Сплетения. Франкфурт: Посев, 1981.




Литература

Жолковский А. К. 1977. «Я вас любил…» Пушкина: инварианты и структура // Известия Академии Наук СССР, Серия литературы и языка, 36, 3: 252–263. (Перепеч. в кн.: Избранные статьи о русской поэзии, 2005: 46–59.)

https://www-bcf.usc.edu/~alik/rus/ess/bib52.htm

 

Жолковский А. К. 2005б. Интертекстуальное потомство «Я вас любил…» Пушкина // Жолковский А. К. Избранные статьи о русской поэзии. М.: РГГУ. С. 390–431.

https://www-bcf.usc.edu/~alik/rus/ess/bib168.htm

 

Александр Жолковский. Осторожно, треножник! - Москва Время 2010.

 

Джонатан Брукс Платт. Отвергнутые приглашения к каменным объятиям: Пушкин — Бродский — Жолковский

https://www.zh-zal.ru/nlo/2004/67/pl10.html

 

Владимир Новиков. Против течения (Втктор Соснора)

https://www.ruthenia.ru/60s/kritika/novikov.htm

  Зубова Л. В. Дмитрий Александрович Пригов: инсталляция словесных объектов [Текст] / Л. В. Зубова // Зубова Л. В. Языки современной поэзии. – М.: Новое литературное обозрение, 2010. – (Научное приложение. Вып. LXXV). – С. 164–199.
https://www.cnrl.ru/prigov_bibl_o/prigov_lib_zubova.html   «Звезда» 2010, №2 Александр Жолковский Маргиналии к «Postscriptum’y» Бродского https://www.zh-zal.ru/zvezda/2010/2/zh19-pr.html  

Тексты

И. Бродский

Я вас любил. Любовь еще (возможно,
что просто боль) сверлит мои мозги.
Все разлетелось к черту на куски.
Я застрелиться пробовал, но сложно
с оружием. И далее: виски:
в который вдарить? Портила не дрожь, но
задумчивость. Черт! Все не по-людски!
Я вас любил так сильно, безнадежно,
как дай вам Бог другими — но не даст!
Он, будучи на многое горазд,
не сотворит — по Пармениду — дважды
сей жар в крови, ширококостный хруст,
чтоб пломбы в пасти плавились от жажды
коснуться — «бюст» зачеркиваю — уст!

В. Соснора

Я вас любил. Любовь еще — быть может.
Но ей не быть.
Лишь конский топ на эхо нас помножит
да волчья сыть.

Ты кинь коня и волка приласкаешь...
Но ты — не та.
Плывет твой конь к тебе под парусами,
там — пустота.

Взовьется в звон мой волк — с клыками мячик
к тебе, но ты
уходишь в дебри девочек и мачех
моей мечты.

Труднее жить, моя, бороться — проще,
я не борюсь.
Ударит колокол грозы, пророчеств, —
я не боюсь

ни смерти, ни твоей бессмертной славы, —
звезду возжечь!
Хоть коне-волк у смертницы-заставы,
хоть — в ад возлечь!

Проклятий — нет, и нежность — не поможет, –
я кровь ковал!
Я — вас любил. Любовь — еще быть может...
Не вас, не к вам.

Д. Пригов

Нога чегой-то там болит

Какой-то видно паразит

Завелся, вот сейчас возьму

Лекарство да и изведу

Злодея, да и ногу тоже

Спасу..., а между ними, Боже!

Любовь, быть может!

Неземная!

Это мне — боль

А им — любовь!

* * *

 

Выхожу один я. Нет дороги.
Там — туман. Бессмертье не блестит.
Ночь, как ночь, — пустыня. Бред без Бога.
Ничего не чудится — без Ты.

Повторяю — ни в помине блеска.
Больно? Да. Но трудно ль? — Утром труд.
В небесах лишь пушкинские бесы.
Ничего мне нет — без Ты, без тут.

Жду — не жду — кому какое дело?
Жив — не жив — лишь совам хохотать.
(Эта птичка эхом пролетела.)
Ничего! — без Ты — без тут. Хоть так.

Нет утрат. Все проще — не могли мы
ни забыться, ни уснуть. Был — Бог!
Выхожу один я. До могилы
не дойти — темно и нет дорог.

 

НОЧЬ О ТЕБЕ

 

Звезда моя, происхожденьем — Пса,
лакало млеко пастью из бутыли.
И лун в окошке — нуль. Я не писал.
Я пил стакан. И мысли не будили...

о вас... Я не венчал. Не развенчал.
Я вас любил. И разлюбить — что толку?
Не очарован был. И разоча­-
рованья — нет. Я выдумал вас. Только.

Творец Тебя, я пью стакан плодов
творенья. Ты — обман. Я — брат обмана.
Долгов взаимных — нет. И нет продол­-
женных ни «аллилуйя», ни «осанна».

Я не писал. Те в прошлом, — письмена!
Целуй любые лбы. Ходи, как ходишь.
Ты где-то есть. Но где-то без меня,
и где-то — нет тебя. Теперь — как хочешь.

Там на морях в огне вода валов.
(Тушил морями! Где двузначность наша?)
И в водах — человеческих голов
купанье поплавковое... Не надо.

А здесь — упал комар в чернильницу, — полет
из Космоса — в мою простую урну.
Господь с тобой, гость поздний. Поклюем
в чернилах кровь и поклянемся утру.

 

ни глаз моих и нет ушей,
сердце — твердым знаком вертикаль.

Потому причастья не прошу,
хлеба-соли. Оттанцован бал.
Этот эпос наш не я пишу.
Не шипит мой пенистый бокал.

Хлебом вскормлен, солнцем осолен
майский мир. И самолетных стай
улетанье с гулом... о старо!
И ни просьб, ни правды, и — прощай.

Сами судьбы — страшные суды,
мы — две чайки в мареве морей.
Буду буквица и знак звезды
небосклона памяти твоей.

 

* * *

 

Я оставил последнюю пулю себе.
Расстрелял, да не все. Да и то
эта пуля, закутанная в серебре, —
мой металл, мой талант, мой — дите.

И чем дальше, тем, может быть, больше больней
это время на племя менять.
Ты не плачь над серебряной пулей моей,
мой не друг, мой не брат, мой — не мать.

Это будет так просто. У самых ресниц
клюнет клювик, — ау, миражи!
И не будет вас мучить без всяких границ
мой ни страх, мой ни бред, мой — ни жизнь.

 

* * *

 

Храни тебя, Христос, мой человек, —
мой целый век, ты тоже — он, один.
Не опускай своих соленых век,
ты, Человеческий невольник — Сын.


И сам с собою ночью наяву
ни воем и ничем не выдавай.
Пусть Сыну негде преклонить главу,
очнись и оглянись — на море май.

На море — мир. А миру — не до мук
твоих (и не до мужества!) — ничьих.
Сними с гвоздя свой колыбельный лук,
на тетиве стрелу свою начни.

И верь — опять воспрянет тетива.
Стрела свершится, рассекая страх.
Коленопреклоненная трава
восстанет. А у роз на деревах

распустятся, как девичьи, глаза.
А небо — необъятно вновь и вновь.
А нежная распутница — гроза
опять любовью окровавит кровь.

И ласточка, душа твоя тенет,
взовьется, овевая красный крест.
И ласково прошепчет в тишине:
— Он умер (сам сказал!), а вот — воскрес.

 

 

* * *

Храни меня, мой талисман,
Храни меня во дни гоненья,
Во дни раскаянья, волненья:
Ты в день печали был мне дан.

Когда подымет океан
Вокруг меня валы ревучи,
Когда грозою грянут тучи, —
Храни меня, мой талисман.

В уединеньи чуждых стран,
На лоне скучного покоя,
В тревоге пламенного боя
Храни меня, мой талисман.

Священный сладостный обман,
Души волшебное светило...
Оно сокрылось, изменило...
Храни меня, мой талисман.

Пускай же ввек сердечных ран
Не растравит воспоминанье.
Прощай, надежда; спи, желанье;
Храни меня, мой талисман.

 

* * *

 

Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.

В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сияньи голубом...
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чём?

Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!

Но не тем холодным сном могилы...
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб вечно зеленея
Тёмный дуб склонялся и шумел.

 

 

Н. Коржавин

Предельно краток язык земной,

Он будет всегда таким.

С другим - это значит: то, что со мной,

Но - с другим.

А я победил уже эту боль,

Ушел и махнул рукой:

С другой... Это значит: то, что с тобой,

Но - с другой.

 

Сплетения. Франкфурт: Посев, 1981.

Напротив, в стихотворении Коржавина “Предельно краток язык земной...” (1945/1961), более открыто, чем “Postscriptum”, опирающемся на пушкинское[15], переход к “другому” дан впрямую, афористично, но без неожиданной иконики:

В сущности, “Postscriptum” открывается антитезой того же типа, что в приведенной выше серии. А последний пример из Коржавина релевантен еще в двух отношениях: в нем тоже любовь не называется впрямую, и тоже применяется перифрастика (то, что со мной; то, что с другой). Заявленную “предельную краткость языка” Коржавин буквализует, прибегая к систематическим повторам слов, причем слов не столько полнозначных, сколько служебных, в частности местоименных. Перед нами как бы алгебраические обозначения (6 с(о), 4 другим(ой), 3 это(у), по 2 то, что и но и по одному он, таким, мной, тобой и уже), связываемые знаками равенства (2 значит). Бродский, как мы видели, сочетает перифразы с богатой тропикой, но некая тенденция к обеднению языка у него тоже налицо — в начальных строках, состоящих почти исключительно из повторов.

На мой взгляд, эти три строки — самое сильное место в стихотворении, и его секрет давно меня занимает. Не уверен, что разгадал его полностью, но вот что я думаю.

Перед нами типичная антитеза любви/нелюбви, однако трактованная необычно. Поставлена она, как полагается, в довольно сильную — начальную — позицию, но, в отличие от принятого, только в начальную, но не в еще более сильную конечную.[17] Отклонение от стандарта вроде бы ослабляет эффект, понижая симметричность конструкции и ее заостренность к концу, но сама оригинальность хода действует в противоположном — усилительном — направлении.

Это отклонение можно связать с другими, тоже работающими и на снижение, и на повышение. В стиховом плане — с отказом от рифмы[18], с нечетностью числа строк, отведенных под антитезу (их 3, а не 2 или 4), а в плане тропики — с отказом как от афористической прямоты, так и от пышной образности. В результате, зачин проигрывает в эмоциональности и “поэтичности”, но выигрывает в интеллектуальной серьезности.

Соснора

Чтобы убедиться в этом, я предлагаю прочесть сонет Бродского в сравнении с еще двумя современными “потомками” “Я вас любил...”, не учтенными Жолковским. Это “Нога чегой-то там болит...” Дмитрия Пригова и “Тридцать семь” — стихотворный цикл Виктора Сосноры. Бродский, Пригов и Соснора (последний родился в 1937 году, остальные двое — в 1940-м) унаследовали пушкинский амбивалентно мрачный детерминизм с его невозможностью возвращения в рай; однако у них всех он сопровождается разнообразными, но в равной степени отмеченными позитивным детерминизмом попытками возрождения и расширения традиционной элегии а-ля Григорьев, Лермонтов и модернисты. В противовес статичному, эсхатологическому или обращенному в прошлое детерминизму, свойственному традиции их предшественников, или утопическим обетованиям возвращения в рай, вступление этих поэтов в философский диалог отмечено релятивизмом и обращенной в будущее позицией любознательного философа-исследователя. При этом снимается пресловутое противоречие между искусством и бытом: быт более не противостоит искусству, ибо насыщен не менее сложными и сходным образом воспринимаемыми структурами и темами.

Впечатляющий по размерам цикл Сосноры “Тридцать семь” вообще полон отсылок к Пушкину и “Я вас любил...”. В частности, он включает в себя стихотворение, в котором есть такие строки:

Я вас любил. Любовь еще — быть может.

Но ей не быть [27].

В какой-то мере этот цикл Сосноры воспринимается как наследие григорьевского элегического цикла — автор, потерявший любовь, преодолевает страдание в долгой и страстной жалобной песне. Более того, он, как и Григорьев, заканчивает свой плач на металитературной ноте, приходя к традиционному пониманию поэзии, рождающейся из отсутствия любви:

Ты, мой соратник! По буквам тебя любил.

Кровь отливал в колокола текста.

Книге — конец. И тебя уже убил,

хоть еще ходит где-то имя твое и тело [28].

Однако григорьевское стремление восстановить элегическое мировоззрение у Сосноры достигает особого накала и сложности. Метания Сосноры — резиньяция, возрождение страсти, ностальгия, беспристрастное философское исследование, решимость вернуть любимую, раздумья о том, кто или что ее отняло, будь то некая черта ее характера, соперник или толпа разномастных соперников, включая и самого Пушкина, возраст (роковые тридцать семь) и течение времени, устройство вселенной или тирания солнца над луной — все это вместе взятое порождает релятивизм сродни приговскому. У Сосноры этот релятивизм закодирован в философской позиции, которая одновременно и напоминает мессианский модернистский антагонизм искусства и быта, и противопоставляется ему: поэт задается вопросом, не вызваны ли смерти Рафаэля, Байрона, Моцарта и Пушкина (все эти смерти он рассматривает в связи с роковой ролью женщин) изначальной “ненавистью Тела к Небу” [29], при том, что последнее выступает как метафора искусства. Однако сам Соснора отвечает на этот вопрос утверждением, совершенно несовместимым с модернистской ментальностью: “Знаю: не знаю” — то есть знаю только то, что ответа у меня нет. В отличие от предшественников — модернистов и романтиков — Сосноре хватает и попытки поставить столь сложный вопрос.

Подобно Пригову, переносящему “Я вас любил...” в бытовой контекст (борьба с паразитами), и подобно Сосноре, ассоциирующему элегическое настроение с фатальным пушкинским возрастом, Бродский в “Двадцати сонетах к Марии Стюарт” рассматривает житейский опыт утраты любви на фоне “заряда классической картечи” [30] — тех обрывков речи, которые поэт вкупе с другими, более простыми и повседневными вещами, взял с собой в изгнание. В отличие от традиционного модернистского подхода — вечное возвращение и обновление старых литературных тем, — поэма Бродского отражает трудность в определении места современного “я” среди литературных моделей. Эта трудность, в свою очередь, вызывает ощущение потребности во все новых и новых вопросах, по мере того как старые перестают вписываться в наш опыт. И в основе поэтики Бродского, вместо борьбы всевозможных “детерминизмов”, оказываются переменчивость и нестабильность философского исследования и литературная репрезентация реальности [31].

Пригов

Так, Пригов в своей версии “Я вас любил...” сосредоточивает внимание на том самом любовном треугольнике, который поэты послепушкинской эпохи либо маскировали лейтмотивом толпы, либо революционизировали в стиле Чернышевского — утопические или декадентские отношения более чем двух партнеров в противовес традиционному буржуазному браку. Приговское переосмысление потенциально солипсистского местоименного треугольника “Я вас любил...” находит замечательно обыденную, физическую параллель: это любовный треугольник между героем, его ногой и неким паразитом:

Нога чегой-то там болит

Какой-то видно паразит

Завелся, вот сейчас возьму

Лекарство да и изведу

Злодея, да и ногу тоже

Спасу..., а между ними, Боже!

Любовь, быть может!

Неземная!

Это мне — боль

А им — любовь! [26]

Можно сказать, что “Я вас любил...” в этом стихотворении доводится до высочайшей вершины нарратива встречи: ожившая статуя разрушается, и финал оказывается совсем иным. Чудовищный обладатель ноги замышляет сокрушить выскочку-злодея, но в последнюю минуту осознает, что его боль — это любовь между ногой и паразитом, и таким образом релятивизирует пушкинские абсолютные полюсы — бурную страсть и отказ от любви. Пригов не утверждает всеобщего бесстрастия и покоя, не сражается за любовь, и призыв к Богу у него (в идиоматичной, фиксированной форме, как и у Пушкина) — это скорее свидетельство осознания возможностей, нежели мольба о конкретном, пусть и амбивалентном, результате. В итоге проблема сходства любви и боли так и не находит разрешения, и даже философский мотив бессмертия, слышный в концепции “неземной любви”, здесь относителен и напоминает о “двух бесконечностях” у Паскаля: идеал может существовать не только в небесах, но и на уровне микроорганизмов.

Подобно Пригову, переносящему “Я вас любил...” в бытовой контекст (борьба с паразитами

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: