Наступает 1940 год. Лаврентий Берия, став наркомом, наводит порядок в органах. Борьба с последствиями «ежовщины» приобретает подчас жестокий, если не сказать, разнузданный характер. Теперь в тюрьмы и лагеря попадают те, кто в свое время изобличал «врагов народа». Для Лукашовых наступают черные дни. Прокуратура допрашивает тех, на кого Лукашовы давали показания, и их друзей. А друзья и товарищи Лукашовых: Макушин, Буратовский, Цветков, которого к тому времени самого посадили, становятся мишенью для критики со стороны жильцов дома. Теперь уже о них, как и о Лукашовых, следователь ведет речь на допросах.
И оказывается, что Лукашова – склочница и скандалистка. Если в квартире затевается какое-нибудь мероприятие – генеральная уборка или ремонт, – то она всегда против. Если ей справиться с коллективом не удается, то ей на подмогу приходит Лукашов. Кричит, что он член РКП(б), что на него нападают, что он так этого дела не оставит. Угрожает чем-то неопределенным, и людям становится страшно от его слов. Что-то есть в этом Лукашове пугающее. Не случайно именно его всегда зовет себе на подмогу, как свидетеля, бывший домоуправ Цветков – пьяница, скандалист и провокатор, который, затеяв скандал, сам же вызывает милицию. Этот Цветков, будучи домоуправом, занял в квартире, помимо своей, еще и комнату при кухне, а потом прорубил из нее стену в смежную с ней кладовку. Занял и ее, а вещи жильцов, которые там хранились, выставил в коридор. В общем, гусь тот еще.
Чем хуже становились в глазах следователя Лукашовы, Цветков и другие бывшие изобличители врагов советской власти, тем светлее и чище представлялись в материалах уголовного дела личности Мошковичей, Иванова, Кондакова, Городецкого и других, загнанных к тому времени в Тулун, в Бамлаг, в Инту и другие отдаленные места. В Белоруссии допросили Иофинова и Еврейсона и выяснилось, что Городецкий Израиль Дон-Бенцианович происходит из бедной еврейской семьи и никогда не имел фабрики гнутой мебели, впрочем, негнутой – тоже, что Иванов Александр Сергеевич никогда не был офицером царской армии, а, наоборот, служил в Красной армии и прослужил в ней всю Гражданскую войну, что мастерской у него не было и никогда никого он не эксплуатировал, а Аркадий Васильевич Кондаков, начав службу на фабрике Грязнова с «мальчика в конторе», хоть дослужился до заместителя заведующего фабрикой, но хозяином ее никогда не был.
|
Все кончилось в конце концов тем, что Лукашовых арестовали. На допросах Василий Сергеевич оправдывался, говорил, что характеристики на жильцов он давал под нажимом работников НКВД, не разбираясь в их смысле. Орехов же кивал на Лукашовых. Он рассказал, что осенью 1937 года к ним в райотдел НКВД стали поступать письма Лукашовых, в которых они перечисляли жильцов своего дома, проводивших антисоветскую агитацию и чуждых по своему социальному положению. Письма Лукашовых стали поступать к нему и из вышестоящих инстанций с указанием на принятие необходимых мер, что, естественно, повышало к ним доверие. Потом доносы Лукашова подтвердили Макушин, Цветков и Буратовский. Орехов прибавил еще, что допрашивали в НКВД всех вежливо, без принуждения, показания заносились в протоколы без каких-либо искажений. В общем, хотите – верьте, хотите – нет. Собственно говоря, почему не верить Михаилу Николаевичу Орехову? Он коммунист, сам из рабочих, тульских оружейников.
|
Вскоре дела на многих жителей дома пересмотрели. Одних выпустили, другим снизили срок. Лукашовым же Московский городской суд 20 мая 1941 года дал по пятнадцать лет лишения свободы с конфискацией имущества. Свой вердикт суд закончил безжалостными, как удар топора, словами: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Суд усмотрел в действиях Лукашовых состав преступления, предусмотренного пунктом седьмым статьи пятьдесят восьмой Уголовного кодекса РСФСР, то есть вредительство. Надо полагать, что «вредительство» суд усмотрел в том, что подсудимые ввели в заблуждение органы НКВД.
После вынесения приговора Евгению Евгеньевну отправили в Унжлаг НКВД на станции Сухобезводное, а Василий Сергеевич из камеры № 332 Таганской тюрьмы уехал в Мордовию, в Потьму. Встретились ли они еще когда-нибудь или нет – неизвестно. Может быть, люди эти сбились с пути и пропали? Кто вспомнил о них, кто пожалел? Кто-то занял их комнату, кто-то растащил вещи, кто-то вспомнил недобрым словом, когда закружила их и умчала прочь от Москвы бесконечная тюремно-лагерная карусель.
Глава пятая
ИЮНЯ 1941 ГОДА
Выступление Молотова. – Выступление Сталина. – Рассказ Б. В. Курлина о войне. – Военное положение. – Повинности военного времени. – Судьба играет человеком, или Как Гитлер подложил свинью одному заключенному Таганской тюрьмы. – Бомбежки. – Затемнение и бомбоубежища. – Дельные советы. – Женщины вместо мужчин. – Эвакуация сумасшедших. – Мародеры. – Наведение порядка. – Драконовские законы. – Паника в Москве и о том, кто и как ею пользовался. – Осадное положение. – Сталин о причинах наших неудач
|
Рано утром, на рассвете,
Когда мирно спали дети,
Гитлер дал войскам приказ…
Эти строки стихотворения, которое мы учили в первых классах послевоенной школы, запомнились мне на всю жизнь. Пройдет еще много-много лет, а мы все будем вспоминать этот день, наверное, самый страшный день в истории нашей Родины – 22 июня 1941 года. В 12 часов 15 минут жизнь в Москве остановилась. По радио выступал Молотов. Еще недавно он объявлял о начале войны с белофиннами. И вот теперь снова: «Граждане, гражданки Советского Союза…» Застывшие у репродукторов и громкоговорителей, в домах и на улицах, граждане и гражданки поняли: сегодня началась война и война пострашнее той, начавшейся в 1939-м. Люди услышали о вероломном нападении на нашу страну фашистской Германии. На улице Горького в толпе, стоящей под рупором громкоговорителя, мальчик лет семи спрашивал маму:
– Мама, что такое велоромный?
– Отстань, не знаю, – отвечала напуганная мать.
К мальчику наклонился мужчина в очках и сказал, разделяя слова:
– Не велоромный, а вераломный, который веру ломает, понял?
– Вот веру-то сломали, Бог и наказал, – вмешалась старушка.
– Да не ту, мать, веру, – оборвал ее мужик с мешком, – веру не в Бога, а в договор о дружбе с немцами. Вот какую веру!
– Да кто ж ему, ироду, верил? – возмутилась старушка.
Тут заговорили на разные голоса разные люди:
– Нашли кому верить.
– Ничего, ему, гаду, победы не видать. Бог его накажет за его коварство.
– С обмана начал, значит, боится нас.
– Мы в четырнадцатом им войну объявили, как порядочные, а они…
– Вот делай после этого добро людям…
– В четырнадцатом они на нас первые напали.
– Тем более.
Много в тот день было передумано и сказано, но главным было то, что обвалились надежды, рухнули планы, разверзлась пропасть между сегодня и вчера. Да, еще вчера «Правда» в рубрике «В последний час» сообщала о бомбардировках Бенгази, а сегодня уже бомбят нас! При чем тут Бенгази, где это Бенгази?… Ждали «Вечерку», «Вечерка» не вышла.
На следующее утро вышла «Правда». В ней выступление Молотова. Его читали, не веря ушам. Последние слова: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» немного успокаивали. Сколько войн пережили, авось, и эту переживем.
А жизнь на улицах Москвы продолжалась и 22 июня. На Пушкинской площади цвели белые лилии, яркие тюльпаны и пионы, люди несли свежую сирень, у касс кинотеатров стояли очереди, в парке имени Горького гуляла молодежь, заканчивалось последнее воскресенье «мирной передышки» нашей страны.
Радио играло бравурные военные марши, а москвичи выстраивались у магазинов в очереди за продуктами и снимали со счетов в сберкассах свои вклады. Вскоре, правда, вклады заморозили, разрешили снимать с них ежемесячно не более 200–300 рублей.
На заводах, фабриках, в учреждениях и учебных заведениях города шли митинги. На одном из них, в Центральном универмаге, его директор по фамилии Немой кричал в микрофон: «Каждый из нас прекрасно знает, что это выступил не германский народ против русского народа, а фашистские заправилы в лице подлой собаки – Гитлера, который пытается поработить весь советский народ, как он поработил другие страны Европы». Тут кто-то крикнул из толпы: «Смерть немецким варварам!», поставив ударение в последнем слове на второй слог. Зал зашумел. Когда шум стих, Немой заговорил снова. «Призываю вас, товарищи, – сказал он, – к повышению бдительности. Дадим самый решительный отпор всем нытикам и паникерам, которые, поддаваясь слухам, устраивают очереди у продуктовых магазинов и тем самым играют на руку врагу, сплотимся вокруг партии и правительства, вокруг нашего любимого вождя товарища Сталина. С именем Сталина мы непобедимы!»
Все ждали выступления любимого вождя, надеялись, что он все разъяснит, успокоит, но он молчал.
3 июля дождались, он наконец выступил. Начал хорошо: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота, к вам обращаюсь я, друзья мои!» – душевный зачин дошел до самого сердца. Потом он сказал: «Как могло случиться, что наша славная Красная армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Это объясняется главным образом тем, что война началась при выгодных условиях для немецких войск и невыгодных для советских войск. Войска Германии, как страны, ведущей войну, были целиком отмобилизованы, и 170 дивизий, брошенных Германией против СССР, находились в полной боевой готовности, ожидая лишь сигнала для вторжения, тогда как советским войскам нужно было отмобилизоваться и придвинуться к границам. Некоторое значение имело и то обстоятельство, что фашистская Германия неожиданно и вероломно нарушила пакт о ненападении, заключенный в 1939 году между нею и СССР».
«Ну, теперь погоним гадов!» – подумали некоторые, слушая речь Сталина. «Нам отмобилизоваться – что подпоясаться», – поддержали другие.
Речь свою Сталин закончил словами: «Комитет обороны… призывает весь народ сплотиться вокруг партии Ленина-Сталина, вокруг советского правительства». Все поняли – сплотиться надо вокруг Сталина. С этого дня он стал не только вождем и учителем, но и надеждой народа, а это выше любого из титулов.
И все-таки обидно… Только стали жить прилично… и вдруг… «Вставай, страна огромная!» Озноб… Дрожь… Как быстро появилась эта песня, ее что, заранее сочинили? Неужели на этой войне кончится вся наша история, кончится социализм, за который пролито столько крови, и никогда, даже издали, мы не увидим вершин коммунизма?
А что же там, на границе? Неужто мы так и не отогнали от нее фашистов?
Страшно было подумать, что мы вот тут сидим за столом, в своем доме, разговариваем, пьем чай, а враг уже идет по нашей земле, идет убивать нас и грабить наши дома.
Но каким бы невероятным ни казалось случившееся – оно было, и было не во сне, а наяву. Вот что рассказал мне о тех днях Борис Васильевич Курлин, служивший тогда на границе:
«В 1940 году, когда Прибалтика стала нашей, направили меня служить в пятую дивизию одиннадцатой армии. Часть наша располагалась в бывших литовских казармах в Паневежисе на Немане. Мне, как старшему лейтенанту, отвели особняк. Жизнь в Паневежисе напоминала жизнь в бывшей буржуазной Литве. Крестьяне жили на хуторах, было много дешевых продуктов.
В начале мая 1941 года мы выехали в лагеря, которые находились в шестидесяти-семидесяти километрах от границы с немцами, которые тогда уже заняли Польшу, а 17 мая с топографическим отрядом я был уже на границе. Там десятки тысяч строителей возводили укрепления. Первую линию обороны строили наши, были они без оружия, с учебными винтовками. Другие линии строили литовцы.
Как-то в мае на нашу «укрепзону» приехала сухопарая женщина из Москвы – лектор. Собрали людей. Она сказала: «Всё рисуете, – имея, наверное, в виду наши топографические изыскания, – а пора заняться конкретными делами. Не сегодня завтра будет война».
И действительно, мы часто видели полеты немецкой авиации, наблюдали концентрацию войск, шум танков. 20 июня на нашем участке границы появился перебежчик от немцев – литовец. Он сказал, что нас ненавидит, но любит Литву, а поэтому хочет предупредить, что 22 июня начнется война. Об этом им объявили офицеры, и по этому поводу у немцев уже проводились банкеты. Мы передали перебежчика в штаб дивизии.
21 июня была суббота. Мы поработали, потом начальник топографического отряда уехал. Перед отъездом он мне сказал, чтобы завтра, то есть 22 июня, я отпустил ребят в увольнение.
В три часа сорок минут утра на нас обрушился шквал огня. Стреляли по нашим, знали, где они находятся. Два наших полка заняли линию обороны. Армейская группировка говорила, чтобы не ввязываться в провокацию. Я по рации, без шифра, связался со штабом, сказал, чтобы подготовились к обороне, объявив первую мобилизационную готовность. А нам все давали команды «не ввязываться». Потом, для поддержания духа, стали передавать, что наши войска в другом месте наступают. Я увидел, как над нами прошли тридцать наших фанерных туполевских бомбардировщиков «ТБ-3». Они сбросили бомбы, потом налетели семнадцать «мессершмиттов» и сбили их. Наши летчики выбрасывались на парашютах, а немцы их из самолетов расстреливали. Больше мы наших бомбардировщиков не видели до сентября 1942 года. Многие наши аэродромы не охранялись зенитками, и уничтожить их немцам было нетрудно… Я не думал тогда, что нас разобьют, но смерть ждал каждый день. Мы шесть часов держали оборону. Немцы двигались по дороге, а наш дивизион (двенадцать орудий) бил по этой дороге. Немцы пытались нас обойти. Мы стали отходить. Похоронные команды хоронили убитых, собирали у них медальоны. Строители – русские и литовцы – шли без оружия, их были тысячи, но защищаться они не могли. В первый день мы отступили на двести километров. Попали в окружение. Отходили с боями. По ночам на востоке взлетали ракеты, там уже были немцы. Недалеко от Паневежиса, в лесу, встретились с националистами (шаулистами). Был бой. Они отступили. Мы на них израсходовали все снаряды и горючее. У моста встретился провокатор – немец в советской форме. Он остановил нас и сказал, что есть приказ: мост взорвать, а нам идти в обход. Он также сказал, что отряду поручено уничтожить семьи советских офицеров, чтобы они не попали к немцам. В это время налетела немецкая авиация, и нам досталось. Командир гаубичного полка полковник Александров велел сбросить трактора с пушками в Неман. Провокатора застрелили, а когда войска перешли Неман, мост взорвали. В Паневежисе было все разграблено. Там побывали немцы. Трупов было много. На высоком заборе, на остром штыре, висела жена одного нашего командира. Железный прут ей впился в шею, низ был оголен. На трупах русских женщин было написано, что это жены командиров и что впредь с ними будут так обращаться. В Паневежисе, как только мы заехали за костел, в нас стали стрелять националисты. Стреляли из окон. Били из пулеметов. Вся линия простреливалась. Я предложил бить по ним из зенитных установок. Как дали, так их стрельба и кончилась. В конце Паневежиса есть маленький костел. Около него, видим, стоит молодой ксендз и машет нам рукой. Я хотел его пристрелить, но меня один лейтенант отговорил.
За Паневежисом, в лесу, были наши беженцы. Лес кишел людьми и вещами. Женщины, дети, сундуки, корзины… Мы на опушке заняли оборону. Минут через сорок появились немецкие танкетки, начался бой. Бой был очень тяжелый, продолжительный. Продержались мы часа три-четыре. Немцы лес бомбили. Сто самолетов за шесть вылетов разбомбили всё. Валялись убитые дети, старики, чего там только не было! Мы прикрывали отступление. Много строителей осталось. Они сдавались в плен. Мы с боями отступали до Москвы. В районе Великих Лук, на реке Дрисса, был сильный бой. Из города все убежали. Я зашел в банк. Мелочи на полу был насыпано по щиколотку. Валялись и бумажные деньги – тридцатки, полсотни, полно облигаций. Пачку тридцаток (три тысячи) я положил себе в задний карман брюк».
Здесь я позволю продолжить историю, которая произошла с исполняющим обязанности заместителя управляющего Литовской республиканской конторой Госбанка СССР Василием Александровичем Ушаковым. 23 июня 1941 года, в два часа ночи, из Паневежиса отошел последний поезд на Москву. Василий Александрович вывез с этим поездом более девяноста трех миллионов рублей, а должен был вывезти, как посчитали в Москве, сто семьдесят пять. За это Ушаков был арестован и Военной коллегией Верховного суда СССР приговорен к расстрелу.
Но вернемся к воспоминаниям Бориса Васильевича Курлина.
«Вскоре, – продолжал свой рассказ Борис Васильевич, – мы опять попали в окружение. Шли двенадцать километров по болотам. Противогазы бросили. В сумках от них несли еду. Немцы боялись забираться в болото. Они кричали: „Рус, сдавайся!“ Поставили вокруг репродукторы. Говорили: „Что вы сопротивляетесь, вы в окружении. России конец, сопротивление бесполезно!“
Над нами летали «фокке-вульфы-189». Они имели два фюзеляжа, бронированный низ, зенитки их не брали. С самолетов немцы кричали: «Рус, сдавайся!» Мы в них стреляли, а они на нас сбрасывали листовки…
Однажды разведка сообщила, что рядом немцы. Командир дивизии вызвал меня в штаб и сказал: «Тебя вызывает полковник Озеров». А Озеров командовал нашей пятой дивизией. В Прибалтике есть даже город Озерец, названный так в его честь. Так вот, я прихожу к Озерову, а он говорит: «Иди, отбери людей, человека четыре, разведай, что в селе, посмотри передвижение войск». Я людей отобрал. Пошли. Легли у дороги. Смотрим – мотоциклисты. Это значит боевой дозор. Мы заняли удобное место и стали наблюдать. За мотоциклами шло боевое охранение, а за ним – механизированная дивизия. Шла она четыре часа. И все время одна техника: мотоциклы, грузовики, танки, самоходки. Это произвело на нас сильное впечатление. Был среди нас Николай Широков. Он смотрел, смотрел, а потом сказал: «Я в село с вами не пойду» – и бросил винтовку штыком в землю, гимнастерку разорвал. «Если кто со мной, пошли» – и повернулся. Я говорю: «Красноармеец Широков, назад!» – а он отвечает: «Пошел ты на х…!» Тогда я ему говорю: «Буду стрелять!» – а он: «Не посмеешь!» и пошел. Отошел метров сто. Другой парень, Колобов, спрашивает: «Что делать?» Я ему говорю: «Стреляй!» Колобов положил винтовку на пень. В это время Широков повернулся, погрозил кулаком и пошел дальше. Колобов выстрелил ему в затылок. Широков покачнулся и упал. Забрали мы у него документы, медальон и в удрученном настроении пошли обратно.
… Как-то отступая, подошли к селу. Узнали, что в нем немцы. Часа в четыре утра мы по нему ударили. Немцы прыгали из окон. Мы разгромили их штаб, захватили документы, связь. Чуть, правда, своих не постреляли, так как они оделись в немецкую форму, только погоны сорвали. Своя-то форма за время отступления сопрела… В одной деревне старик сказал нам: «Пошли отсюда, продажные твари, вы бежите, а мы должны вас кормить!» Вышли мы из окружения в районе Осташкова».
Москвичи тогда обо всем этом не знали. У них были другие заботы. Жизнь менялась на глазах. За ней было трудно угнаться.
22 июня в Москве ввели «военное положение», а 30 июня образовался Государственный Комитет Обороны (ГКО) во главе со Сталиным. В него вошли Молотов (заместитель), Ворошилов, Маленков и Берия.
С первых дней войны на головы москвичей посыпались указы, приказы, распоряжения, вводящие новые порядки.
17 июля в городе была введена карточная система распределения основных продовольственных и промышленных товаров. И только в девяноста семи магазинах торговля шла по коммерческим ценам. Работающие получали карточки на работе, иждивенцы – в домоуправлении. Карточки выдавались на месяц. Те, кто их получил, «прикреплялись» к какому-нибудь ближнему магазину. При покупке товара продавцы отрезали талон. Потом группировали их по отдельным товарам и сдавали заведующим. Кто-то из них наклеивал талоны на бумагу или газету с помощью клейстера, кто-то просто укладывал их в пачки, указав количество талонов и дату продажи товаров. Через некоторое время в присутствии комиссии талоны уничтожались. Существовало даже такое учреждение: Контрольно-учетное бюро, сокращенно «КУБ», которое подсчитывало отоваренные талоны. Введение карточек позволило растянуть на какое-то время городские запасы и, кроме того, сдержать напор покупателей, стремившихся скупить все, что только возможно. Нормы продуктов по карточкам постепенно снижались. Если осенью 1941-го можно было купить в день килограмм хлеба, то в январе 1942-го рабочие могли получить только шестьсот граммов, служащие – пятьсот, а иждивенцы и дети – четыреста. На месяц по рабочей карточке можно было приобрести кусок мыла, бутылку водки, четыре килограмма крупы, килограмм мяса. Вместо масла часто давали яичный порошок. Тем, кто отправлялся из Москвы в эвакуацию, и командированным хлеб по карточкам отпускался на пять дней. Те, которые уходили в армию, ложились в больницы и отправлялись в санатории, должны были сдавать свои карточки в домоуправление.
Заводские, фабричные и институтские столовые и буфеты первое время торговали по старым ценам, то есть по ценам, существовавшим до 17 июля 1941 года. Рестораны, кафе, закусочные, шашлычные, чайные, вокзальные буфеты торговали без карточек с двухсотпроцентной наценкой. Колбаса, сыр и прочая гастрономия продавались в виде бутербродов, не более двадцати пяти граммов на кусочек хлеба. Зато килька, сардина, хамса, тюлька с ершом и без ерша и прочая рыбная мелочь отпускались по карточкам в двойном размере. Хранить ее, видно, было негде.
Введены были нормы и на промтовары, в частности обувь: сандалии, пленсоли, пинетки и гусарики (обувь для совсем маленьких).
Времена талонов и карточек облегчают жизнь фальшивомонетчиков и фальсификаторов. Умельцы, прозябавшие в мирное время, нашли теперь возможность проявить свои таланты.
Шестнадцатилетний художник с Завода имени Сталина («ЗИС») Коля Леонов сделал клише и стал печатать хлебные карточки. Эти карточки его знакомые продавщицы хлебной палатки после продажи хлеба, как было установлено, уничтожали вместо подлинных, которые Коля сбывал на рынках.
Студент четвертого курса Московского авиационно-технологического института Мироманов пошел другим путем. Не имея таланта художника, он обратился к науке. Прочитав в институтской библиотеке книжку профессора Лауберга о «фотомеханике», сделал в соответствии с наставлениями профессора нужную аппаратуру и с помощью ее стал печатать талоны на продукты. Сначала продавал их на рынке по 30–35 рублей за штуку, а потом стал сбывать их бывшему милиционеру Козловскому. Тот, вместе с женой, тещей и свояченицей, скупал на эти талоны в магазинах продукты по государственным ценам и перепродавал их на рынках. С марта 1945-го по апрель 1946 года компания по подложным талонам получила четыре с половиной тонны сахара и четыре тонны жиров! По подсчетам следователей, нажива составила 110 тысяч рублей. Городской суд приговорил студента к расстрелу. Верховный суд заменил смертную казнь десятью годами лишения свободы.
С первых дней войны в Москву запрещался въезд всем тем, кто не имел московской прописки, за исключением командированных по вызовам народных комиссаров СССР и РСФСР. Даже жители пригородов, работающие на московских предприятиях, должны были иметь специальные пропуска, чтобы добраться до работы. Москвичи же, собираясь за грибами, обзаводились справками с места работы. Иначе их могли не пустить обратно в город. В октябре 1941 года вышло распоряжение «О временном запрещении въезда эвакуированных лиц из г. Москвы». Сбежавшим из столицы москвичам запрещалось возвращаться в свои дома и предлагалось обращаться с просьбой к родственникам и знакомым с тем, чтобы они могли прислать им по почте теплую одежду, белье и обувь общим весом не более восьми килограммов.
При таком положении необходимость в пропусках была огромной.
Пропуска, кстати, тоже подделывались. Летом 1941 года Абхай Сабитов организовал печатание бланков в типографии «Юношеская книга». Другие умельцы на этих бланках ставили поддельные печати Управления милиции города Москвы и подпись его начальника. Пропуск такой стоил от полутора до трех с половиной тысяч рублей. Бывало, что купившие пропуск перепродавали его по более высокой цене. Когда афера раскрылась, Сабитов получил десять лет.
Руководителям предприятий было дано право устанавливать сверхурочные работы: для взрослых – не более трех и для несовершеннолетних (до шестнадцати лет) – не более двух часов. Не привлекались к сверхурочным работам только женщины, начиная с шестого месяца беременности, и кормящие матери в течение полугода после родов.
Все отпуска отменялись, за исключением отпусков по болезни, беременности и родам, и заменялись денежной компенсацией.
Новые законы формировали новый образ жизни москвичей. Все общественные и культурные мероприятия в городе (спектакли, киносеансы и пр.) должны были заканчиваться не позднее чем без четверти одиннадцать ночи. А еще недавно, в мирное-то время, гулянка в больших ресторанах шла до трех часов ночи, магазин «Подарки», на углу Петровки и Кузнецкого Моста (в наше время там был магазин «Товары для женщин»), торговал до одиннадцати, в цирке Карандаш давал ночные представления, которые только в одиннадцать начинались. Теперь же гражданам запрещалось с двенадцати ночи до четырех утра ходить по городу, ездить на автомобилях, не имея на то специального пропуска, на улицах города также запрещалось фотографировать и снимать кино.
В начале июля был введен новый порядок работы почты. Согласно ему запрещалось «в письмах и телеграммах сообщать какие-либо сведения военного, экономического или политического характера, оглашение которых может нанести ущерб государству». Запрещалось переправлять по почте открытки с видами или наклейками фотографий, письма со шрифтом для слепых, кроссвордами, шахматными задачами и т. д. Запрещалось также употребление конвертов с подкладками (бумага была плохая, и конверты приходилось делать двойными), писать письма размером более четырех страниц почтовой бумаги.
Вскоре была введена военная цензура. Вся пересылаемая корреспонденция просматривалась и нежелательная для государства информация из них вычеркивалась, а то и вырезалась. Письма на фронт и с фронта посылались без конвертов и марок, их просто складывали треугольником. Это облегчало работу военной цензуры.
Коль скоро мы заговорили о почте, вспомним и о голубях. 19 декабря 1941 года, когда немцы находились от Москвы так близко, что не только голубь, но и воробей мог долететь, комендант Москвы приказал: «В целях недопущения использования враждебными элементами голубей, находящихся у частных лиц, приказываю в трехдневный срок сдать голубей в Управление милиции (ул. Петровка, 38). Лица, не сдавшие голубей, будут привлечены к ответственности по закону военного времени».
Голубятники потянулись на Петровку. Говорили, что какой-то известный эстрадный артист принес туда пять каких-то белых птичек, которые летали хвостом вперед, но их у него не приняли. Брали на Петровке только почтовых голубей.
22 декабря прием голубей прекратился. Девать их, наверное, было некуда, да и как в этой спешке отличишь почтового голубя от обыкновенного чеграша?
Расставаться москвичам в те дни приходилось не только с голубями. 25 июня вышло постановление Совнаркома о сдаче населением радиоприемников и радиопередающих устройств. Непослушных ждала уголовная ответственность по статье 59-6 УК РСФСР.
Вообще, статья 59-6 Уголовного кодекса на первый взгляд выглядела довольно безобидно: «Отказ или уклонение в условиях военного времени от внесения налогов или от выполнения повинностей». Она могла повлечь за собой наказание в виде «не менее шести месяцев лишения свободы», если б не маленькое дополнение: «а при особо отягчающих обстоятельствах, вплоть до высшей меры социальной защиты – расстрела, с конфискацией имущества».
Уголовная ответственность вводилась и за неисполнение повинностей военного времени и, в частности, за уклонение от передачи автотранспорта для нужд фронта, за уклонение от уплаты налогов и, в том числе, специального военного налога, а также за уклонение от сдачи государству велосипедов, мотоциклов, радиоприемников и радиопередающих устройств и призматических биноклей. Все эти вещи были необходимы фронту.
Нарушение законов военного времени жестоко каралось. Евдокия Сумарокова, например, получила семь лет за то, что продавала соседям хлебные карточки своих детей и сожгла в печи мебель эвакуированных соседей, переданную ей на хранение.
Не пожалели и Зайцева, который, «проживая, – как писал трибунал в приговоре, – на территории, оккупированной немцами, на поле боя обирал убитых красноармейцев, забирая махорку, деньги, белье». Получил он за это шесть лет, и никто ему наказание не снизил.
Суровость военных законов выражает собой нервное напряжение эпохи и равнодушие к отдельной личности ради благополучия всех. О том, как судьба играет человеком, следует из истории, произошедшей перед самой войной с заключенным камеры № 32 Таганской тюрьмы, Иваном Петровичем Буланцевым. Подобралась тогда в этой камере веселая компания: Буланцев, Лямин, Миронов и Кряжев. И стала она отравлять жизнь сокамерникам. То спящему «велосипед» устроит, то набьет кому-нибудь папиросу серой от спичек, то еще какую-нибудь гадость выкинет. Ну а Буланцев, так тот вообще обнаглел: подойдет, бывало, к какому-нибудь сокамернику, когда тот ест или газету читает, встанет поближе и ка-ак (выразился потом на допросе зэк Дворянинов) «выпустит кишечные газы»! Заключенные эти безобразия долго терпели, но потом им надоело, и они стали жаловаться начальнику тюрьмы Коврейну, однако тот никаких мер не принимал. Пустяки его не интересовали. Только после того как жалобщики заговорили об антисоветских высказываниях Буланцева и его друзей (сами они до этого дошли, или их оперативники надоумили – неизвестно), машина правосудия наконец заработала. Оказалось, что хулиганы порочили Красную армию, говорили, что порядки в ней невероятно тяжелые, кормят солдат плохо, одевают и обувают во что попало, а по окончании службы и эту несчастную одежду отнимают, и демобилизованные возвращаются домой оборванными и раздетыми, словно из тюрьмы.