Н. И. Наумов. «Сила солому ломит. Рассказы из быта сибирских крестьян». СПб., 1874




В двух предыдущих статьях мы довольно долго останавлива­лись на том обстоятельстве, что роман из жизни интеллигентных людей в Сибири не имеет до настоящего времени необходимой для него почвы, что попытки создать его неизбежно будут не­удачны,— по крайней мере, пока не возникнет в крае местной интеллигенции, что по особенному составу сибирского общества беллетристика в Сибири могла начаться только рассказом из народной жизни. Так как развитие общественной жизни идет с запада, из европейской России, то понятно, почему рассказ из народного быта не мог появиться в Сибири ранее, чем в европей­ской России; но как скоро рассказ из народного быта появился в европейской России, то можно уже было предвидеть, что вскоре он возникнет и в Сибири. Так оно и случилось: мы имеем теперь целую книжку рассказов из жизни сибирских крестьян Н. И. На­умова—уроженца Западной Сибири, и случаи, рассказываемые им, происходят или у подошвы Алтая, в Томской губернии, или в низовьях Оби, в Тобольской губернии. Между появлением этих рассказов и появлением первых рассказов из жизни русского крестьянства прошел порядочный ряд годов, и, присматриваясь к истории рассказов этого рода, нельзя не заметить, что геогра­фическая область, в которой они возникают, постепенно раздвига­ется из центра к окраинам. Первые очерки крестьянского бытд, т. е. «Записки охотника» Тургенева, заимствованы из жизни крестьян в самом сердце России, чуть не под самой Москвой. С увеличением интересов публики к жизни простого народа ста­ли являться описатели простонародного быта и из более восточ­ных частей нашего отечества. В течение последних 10—15 лет восток дал одного за другим: Левитова, Железнова, Решетнико­ва, Стахеева, Наумова. Замечательно, что появились они в пра­вильном географическом порядке: прежде всего из краев более западных, позднее из восточных. Н. И. Наумов, самый поздней­ший, есть в то же время самый восточный из беллетристов, опи­сывающих народный быт. Причина ясна: восток только начинает принимать участие в умственной жизни России; до сих пор, пока Россия была крепостною, пока умственная ее жизнь сосредото­чивалась в одном привилегированном классе, который в главных своих представителях жил преимущественно в столицах, пока массе не было доступно просвещение и когда жизнь ее интересо­вала разве только в виде аксессуара или фона в картине жизни высшего сословия, естественно, что недворянский восток не мог ни привлечь к себе своими картинами внимание интеллигенции, ни выдвинуть в ряды ее своих представителей. Только в будущем, с развитием просвещения в простонародной массе, восток примет, вероятно, настоящее участие в русской литературе и в жизни русской мысли и искусства вообще.

Главное достоинство рассказов Наумова — верное изображе­ние крестьянской жизни. Язык, которым говорят герои наумов-ских рассказов, замечателен по близости к подлиннику, какой до Наумова достигал только один Глеб Успенский; это не тот обоб­щенный для всего простонародного мира жаргон, которым говорят простолюдины в рассказах Горбунова ив последних произведени­ях Максимова, в котором не только всякие индивидуальные, но да­же областные особенности. исчезают,— жаргон, доведенный до последней бледности рассказчиками вроде Немировича-Данчен­ко. Той же правдивостью и добросовестным отношением к делу отличаются и изображения типов; мироеды Наумова неподража­емы, и все, что пишется в этом роде после Наумова, представля­ется уже только копиями с наумовских портретов. Эта реаль­ность рассказов Наумова ставит критика в особые отношения к ним сравнительно с произведениями вроде «Шаг за шагом> или второй части романа «Николай Негорев>. Правда, критика най­дет, что сказать по поводу последних; но интерес, ими возбуж­даемый,— отрицательный; задача критики в отношении к ним заключается в объяснении причин их неудачности и того, почему все-таки они появляются, несмотря на их неудачность; здесь объ­ектом критики являются не герои рассказа, а сам автор; критика старается отыскать в жизни общества причины появления сочи­нителя, пишущего подобные произведения, подобно тому, как натуралист изучает аномалии в природе. Реальные представле­ния народной жизни, вроде очерков Наумова, задают совсем другую задачу для критики, объектом ее здесь бывает не сам автор, а герои его рассказов и их жизнь. Критик имеет перед со­бою самую жизнь, верно отраженную в зеркале искусства, и за­дача его состоит в том, чтобы объяснить те общественные явле­ния, которые составляют содержание рассказов.

Мы не будем распространяться о художественности рассказов Наумова, ни передавать содержания их, ни делать цитаты и* них, как последнее ни было бы заманчиво для нас. По всей ве­роятности, все сибиряки, от гимназиста до дряхлого седого ста­рика, прочли давно эти прекрасные рассказы. Мы говорим здесь только о тех чертах, какими обрисовывает сибирские нравы наш талантливый рассказчик. Черты эти не привлекательны. Он вво­дит нас в мир, где господствуют мироеды, сухие, черствые, без­жалостные к страданиям бедняков. Не один Наумов находит эти непривлекательные черты в сибирском обществе. Н. Ядринцев со-слов сибирских бродяг рисует господствующий тип сибиряка — сравнительно с великороссийским — невежественным, суевер­ным, близким к типу азиатского дикаря, с развитыми внешним» чувствами, ловким в обращении с конем и винтовкой, далее — чувственным, склонным к скорой наживе, со слабо развитыми-гуманными чувствами, более любящим деньги, чем людей. Дру­гой сибирский писатель, А. П. Щапов, в этом же роде характери­зует сибирское общество. «Вообще,— пишет он,— в сибирском населении, по-видимому, гораздо более, чем в великорусском народе, заметно преобладание эгоистических, своекорыстно-приобретательных и семейно-родовых чувств и наклонностей над нрав­ственно-социальными и гуманными чувствами и стремлениями> («Отечественные записки>, 1872, октябрь). Итак, и публицисты, и беллетрист единодушно сходятся в своем мнении относительно господствующего тона в сибирской жизни: симпатические и об­щественные инстинкты слабы и не развиты, идеи человечности убиты отчасти звероловным промыслом, отчасти борьбой с штрафной колонизацией, отчасти разложением общины; ставши белковщиком или соболевщиком, сибиряк сделался индивидуа­листом, он стал вести одинокую жизнь в «промышленной избуш­ке», часто по десяти лет вдали от общины и семьи, он отвыкал от всяких общественных и семейных обязанностей, приучался надеяться только на свои собственные силы. Требуя многолетних отлучек от семьи и общины и вознаграждая их богатой добычей, соболиный промысел отлучал соболевщика фиксировать свое чувство на одной известной женщине и на одной известной мест­ности, семейная жизнь заменена распущенностью, любовь, к ро­дине страстью к альпийской жизни, чувство удовольствия, испы­тываемое при виде возрастания и процветания общины, заменено чувством удовольствия от удачного промысла при виде умно­жающихся сорочков соболей. Если к этому прибавить отсутствие в крае общественной жизни, отсутствие учреждений, которые обобщили бы интересы и мнения и, сосредоточивая на себе лю­бовь населения, влияли бы на него воспитательно, образуя в нем социальные наклонности,— этих причин будет достаточно, чтрбы объяснить господство в сибирском обществе указанных черт.

Однако не следует думать, что сибирское общество только и состоит, что из двух мартынов, которых гоголевский Тентетни-ков, прогуливаясь по своим владениям, видел стоявших на бере­гу реки — одного держащего рыбу во рту, другого без рыбы, смотрящего на мартына с рыбой. Сибирское общество, конечно, не состоит исключительно из людей, стремящихся к наживе, из которых одни, нажившись, чванятся своими «тышшами», подобно наумовскому Вежину, и считают себя «преизвышенными форту­ной», другие остаются в бедности, но с завистью смотрят на пер­вых и только выжидают случая тоже сделаться «преизвышенны­ми фортуной». В среде сибирского населения, без всякого сомне­ния, найдутся типы привлекательные; что Наумов описывает только кулаков, нужно конечно объяснить до некоторой степени свойствами его таланта; что другие писатели остановились ис­ключительно на эгоистических чертах сибирского населения, объ­ясняется тем, что пробудившаяся в Сибири местная мысль оста­новилась прежде всего на темной стороне сибирской жизни. И это естественно. Что наперед всего бросается в глаза человеку, вновь приехавшему в Сибирь, или туземцу, который задумывается над окружающей средой? Его прежде всего поражает отсутствие об­щества в Сибири; он видит перед собой население, живущее раз­розненными интересами, но общество он не встретит. Не встретит он здесь ни кружков, объединенных интересами ума и чув­ства, вроде хоть слабого подражания кружку Введенского в Пе­тербурге, Чаадаева или Станкевича в Москве или, по крайней мере, кружку Второва в Казани, ни отдельных личностей, про­никнутых любовью к краю, руководящею их трудами в течение всей их жизни, ни общественных учреждений вроде университе­та, на которых могли бы останавливаться с любовью хорошие люди, на которые они могли бы нести пожертвования. Общест­венные предприятия совершаются здесь только на бюрократи­ческой инициативе; местное общество, участвуя в них взносами, не участвует нимало нравственно. Словом, он встретит здесь хи­лое, безжизненное, скучное общество. Эта жизнь точно в пустыне на человека с душой, более чем заурядной, наводит глубокую тоску, и немудрено, что у Щапова вырвалась такая филиппика против сибирского общества, которую многие приняли за паск­виль. Одно место у Наумова в рассказе «Юровая» может слу­жить прекрасной символизацией недеятельного состояния сибир­ского общества. Бедный крестьянин Кулек задолжал кулаку Ве-жину; последний хочет забрать весь его улов рыбы; у бедного крестьянина не хватает духу- своими руками отдать рыбу кулаку, потому что это был «кус малых ребят»; жена отворила амбар и заплакала, прикрывшись передником, «а Петр Матвеевич не ус­тавал тем временем хозяйничать: опытной рукой выбирал он за­рытых в снег осетриков, челбышей, нельм. Попадал ли ему под руку крупный муксун, он брал и муксуна. Выйдя из избы и при­слонясь к косяку избы, Кулек молча глядел, как Семен и Авдей нагружали полы своих полушубков отборной рыбой и складыва­ли ее в розвальни. Лицо его горело, в глазах выражалась бес­сильная злоба...» Остальное общество присутствовало при этом тяжелом событии в лице волостного головы Романа Васильевича, присутствовало апатично, с одним недеятельным соболезнова­нием.

Было бы несправедливо сказать, что чужое горе ни в ком не находит чувство сострадания. Те же рассказы Наумова указы­вают на случаи, когда из среды самих крестьян выступают адво­каты за общее дело. В крестьянских «выборах» таким мирским адвокатом выступает крестьянин Бычков, в «Юровой» — крестья­нин Калинин, в рассказе «Еж» —старый рабочий, известный в тайге под этим именем, в «Учете» — крестьянин Ознобин. Речи их представляют образец истинно крестьянского красноречия, в них слышится смелый голос правды. Если бы кто-нибудь взду­мал составить хрестоматию для сибирских училищ, эти речи со­ставили бы в ней лучшие пьесы. Появление защитников кресть­янской массы из самих же крестьян очень характерно для Сиби­ри, если не ошибаюсь, подобное явление столь же часто можно встретить только на севере европейской России. Объяснение это­му явлению, мне кажется, следует искать в следующем: сибир­ское крестьянство было издавна присуждено само заботиться о многих своих нуждах. Отдаленность края от метрополии и государственной власти вызывала необходимость местному обществу брать на себя такие заботы, от которых население европейской России было избавлено. Таким образом, в Сибири возник и дол­го господствовал самосуд. Отдельные малочисленные русские поселения, окруженные враждебными инородцами, отдаленные от центров страны на большие расстояния,— с осенью притом сообщения прерывались полным отсутствием искусственных пу­тей,— принуждены были часто постановлять решения и присваи­вать себе власть, законами не допущенную.

Так, я читал в одном архиве, что не далее как в конце прош­лого столетия жители города Охотска казнили самосудом не­сколько человек коряков, предводителей мятежа, отговариваясь в донесении своем в Якутск, что тюрьма в Охотске, в которой они содержались, слишком плоха, потому оставлять мятежников в живых, в ожидании решения суда было опасно, особенно в ви­ду готовности окрестного коряцкого населения взять тюрьму на­силием. В свою очередь, и большие города присваивали себе такую власть, которую им Москва не давала; они иногда, дове­денные до крайности гнетом воеводского произвола, бесполезно взывая к московскому правительству, сами своим судом ссажи­вали воевод, как это было в Таре или два раза в Иркутске, пос­ле чего нередко ставили во главе города излюбленное выборное начальство; в Иркутске, чтоб придать подобному coup d'etat* в своем роде вид законности, воеводой объявляли несовершенно­летнего сына ссаженного воеводы и действительному городскому управлению давали значение регентства. В городах это само-правство с введением улучшенного городского благоустройства прекратилось, но в деревнях еще долго господствовало в самых крайних видах — в видах смертных приговоров. Сибирь, навод­ненная толпами бродяг, однако ж не имевшая соответствующего персонала полиции, должна была сама позаботиться если не о решительном отвращении этого зла, то по крайней мере о смяг­чении его последствий; действительно, сибирское крестьянство само верхом на лошади и с винтовкою в руках дисциплинирова­ло несколько бродячую массу; известный декабрист Д. Завали-шин высказал как-то в «Московских ведомостях» мнение, что зло и преступления, которые могли бы покрыть Сибирь при гро­мадном числе бродячего штрафного населения, не развились до чудовищных размеров только благодаря варварской истребитель­ной войне сибирских крестьян с бродягами. Охота на горбунов была не что иное, как искаженные остатки старого сибирского самоуправления. По мере того, как устройство полиции развива­ется, устраняется и это самоправство деревенских общин в де­ревнях. В то время, как в окрестных деревнях еще существовал самосуд, город Томск, как рассказывает г. Ядринцев в своей кни­ге «Русская община в тюрьме и ссылке», два раза был осажда­ем бродягами до такой степени, что деятельность городской

· государственному акту (франц.).

полиции была парализована и жители были принуждены встать чуть не на военное положение, и тем не менее город ограничился только прошениями и иеремиадами в газеты о бездействии мест­ной полиции, не умея даже глубже взглянуть на причины зла в своих корреспонденциях, сваливая всю беду на тогдашний пер­сонал полиции. На всю историю Сибири можно смотреть, как на постепенный переход от древнего общинного самоуправления к постепенному ограничению его, и нельзя не пожелать, чтоб кто-нибудь из сибирских писателей взялся изучить этот предмет; его книга и была бы настоящей историей сибирского народа, а не те компиляции, которые теперь составляют по актам о походах и грабительских набегах Хабарова, Пояркова, Атласова и прочих землепроходцев.

Отсутствие в крае полиции в достаточном количестве и над­лежащего качества вызвало самоуправство и самосуд, отсутст­вие местной интеллигенции послужило причиной другого парал­лельного явления.

Предоставленное своему собственному уму, не встречая помо­щи со стороны интеллигенции, сибирское крестьянство принуж­дено было в собственной среде искать и находить адвокатов за мирское дело, за угнетенную мироедами голытьбу. Нужда вызы­вает к жизни из самих крестьян такие личности, которые при­нимают на себя, иногда даже не без фанатизма, защиту этих бедных людей, которые трудятся на чужой карман, разоряются, кабалятся и гибнут. Собственно сибирской интеллигенции, кото­рая могла бы принять на себя его защиту, нет, а чиновничество сибирское (хотя, разумеется, не без исключений, которые, впро­чем, ограничиваются сферой, самой близкой к генерал-губерна­торам) рекрутируется обыкновенно из тех рядов европейско-рус-ского, которые не нашли себе места в Европе. И вот на помощь безграмотному, бедному, замотавшемуся в долгах крестьянству являются малообразованные люди, не местная интеллигенция, которой в Сибири нет, а простые крестьяне вроде Ознобина, Бычкова, Калинина или приискового рабочего Ежа. «За мужика, ваше почтение, некому стоять,— говорит Еж управляющему при­иска,— у него нет защитников, всякий только норовит из его же овчинки шубку сшить». Но вся сила этих мирских адвокатов в их красноречии, которого, оказывается, недостаточно для того, чтоб их дело выиграло, и они нередко попадают за свое красноречие в острог. А Светловы, выкормленные осетринами, чалбышами и нельмами этих несчастных Кульков?.. Светловы в это время лю­буются на свои собственные убеждения, измеряют пропасть, отделяющую их миросозерцание от миросозерцания ушаковцев, и думают о себе, что не здесь бы в захолустье действовать их благородной голове!

Рассказами Наумова начинается сибирская беллетристика, и мы горячо приветствуем это начало. Твердо надеемся, что при­мер Н. И. Наумова не останется без подражания, и в среде его земляков найдутся продолжатели дела, которому он положил начало. Думаем, что и сам Н. И. Наумов еще не одним рассказом подарит нас; не можем удержаться, однако ж, от того, чтоб не высказать при этом желания, чтоб автор книжки «Сила солому ломит», живущий теперь в Петербурге, получил возможность снова поселиться на своей родине, в Сибири, чтоб сцены, оста­вившие свои впечатления на его памяти, не могли потерять свою живость вдали от мест, где автор провел детство и юность. Прав­да, талант нашего рассказчика не падает. Первый его рассказ «Деревенский торгаш» был помещен в апрельской книжке «Де­ла» за 1871 г. Затем им были напечатаны рассказы «Юровая» в «Деле» за 1872 г., «Учет» в «Отечественных записках» 1873 г., июнь, «Еж» в «Отечественных записках» 1873 г., июль, наконец, «Крестьянские выборы» в «Деле» 1873 г., в четырех книжках с апреля по июль. После двухгодичного молчания Н. И. Наумов поместил новый рассказ «Из летописей кулачества» в милютин-ском «Сборнике» в 1875 г. Последний рассказ если не превосхо­дит достоинствами прежних, то и не ведет к заключению, что талант автора начинает оскудевать. Несмотря на это, мы боимся, что автор «Юровой», долго не подновляя своих старых впечатле­ний видом своей родины, перестанет совсем работать. Остановка в развитии таланта с переездом, в столицу у писателей, вышед­ших из отдаленных окраин, была уже замечена петербургскими критиками. Причина этого оскудения, конечно, не лежит в ску­дости крестьянской жизни любопытными явлениями. Будь оно скудно ими, один писатель мог бы сразу исчерпать весь матери­ал, не оставив другим; между тем писатели из народного быта являются один за другим, открывая все новые и новые стороны для описания. Очевидно, причины оскудевания талантов лежат" ближе к личностям писателей. Один из петербургских критиков объясняет это тем, что «рутинное прозябание какого-нибудь го­родишка, села или местечка (где вырос писатель), полное отсут­ствие всяких умственных интересов в уездной глуши делают не­выносимою жизнь среди этой обстановки» и гонят молодого пи­сателя в столицу. Но здесь, «приобретя одно, он утрачивает дру­гое. Он найдет в столице мыслящих людей, литературную рабо­ту; пока впечатления, вынесенные из простой жизни, еще свежи, он создаст несколько очерков, полных свежести, жизни, иногда и страсти, но затем воспоминания детства начнут слабеть и тем­неть, впечатления, вынесенные из родины, начнут изменять писа­телю» («Наша современная беллетристика»,— «Азиатский вестник»).

Мы совершенно согласны с автором, что разлука с родиной гибельно действует на писателей. Мы можем взять три примера для подтверждения этого, примеры Гоголя, Шевченки, Решетни­кова; эти три примера представляют три различные судьбы об­ластного писателя. Первый от бытовых картин местной сельской и старосветской жизни переходит сначала к историческим кар­тинам своей области, а потом к изображению жизни общерус­ской интеллигенции, быта помещицкого. Если он сохранил силу своего таланта до последнего времени, то это объясняется тем, что он принадлежит к дворянскому сословию, и разлука с роди­ной для него ознаменовалась только переходом к другому роду беллетристики. Шевченко до смерти остается исключительно поэ­том своей области: но, утратив живые сношения с ней, под конец должен был медленно увядать и выцветать. Решетников, оставив свою область, делал над собой героические усилия, чтоб привить свой талант к чужой среде, нанимался рабочим при постройке железной дороги, проводил жизнь на одних нарах с рабочими и мужиками, но все напрасно. Эти примеры показывают, что раз­рыв с средой, в которой провел писатель свое детство и юность, всегда отзывается крайне неблагоприятно к дальнейшему раз­витию таланта. Детские впечатления, утверждает современная психология, самые важные в жизни отдельного человека; они кладут свою печать на образование его инстинктов, на его метод мышления, на способ образования представлений; его наклонно­сти общественные, нравственные и ученые, его мир образов и вымыслов — всё, если не прямо, то посредственно зависит от жизни его мозга во времена детства. Как часто случается читать, что какое-нибудь замечательное произведение, написанное пи­сателем в зрелых годах, задумано им еще в лета самой ранней юности. Печорин Лермонтова уже сложился в Демоне, а «Де-мон> был начат им еще на пятнадцатом году жизни; антипатия к окружающему обществу, которой отмечена вся поэзия Лермон­това, уже встречается в его детских тетрадях. Если так важны детские впечатления, то понятно, что талант будет крепнуть и становиться богаче силами, если он не будет порывать своих сношений с средой, в которой прошло его детство.

Правда, условия провинциальной жизни часто складываются так тяжело, что писатель принужден бежать из провинции в сто­лицу и оставаться вдали от тех мест, жизнь которых он изобра­жает. В таком случае нам остается пожелать, чтобы поскорее исчезли эти условия.

Газета «Сибирь», 1876, №№ 40, 44, 51.

Печатается с незначительными сокращениямиповторов по преимуществу.


[1]

[2]

[3]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: