбу.

Эйко‑сан была женой поручика Косаку из штаба Квантунской армии, сильно переживала за мужа и откровенно ругала микадо, который сдал ее Косаку в плен к большевикам. Потом, спохватываясь, начинала доказывать, что во всех несчастьях виноваты не отдельные люди, а обстоятельства. Истинное терпение – терпеть нестерпимое.

– Нам с Косаку не везет, – призналась она. – Его долго не повышали по службе – был на побегушках у начальства. Потом вдруг объявили, что отсылают на острова, где идет война с американцами. Я испугалась. Он сказал, что мне лучше всего вернуться в Токио, к родителям. А Токио беспрестанно бомбили, там голод, пожары. В нашем токийском доме нет ни горячей воды, ни отопления. После привольной жизни в Чанчуне не хотелось возвращаться туда. Говорят, американцы сбросили на Хиросиму какую‑то особую бомбу. Может быть, и лучше, что в Маньчжурию пришли вы. Косаку – начальник небольшой, пусть лучше побудет в плену, пока в Японии все не образуется…

Эйко‑сан отличалась трезвостью суждений. Когда я заговаривала о прелестях Никко, о храмах Киото и Нары, о японском пантеоне богов, о вековых криптомериях, об экзотичности японских обычаев, она смотрела на меня насмешливо, даже чуть с презрением.

– Это для туристов, – небрежно роняла Эйко. – У жрецов всех храмов почки заросли жиром. Японец молится всем богам без разбору, потому что верит плохо. Боги ему нужны как помощники, а не для почитания. Когда мы кашляем, то просим помощи у сострадательного Дзидзо или у милосердной целительницы богини Каннон. А если они глухи к молитвам, упрашиваем властителя ада Емма‑о, или мартышек Косин, или бога грома, похожего на лягушку с ослиными ушами: не так уж важно, кто поможет, если ты попал в беду. Думаю, сейчас боги отвернулись от Японии и нужно просить помощи у советского командования.

Вначале мне подумалось, что в православном храме собрались японки, верующие в Христа. Но это было не так. Их всех собрал здесь невзрачный, но энергичный Тахей: мол, в православной церкви безопаснее, так как русские – православные. Церковь в Чанчуне, должно быть, существовала давно, еще с той поры, когда Чанчунь был небольшим уездным городком. Сперва в ней молились русские эмигранты из пригорода Каученцзы. Потом командование Квантунской армии приспособило ее для своих пропагандистских нужд, поскольку среди японских военнослужащих встречались и христиане. Еще в 1936 году папа римский разрешил японским католикам совершать обряды в синтоистских храмах, молиться богине Аматэрасу. В православной церкви Тахея имелась так называемая камидана – полочка с маленьким алтарем «прародительницы» богини Аматэрасу. Всякий раз, прежде чем начать православную службу, отец Яков посвящал молебен религии «восьми миллионов богов» синто, прося их ниспослать благословение священной власти императора.

На мой недоуменный вопрос, как все это сочетается, отец Яков Тахей кротко отвечал, что он, мол, не волен в своих действиях, ибо руководствовался ежемесячными тематическими разработками и указаниями штаба Квантунской армии: все боги хороши, когда они помогают священной миссии Японии объединить страны Азии под властью императора, который сам является живым богом. Какую бы религию ни исповедовал японец, он обязан почитать «солнечную прародительницу», так как синто стоит над всеми религиями.

Тахея держали при штабе Квантунской армии вовсе не для православных японцев, которых в Чанчуне было не так уж много. Его предназначали вести прояпонскую пропаганду среди русского населения Забайкалья, после того как оно будет оккупировано Квантунской армией. Постепенно выяснилось, что этот скромный пастырь прекрасно владеет русским языком. Воистину иезуитское дело – приспособить все религии для своих захватнических целей! Японцам не откажешь в политической гибкости!

И я пришла к выводу, что и японцы и китайцы в своих богов мало верят. Они верят в начальство, того же императора и почитают предков, которые могут быть добрыми и злобно‑мстительными, если их перестанут почитать. Это, по сути, вера не в богов, а в духов, нечто близкое к шаманизму, облагороженному красочным мифотворчеством. Северные народности перед охотой смазывали своим деревянным божкам губы жиром, а если охота оказывалась неудачной, секли их ремнями за плохое усердие. Пусть очень отдаленная аналогия, но она все же улавливается…

– Император признался в том, что он простой смертный, а не бог, – сказал Тахей. – Армии больше нет. Значит, нет смысла кланяться Аматэрасу Омиками. Мы теперь молимся только Христу и святой деве Марии. Наш мир – это Берег, где страдают дети, и все живое, что пришло в мир от колен великой матери нашей, – это дети Берега страданий…

Сперва по делам, заботам, потом просто так, в силу возникшей обоюдной симпатии, Эйко стала заходить к нам в особняк. Она как‑то незаметно сделалась необходимой. Бегала на базар, убирала дом, варила на всю ватагу клейкий рис и со смехом учила нас пользоваться хаси – палочками для еды.

– Здесь жило большое начальство, – сказала она, тщательно осмотрев особняк. – Эта улица называлась Правительственной. Если идти по ней на север, то выйдешь прямо к большому императорскому дворцу. Мы с Косаку занимали одну комнату в доме неподалеку от жандармского управления.

Возможно, до нас особняк в самом деле занимал какой‑нибудь финансовый или железнодорожный туз. Мы очутились в зеленом аристократическом районе по воле случая. Наверное, у туза была молодая жена: в спальне на туалетном столике стояло затейливое зеркало кагамидан с ящичками из карельской березы, повсюду валялись женские безделушки. В стенных шкафах висели женские кимоно всевозможных расцветок и рисунков, накидки‑хаори с гербами дома. Мы ничего не трогали, нам и в голову не приходило рыться в чужом барахле.

– Выбирай все, что тебе нравится, – сказала я Эйко.

Она рассмеялась:

– У меня длинные прямые ноги, зачем их прятать в кимоно?

Так ничего и не взяла.

Японское жилище не загромождается вещами, и дом туза не являлся исключением. Здесь конечно же оставляли обувь за порогом и по комнатам ходили в носках. Наверное, и туз сидел в белых, с выделенным большим пальцем матерчатых носочках на циновках, попивал чаек, сакэ и закусывал обсахаренной рыбой. Он сидел на корточках в своем широком, как сутана, черном кимоно, поглядывал на свой самурайский меч, лежащий на алтаре, или же, лениво позевывая, наблюдал за игрой рыбок в аквариуме, угрюмо любовался картиной – свитком в нише, изящной вазой с корявой веткой сливы. Дома он редко с кем разговаривал, боясь уронить мужское достоинство, и в сеги – японские шахматы – играл сам с собой.

Он бежал из Чанчуня без оглядки, побросав святыни Аматэрасу – бронзовое зеркало, изогнутую пластину из нефрита и меч особой закалки. Портрет Хирохито сорвался с какого‑то гвоздя и висел вверх ногами. Мы не стали снимать – пусть себе висит!

Ах, самурайский меч! Вот он лежит передо мной, иногда им Эйко рубит мясо. У нее это ловко получается. Хозяин побросал святыни, предал их, и они потеряли свою святость. И алтарь предков, и алтарь Аматэрасу – все выглядело сиротливо; их святость была попрана трусостью. Взмахами меча разрубая бараньи кости, Эйко, словно эрудированный экскурсовод, неторопливо рассказывала, откуда берутся самурайские мечи.

У каждого почтенного японца, если он из рода самураев, у которого в доме есть и радио и телефон, который ездит на автомобилях и играет на бирже, есть священный меч и белое кимоно с гербом рода. Изготовление самурайских мечей до сих пор сопровождается старинными обрядами. Их кует ограниченное число всеми почитаемых ремесленников‑тоджиси, которые работают строго в согласии с традициями многих веков. Мечи обоюдоострые и режут легче самой острой бритвы. Их делают из стали, закаленной способом, неизвестным европейцам и тщательно сохраняемым в тайне мастерами. В то время, когда куется добела накаленный меч, помощники мастера поют песню, в которой восхваляется доблесть древних героев Страны восходящего солнца. Выкованный меч покрывают смесью золы, растительных соков, благовоний и крови самого самурая. После специальной церемонии отец вручает меч своему сыну – меч становится его святыней. Потеря меча считается величайшим позором даже сейчас; человек, потерявший меч, обязан совершить над собой харакири. Наш меч был, судя по всему, старинный, украшенный красивыми рисунками, вероятно, эпохи Ашикага. Ножны простые, без инкрустации, а это первый признак эпохи. Чем драгоценнее было оружие, тем скромнее ножны: прекрасный символ безукоризненного воина, который культивировал свою душу, но презирал тело – ничтожную оболочку души. Мечи служили не только для битв, но и для дуэлей. Прежде чем вступить в бой, самурай душил свое оружие и шлем амброй. Срубив противнику голову, он клал ее в свой шлем, как в корзину, и запах амбры заглушал запах крови. Сколько красивой ритуальности – и все в конечном итоге лишь для того, чтобы сдать самурайский меч сержанту Иванову. Я видела горы сданных японских мечей, кучи японских орденов и медалей.

Наш самурай, по всей видимости, небрежно относился к оружию: его меч был туповат и годился разве что для разделки баранины.

Висит в шкафу и белое кимоно с гербами рода его владельца. Наверное, он никогда его не надевал. Белое кимоно обычно надевают перед смертью, когда хотят совершить харакири. Дикая романтика предков, должно быть, не привлекала нашего туза. Век бусидо кончился.

– У богатых самураев, – продолжала свой рассказ Эйко, – существовала даже специальная комната, где стояло чучело предка в роскошных доспехах, его окуривали благовониями. Косаку всегда сердился и говорил, что чучелу его начальника, генерала Ёсимура, живется просторнее, чем нам.

В особняке остались альбомы с открытками и фотографиями. Открытки прославляли красоты Японии, знаменитых гейш и борцов.

Так проводили мы досуг, перетряхивая альбомчики‑открыточки и перемывая кости сбежавшим хозяевам особняка.

При всей обнаженности своего отношения к жизни Эйко была чуткой, поэтичной натурой. Разбиралась в японском искусстве, почитая Огата Корина за его «36 прославленных поэтов» и за то, что он создал для жены правительственного чиновника Курано‑сукэ изысканный костюм, состоявший из двойного черного кимоно с черным широким поясом‑оби и белоснежным нижним кимоно, выглядывающим из ворота и внизу у ног. Оказывается, в те далекие времена костюм завоевал пальму первенства на конкурсе мод. Кому‑нибудь подобные сведения были бы просто ни к чему, а я через Эйко вживалась в прошлое Японии.

Эйко хорошо знала хайку – стихи классиков и романы эпохи Мейдзи.

 

Неужели когда‑то

Эти цветущие склоны

Видали битвы?

 

(Хайку Ватанабэ Кадзана)

 

Осенняя луна.

Замерзли в ее сиянии

Крылья стрекозы.

 

(Хайку Моэна)

Сидя прямо на полу, на собственных пятках, Эйко приятным негромким голосом читала нараспев что‑то очень старинное, хрестоматийно знакомое.

В наш серый замороженный особняк влетели синие стрекозы, «скользящие над озерной гладью в закатном солнце», «бабочки в цветах»; текли и текли стихи, словно сотканные из летящего снега:

 

Как будто там кто‑то стоит,

Рассыпая жемчужные перлы…

И беспрерывно летят все они,

Рукав же мой узок…

 

Она оказалась искусной художницей. Учила меня рисовать, и я удивлялась, как непринужденно, словно бы без всяких усилий, Эйко взмахами кисти изображала пышно распустившиеся розовые цветы лотоса и сочные зеленые листья. Она умела рисовать сырые ветки, тростник, засыпанный снегом, тонконогих птиц.

Иногда Эйко приносила сямисэн – струнный инструмент и пела островные песни, очень протяжные и печальные. В них билась тоска по несбыточному:

 

Чем было бы возможно

Непоправимое исправить?!

Быть может, лишь одним – слезами!

 

Вольно или невольно, до знакомства с Эйко‑сан, я воспринимала Японию не столько по сухим справочникам и даже не по рассказам революционных писателей – Кобаяси, Катаока, Хаяси, Фудзимори, сколько по смягченным экзотикой путевым запискам туристов и романам Пьера Лоти, хотя и догадывалась, что поддаюсь сладостному обману, идеализируя грубую, конкретную жизнь. Я воспринимала все через некие пласты красочной культуры: золотые и серебряные павильоны; величественные белые феодальные замки, словно стремящиеся улететь в небо на своих крылатых крышах; представления бугаку в страшных раскрашенных деревянных масках, на берегу океана, перед воротами тории; живопись в жанре сандзуйга, что значит «горы – вода»; картины Хиросигэ, Утамаро, великого Хокусая… Жизнь меняется, а культура лишь обрастает новыми слоями – она как кольца дерева на сердцевине народной души. Меня всегда поражали высокий художественный вкус, самобытность и тонкость японской культуры.

Эйко‑сан была представительницей экзотического островного народа, чье происхождение затеряно в тумане веков. Откуда они пришли? Во всяком случае, есть одно любопытное обстоятельство: японцы – единственный народ в мире, не имеющий и не имевший никогда домашнего скота. Значит, приплыли откуда‑то, захватили острова. Их дети не знают коровьего молока.

Но у Эйко‑сан на «экзотичность» имелся свой собственный взгляд: самым экзотическим народом ей казались русские.

– Ни у кого нет таких веселых танцев! – сказала она. – Я видела, как пляшут ваши солдаты. Захватывает дух. Такие люди не могут быть злыми.

Поговорив с начальством, я решила узаконить пребывание Эйко в нашем особняке. Пусть получает заработную плату. Когда заговорила с ней об этом, она рассердилась.

– Эйко не нужно никаких денег. Пусть Вера‑сан позаботится о тех женщинах из храма: когда в Японию уедет последняя семья, с ней уедет и Эйко.

Эйко совсем прижилась, и, судя по ее поведению, ей вовсе не хотелось возвращаться в разрушенный Токио. Прислугой она себя не чувствовала, скорее компаньонкой. По вечерам развлекались игрой ханафуда – карты с изображением цветов.

– У японцев нет привязанности к родным местам, – как‑то сказала она. – В поисках работы целые семьи перебрались в Америку, в Индокитай, Индию, Индонезию. А сейчас в Японии особенно трудно найти работу. Да я ничего путного и не умею делать. Быть обузой родным не хочу. Они торговали шелковичными коконами. Теперь, наверное, разорились и бедствуют. Мне с Верой‑сан хорошо.

Что можно было ответить на это? Все мотивировано здравым смыслом Эйко. Ей хотелось одного: выжить, дождаться своего Косаку. О жерновах истории она думала меньше всего.

Иногда на Эйко находила хандра. Она сидела безучастная ко всему, сникшая. Или же с болезненным интересом начинала расспрашивать о том, что происходит сейчас в Японии: Вера‑сан – офицер и должна все знать.

Что я могла рассказать ей? Только то, о чем пишут в сводках. Политика… Доступна ли она Эйко‑сан? А рассказывать о Японии этих дней, обходя политику, прямо‑таки невозможно. Второго сентября на борту линкора «Миссури» подписан акт о безоговорочной капитуляции. В Японии – американцы, Макартур. Сейчас американцы наползли в Китай, рвутся в Маньчжурию. Но в Японию никого не пускают. Когда 18 августа Советский Союз вызвался помочь своими войсками в оккупации северной половины острова Хоккайдо, американское правительство отвергло наше предложение в грубой и категоричной форме. Даже англичан не пускают. Япония должна находиться в распоряжении Соединенных Штатов, и только Соединенных Штатов! Тут будет основная база американской политики в Азии… Что я могла рассказать жене японского поручика Эйко? Она озабочена участью родных в метрополии, ей нет дела до глобальной политики напыщенных американских генералов, выигравших победу мужеством советских солдат.

Может быть, Эйко‑сан интересует судьба политических деятелей Японии? Кое‑кто из них ушел от ответственности. Военный министр генерал Анами, как и положено по театральным канонам самурайства, сделал себе кинжалом харакири или сэппуку. Прямо у себя в кабинете. Для истории оставил записочку: «Убежден в несокрушимости страны, созданной богами». Сделали себе харакири маршал Сугияма, генерал Танака, контр‑адмирал Ониси. Тот самый Ониси, который командовал всеми камикадзе – солдатами‑смертниками. Он предлагал не подписывать капитуляцию, а превратить двадцать миллионов японцев в камикадзе – пусть пожертвуют собой! Теперь настал его черед. Самоубийств в те дни было много. Задумавший сделать себе это самое сэппуку отправлялся или в специальный «дом самоубийц», где за плату ему давали кинжал и сакэ, обещали похоронить с почестями, или же выходил на дворцовую площадь в сопровождении своих родственников и друзей, садился на землю и, обратив лицо к императорскому дворцу, где живет «венценосный журавль», то есть Хирохито, вспарывал мечом себе живот.

Тодзио решил застрелиться, но почему‑то промахнулся.

Дольше всех держался князь Коноэ. Этот старый политикан был слишком американизирован, чтобы прибегнуть к варварскому харакири. Пятнадцатого декабря, когда на него уже собирались надеть наручники, он созвал в свою загородную виллу друзей; до позднего часа пили, развлекались с гейшами, ругались и строили планы возрождения Японии. Князь был внешне спокоен, молча пил свое любимое пиво или же отпускал политические остроты. Он, должно быть, понимал: поражение Японии в общем‑то дело его рук. Это он, Коноэ, развязал войну в Китае. А тем самым положил, по сути, начало второй мировой войне за два года до того, как она началась на Западе. Война Соединенных Штатов и Японии – это главным образом война за тот же самый Китай. Китай нужен был американцам как крупный рынок и сфера приложения капитала для монополий. Теперь янки и Японию превратят в свой стратегический плацдарм в Азии. Игра Коноэ окончательно проиграна. США не отступятся ни от Китая, ни от Японии…

Какое блестящее начало и какой жалкий конец! Идея, вдохновлявшая Коноэ, разбита, уничтожена. Американцы Китаем никогда не поступятся. Да, все раздавлено, лук сломан, и стрелы кончились. Жизнь утратила смысл. Нужно красиво уйти в страну Омиками…

Во втором часу ночи князь оставил гостей, удалился в спальню, где прямо на циновках была его постель; простился с младшим сыном, передал ему памятную записку и попросил выйти к гостям. Когда двадцатичетырехлетний Мититака вышел, князь принял яд кураре.

Мой рассказ Эйко приняла совершенно спокойно.

– Я слышала об этих высокопоставленных господах, но никогда их не видела, – сказала она. – Яд все‑таки лучше. Мой Косаку не стал бы делать харакири. Зачем? Пусть вспарывают себе животы большие начальники, если им так нравится, или камикадзе, которым за это платят при жизни.

Мое сообщение о том, что совсем недавно создан Международный военный трибунал для Дальнего Востока – будут судить всех этих Тодзио, Умэдзу, Итагаки, Хирота и других, загубивших в войне почти шесть с половиной миллионов японцев, также не произвело впечатления на Эйко. Вот то, что американцы налетами своих бомбардировщиков оставили без крова почти десять миллионов семей, вот это ее возмутило.

– Зачем бомбить дома, где старики, женщины и дети?.. Ваши не разрушили ни одного дома в Чанчуне.

А меня известие о создании Международного военного трибунала прямо‑таки взбудоражило: вот где будут замкнуты все круги международной политики! Мне как японистке с историческим уклоном очень хотелось бы стать свидетелем заключительной драмы: я ведь тоже принимала кое‑какое участие в подготовке материалов для процесса… Увидеть собственными глазами главных актеров… Но увы. Там и без меня найдутся в избытке зрители.

Будут ли давать показания Хирохито, Пу И, знаменитый японский шпион Доихара? Как поведут себя дипломаты Мацуока, Того, Осима, Сиратори? Конечно же на судебных заседаниях завяжется жесточайшая борьба между обвинителями и адвокатами. И не только. Расстановка сил уже сейчас ясна. Американцы, как и на Нюрнбергском процессе, будут гнуть свое, конечно же постараются сохранить монархический строй, императора, а мы на весь мир станем изобличать агрессию…

Всего этого не объяснишь японке Эйко, никогда не соприкасавшейся с высокой политикой и не пекущейся о судьбах мира. Она слишком далека от всего. О Советском Союзе у Эйко самые дикие представления; где находится Америка – представляет очень смутно. В свои двадцать пять лет она полна оптимизма молодости. Знает марки французских духов, но Франция для нее – страна сказочной парфюмерии и галантереи. Еще ей известны духи фабрики «Велка»: «Моя дорогая», «Я люблю вас», «Черный нарцисс» и тому подобное.

– А где находится фабрика, в какой стране? – лукаво спросила я.

– Где‑нибудь есть. Если духи хорошие, не все ли равно, где их делают! Японские духи очень плохие.

– Во Франции тоже была война. Дамы носят веревочные сандалии. Духи «Коти» исчезли, – попробовала я просветить Эйко.

– Такого не может быть! – с уверенностью сказала она.

Но, как мне кажется, за последнее время Эйко стала кое‑что понимать и погрустнела. Живы ли мать, отец, братишка и сестренка? Жив ли старший брат, которого угнали на войну? Он где‑то на Филиппинах…

Да, конечно, многого она не понимала и не могла понять. Она была дочерью своей страны, где существовало, а возможно, существует и сейчас временное рабство, когда девочек продают на многолетний срок владельцам текстильных фабрик и публичных домов. Все делается официально, заключаются договора. До политики ли им?

Как‑то я спросила:

– Какие книги читал твой муж?

Эйко была озадачена. Ей и в голову не приходило интересоваться такими вещами.

– Он в последнее время ничего не читал, – сказала она уверенно. Однако, подумав, добавила: – Остались какие‑то книги – принесу.

Было любопытно: что читал молодой японский офицер? Уставы? Шовинистические заповеди японизма «нихонсюги» – восхваление всего японского?

В общем‑то, Косаку не обманул мои ожидания: книжки были любопытные и, я бы сказала, даже «вышибающие из седла» человека, привыкшего мыслить прямолинейно, раскладывая по полочкам «белое» и «красное». Одну из них написал генерал Араки, фашист и закоренелый враг Советского Союза. Называлась книжка «Сёва дзидай дайниппон томэн но нинму», что значит «Задача Японии в эпоху Сёва», то есть в настоящее время. Не веря своим глазам, я читала: «Капиталисты заботятся только о своих интересах, не обращая внимания на общественную жизнь; политики часто забывают общее положение страны, увлекаясь интересами своей партии… Государство стоит над классовыми и партийными интересами, защищая интересы нации в целом, и именно государству должно быть предоставлено решающее слово по всем вопросам, затрагивающим жизнь общества». И фашистский генерал делал вывод: «японский капитализм капитулирует перед государством». Автор другой книги, бывший военный атташе в Советском Союзе полковник Касахара, уверенно заявлял: «Японии не подходит ни капитализм, ни коммунизм, а государственный социализм!»

Вот тут я споткнулась: где‑то уже читала нечто подобное. Что бы это значило? Во всяком случае, полковник Касахара знает, что это такое. Военная диктатура! В интересах войны обуздать финансовых хищников, подчинить их капиталы своим агрессивным целям: раскошеливайтесь! Полковник Касахара успокаивал: «государственный социализм» не исключает частных капиталовложений. Тоже что‑то очень уж знакомое из арсенала яньаньских теоретиков. Хозяевами предприятий, их директорами, остаются люди, работавшие на них еще до установления «государственного социализма». Государство лишь берет на себя функцию снабжать эти предприятия сырьем и получает от них продукцию. Прибыль пополам!

Особенно заинтересовало меня «Пособие по политико‑моральному воспитанию солдата». Составители его сразу ж брали быка за рога: «Идеалом коммунизма является не что иное, как создание такого общества, где весь народ будет пользоваться одинаковым счастьем и где не будет насилия и произвола денежной силы и власти». Можно было только позавидовать четкости мышления авторов. Но дальше теоретики делали зигзаг: «Однако, как это ни странно, таким обществом, где можно осуществить все эти идеалы, является не коммунистическое общество, а наш императорский государственный строй…» Как ни странно…

Я искренне удивлялась способности японских иезуитов приспосабливать к своим целям чужие идеалы. Чтобы уничтожить коммунизм, они готовы были называть себя и социалистами и коммунистами, ратовать за коммунистические идеалы, а под всем этим черным дракончиком ползал шовинистический «дух японизма», «дух Ямато», который‑де нужно распространять по всей земле, так как японская раса – высшая раса, а все остальные – варвары.

Фашиствующие составители пособия запугивали японского лавочника, предпринимателя, помещика и кулака, кустаря‑собственника: «И социализм и коммунизм считают частную собственность злом и стремятся к тому, чтобы, отняв частную собственность у отдельных лиц, превратить ее в общественную».

Все верно, не придерешься. Но социализм, оказывается, вреден для трудящегося человека: «Если людям запретить частное владение имуществом, то они будут избегать работы, считая труд глупостью. Можно себе представить, каковы будут результаты этого: хозяйственная жизнь страны приостановится, заводы и фабрики закроются, крестьянские поля придут в запустение, людям нечем будет поддерживать свое существование, нечем себя прокормить».

Бедный Косаку! Ему прихватить бы «пособие» в плен и на досуге поразмыслить, сравнить.

Нет, для меня все эти книжонки в желтых обложках с кроваво‑красным пятном посредине не были развлекательным чтением, хотя теперь, когда «императорский путь» не выдержал проверки на прочность, можно было бы посмеяться, даже поглумиться над незадачливыми теоретиками. Но я не испытывала чувства злорадства, как не испытываешь его, раздавив скорпиона, который готов был влить тебе в ногу смертельный яд.

Я читала и холодно суммировала. Слишком уж много претендентов на звание «высшей расы», на «избранность», на мировое господство! Оставить бы их один на один, пусть выясняют, кто из них «выше», кто хитрее в обмане своего народа. Гитлер претендовал на «тысячелетний рейх». Очень скромно по сравнению с аппетитами китайских и японских политиков – этим подавай «десять тысяч лет», «сто тысяч лет». И даже войны они готовы вести «сто лет».

Пророки лозунга «Азия для азиатов» вкрадчиво говорят: «Не «красные» и «белые», а «белые» и «желтые». Все желтые, цветные должны объединиться в борьбе против белых. Пролетарский интернационализм разоружает цветных рабочих перед лицом «белого» империализма» – вот такая казуистическая формулировочка.

С грустью убеждалась: яд продолжает действовать. Подменить классовый гнев расовым… Сплошная подмена понятий, как с этим бороться и возможно ли?.. Змея даже в бамбуковой трубке пытается извиваться…

И пока я терзалась мировой скорбью, Эйко старалась помочь подругам, попавшим в тяжелое положение по вине своих мужей и недальновидного начальства.

Этих женщин никто не выселял из их квартир, никто не прикасался к их имуществу. Для нашей администрации они вообще не существовали бы, если бы не нужно было о них заботиться. Русские и на этот раз, как то было в Германии, оказались в роли победителей, которым нужно кормить целую ораву побежденных и их семей. Советская администрация снабжала их углем, рисом, теплыми одеялами и детской одеждой, изыскивала пароходы, чтобы поскорее отправить в Японию. Она нажила себе кучу забот.

Чанкайшистские представители с наглыми улыбочками выясняли, хорошо ли содержатся японские военнопленные. Жены и дети военнопленных их мало заботили. Представители дотошно искали соринку в нашем глазу, чтобы поднять очередную шумиху на весь мир, изобличить русских в жестокости, в антигуманности. Во внутреннем Китае военнопленных японских офицеров содержали даже очень хорошо: откармливали, готовили к войне с коммунистами; солдатам не давали только что умереть с голоду: иногда японские войска бросали на усмирение местного китайского населения. Сила есть сила, и ее нужно беречь, лелеять, как берегут тягловый скот. В Южной Корее командующий американской оккупационной зоной генерал Ходж тоже по прямому назначению использовал японских военнопленных: когда корейцы, познавшие первый день свободы, потребовали разоружения и изгнания из их страны японских поработителей, генерал Ходж бросил против демонстрантов тех же японцев. Корейцев расстреляли, их комитеты разогнали.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: