Но ему хотелось мирового признания, честолюбие Дали всегда не знало границ, он чувствовал в себе огромные творческие силы и понимал, что их нельзя тратить попусту в Испании, надо жить и работать в Париже, как Пикассо, который очень уж растревожил душу молодого художника. Его соотечественник, по его мнению, хоть и обладал мощью новизны и большим талантом, все же не сумел достичь высоких боговдохновенных вершин искусства, заоблачная высь доступна лишь ему, Дали, и только Дали.
И он решил порвать с Академией. Летом 1926 года предстоял экзамен по теории искусств. Дали нашел, что это будет прекрасным поводом, чтобы расстаться с Академией и той разгульной ночной жизнью, что он вел здесь со своими приятелями. Впрочем, Бунюэль жил уже в Париже, Лорка собирался в Америку, а он, Дали, должен прозябать в этой глуши, в этом затхлом пиренейском углу? Ни за что!
Перед экзаменом, для храбрости, хлебнул абсента и отправился в цветном пиджаке с гарденией в петлице в Академию. Он решил действовать по задуманному плану. Когда комиссия предложила ему вытащить билет и ответить на вопросы, он отказался это сделать и заявил:
«— Я не буду отвечать. Поскольку ни один из преподавателей не может судить о моих знаниях, ибо не обладает таковыми сам, я удаляюсь».
Это была неслыханная дерзость! Двадцать третьего июня преподаватели собрались на чрезвычайное по этому поводу заседание. Декан Мигель Блей напомнил собравшимся, что строптивого студента, «большевика от искусства», уже исключали в 1924 году в связи с выборами профессора живописи. Мнение собравшихся было единодушным: исключить.
Дали только это и было нужно. Он отправился в Фигерас, где намеревался создать несколько шедевров, с которыми можно было бы поехать в Париж и попытаться завоевать его. Дома он без особого труда сумел убедить отца, что Академия — не место для его большого таланта, она не способна ему больше ничего дать. И, похоже, это ему удалось, если почитать те семь страниц, что Дали-старший подшил в альбом с приказом об отчислении сына из Академии. В этом отцовском комментарии к приказу говорится, что преподаватели глупы и бездарны, чаще студентов прогуливают часы своих занятий и тому подобное, а уж преподаватель истории искусств — «наиглупейший из всех испанских педагогов». В Париже Дали окажется лишь через три года, и эти три года были наполнены не только упорным ежедневным трудом в мастерской, но и активной общественной и литературной деятельностью.
|
В конце лета 1928 года молодому художнику предложили выставиться в Барселоне на Осеннем салоне, также и Далмау хотел, чтобы Дали дал свои работы для коллективной выставки в его галерее. Дали согласился участвовать в обеих выставках, но одна из представленных работ под названием «Диалог на берегу» настолько шокировала своей откровенной сексуальностью устроителя Осеннего салона Хуана Марагаля, что он, опасаясь скандала, не рискнул ее экспонировать. Далмау также отказался, мотивируя это тем, что галерею могут закрыть, и предложил художнику как-нибудь изменить сомнительные места в картине.
Надо ли говорить, какую бурю негодования вызвало это письмо галериста у Дали. Он заявил, что вообще ничего не даст, но в результате переговоров, в которые вынужден был вмешаться и отец, Дали показал другие свои работы. Досужая пресса смаковала подробности этого скандала, интригуя читателей невыставленной картиной.
|
Взглянем же на нее. Выполненная на картоне с применением элементов коллажа — ракушки и песок окружали «персонажей», одним их которых была рука. Мизинец ее очень явно казался готовым к действию мужским достоинством, безымянный и средний — яичками, а щель между указательным и большим, осененная черными волосками, ничем иным и быть не могла, как тем самым местом, где хотелось бы оказаться «мизинцу». Таким образом, рука, содержащая в себе элементы мужского и женского начала, является самодостаточной для удовлетворения желания, объект которого, некое подобие нижней части женского торса без половых, как у куклы, признаков, находится в отдалении от руки и для нее едва ли достижим — это объект созерцания, а не действия.
На Осеннем салоне Дали выступил с лекцией, где обрушился на все современное каталонское искусство, обвинив всех, кроме Миро и Пикассо, в «тухлятине». Он заявил, что импрессионизм уже выдохся, при смерти, что все это — дрязг и мусор, что горизонты нового искусства находятся в плоскости инстинкта и интуиции, что подсознание есть высшая реальность, которой всякий художник только и обязан следовать, это и есть реальность искусства.
Читатель, наверное, уже понял, что ветер дует со страниц творений Бергсона и Фрейда, но пафос взят из «Манифеста сюрреализма», автор которого, Андре Бретон, становится очередным наваждением Дали. Он с удивлением видел, что его собственные мысли по поводу современной культуры очень сильно совпадают с идеями сюрреалистов. Написанная в ту пору большая статья «Новые границы живописи» во многих положениях повторяла декларации Бретона. Сильное впечатление на молодого каталонца произвели также репродукции картин Макса Эрнста и Ганса Арпа, которые попадались ему в журналах и каталогах выставок сюрреалистов. Но он не спешил причислять себя к этому лагерю. В письме к Лорке он говорит, что «мой путь лежит в стороне от сюрреализма, но и в нем есть жизнь».
|
Однако в его статье очень много созвучий с Бретоном, одно из которых чрезвычайно важно: «живопись и поэзия окончательно освободились от обязанности отражать окружающий мир». И это действительно так. Научно-технический прогресс высвободил художника от необходимости передачи зрительной информации и дал ему потрясающую возможность не только сосредоточиться на форме изображения, но и внести в его содержание контекст той самой новизны, которая до сих пор волнует и определяет современное изобразительное искусство — сфера подсознания и волюнтаризм эстетических пристрастий.
Любопытно, что Бретон, рождая невольную ассоциацию с Гоголем, пишет, что «человеческий нос может усесться в кресло, он даже может принять форму кресла». Дали в своей статье подхватывает это рассуждение: «Мы, например, не уверены, что лицо — самое подходящее место для носа. По мне, он лучше смотрится на диванном валике (что, впрочем, не препятствует ему качаться на струйке дыма, как на веревочке)». В другой своей статье, «Реальность и сюрреальность», Дали также почти дословно цитирует Бретона, писавшего, «что предмету позволяется отклонять направление собственной тени». Чрезвычайно любопытную мысль Дали высказывает в письме к Лорке: «…Стрелки часов… обретают достоинство только тогда, когда перестают сообщать, который час, прекращают бег по кругу, презрев задание, произвольно навязанное им человеческим разумом, и покидают циферблат, чтобы расположиться там, где у сухарика полагается быть причинному месту».
Очень любопытный отрывок, если иметь в виду написанную позже знаменитую работу «Постоянство памяти».
В марте 1928 года появился «Антихудожественный манифест», прозванный «желтым документом», потому что был напечатан на шафранной плакатной бумаге. Сразу было видно, что одним из авторов являлся Дали, — текст был пропитан едким сарказмом по поводу ложного эллинизма каталонской культуры и ее представителей и провозглашал новую эру машинерии и науки, в ногу с которыми и обязано идти современное искусство. Один из пунктов гласил: «Художника следует считать препятствием для развития цивилизации». Хоан Миро выдвинул еще более радикальный лозунг: «Убить искусство!»
Другим автором манифеста был известный критик и теоретик искусства Себастьян Гаш, с которым Дали связывали уже давние отношения. Он был знаком с Хоаном Миро, тоже каталонцем, который по приезде в Барселону вместе со своим художественным агентом Пьером Льобом посетил Дали в Фигерасе. Льоб, однако, не увидел в Дали художника с индивидуальным творческим лицом и к сотрудничеству не пригласил. Это мало огорчило нашего героя, в то время его занимало совершенно другое. Он переплавлял внутри себя все те новые веяния, что блуждали в поствоенной Европе, пытаясь ответить самому себе на вопрос: кто же он? Кубист? Сюрреалист? Реалист? По какому пути пойти? Какое выбрать направление? Он, конечно же, в первую очередь, бунтовал против засилья «тухлятины», провозглашая при этом революционные лозунги, и полагал тогда, что его миссионерская в этом роль поможет изменить в Каталонии хоть что-то, всколыхнет мутное болото застоя.
Он все чаще стал выступать с лекциями, причем ораторский дар проявился в нем с недюжинной силой. С таким напором и остервенением отстаивал лектор Дали своим низким и бархатным голосом новые идеи, что сбить его и переубедить было невозможно, — он яростно защищал свои слова до последнего, можно сказать, вздоха. Поэтому противники вынуждены были нападать на него в прессе, не рискуя противоборствовать в открытой дискуссии.
Выступил он и в родном Фигерасе в присутствии своей семьи в последний день выставки местных художников, на которую дал девять своих работ. Среди них бесспорно интересными были «Мед слаще крови» и «Механизм и рука», — еще одно подтверждение, что онанизм становится ведущей темой художника.
Последнюю работу можно описать так. На фоне пейзажа Кадакеса стоит на тоненьких заостренных палочках, раскрашенных красным и белым, так называемый «механизм» — на усеченном конусе перевернутая и тоже усеченная пирамида, упертая острием в перевернутый же конус, а на вершине стоит пламенеющая кисть руки, с пальцев которой словно истекает энергия — волнистые штрихи и линии окружают ее, создавая впечатление силового поля, такое ощущение, что вот-вот произойдет короткое замыкание. И это напряжение очень активно передается зрителю, а прямое ассоциативное истолкование дано в женском торсе и стоящей женской фигуре, похожей на знакомый уже персонаж из другой работы художника — «Венера и моряк».
Дали явился на закрытие выставки одетым, как всегда, в шерстяной пуловер, и его темное загорелое лицо, обрамленное черными, с синевой, гладко зачесанными назад волосами, было полно ораторского вдохновения. Он прихватил с собой слайды и с их помощью поведал собравшимся, как выглядит путь, по которому идет авангардное искусство, ориентируясь на новое слово в науке и технике, причем теория Фрейда о бессознательном поможет художникам надеть на костяк традиции прекрасно новые, неведомые прежде одежды.
Лекция обошлась без обычной скандальной перепалки, может быть, и оттого, что в зале присутствовал мэр Фигераса Рамон Бассольс. Он вышел очень бледным на сцену, чтобы сказать в заключение несколько приветственных слов. После короткой речи он упал замертво. Этот жуткий эпизод запал в память Дали и дал повод впоследствии говорить, что его слово способно убить.
Лекции, выставки, сочинительство, а как мы помним, в то время Дали написано и много стихов, неустанный упорный труд в мастерской были в тот период кипящим, бурлящим, парящим и клокочущим котлом, где варился мятущийся разум молодого художника. И он стал замечать, что с его головой не все ладно. Дали позже писал, что переборщил в погоне за иррациональным. Считая проявление в себе психической ненормальности благом, он признавался, что «тащил к костру моего безумия очередную порцию хвороста — чтоб разгорался!» Но вскоре осознал, что это слишком уж далеко заходит, и стал бороться, но «костер» уже разгорелся, и если бы не встреча с Галой, которая, подобно Градиве, героине романа Вильгельма Йенсена, сумела вытащить его из этого состояния, возможно, мир потерял бы величайшего гения живописи ушедшего XX века.
Но об этом ниже. Его тогда, в 1928 году, угнетало многое. И то, что его выступления, выставки, статьи, манифесты ни на йоту не изменяют художественную обстановку в Каталонии. Мерзкое застоявшееся болото словно всасывало в себя с довольной усмешкой все те стрелы, какие метали туда он и его немногочисленные единомышленники, вызывая насмешки или, в лучшем случае, недоумение.
Дали тяготился всем этим, он рвался в Париж, где художественная среда, кипящая новизной, поможет расцвести его таланту и он сможет-таки завоевать мир.
Он с упоением читал номера «Сюрреалистической революции». Покупал книги Андре Бретона, который привлекал его все больше и больше. Сюрреализм стал для Дали лакомым соблазном, он отвечал его внутренним желаниям, возбуждал те потаенные, но рвущиеся на свободу инстинкты, которые он с трудом сдерживал, направляя их на работу, то есть сублимируя, либо также исступленно, с испанским темпераментом предавался рукоблудию, закусывая угол подушки, чтобы не закричать в момент оргазма.
В мартовском номере журнала «Сюрреалистическая революция» за 1928 год был помещен материал под названием «Исследование пола», рассказывающий о двухдневной дискуссии сюрреалистов на эту тему. Обсуждались, в частности, вопросы анального секса, одновременного оргазма, гомосексуализма, проституции, а также и онанизма.
Для нашего героя это была животрепещущая тема, уже прочно поселившаяся в пространстве его последних живописных работ, иллюстрирующих тайные вожделения и эротические фантазии, закодированные иной раз в символы, а иной раз поданные, что называется, открытым текстом. Насколько сильно волновала Дали эта полузапретная в католической Испании тема, насколько она занимала все его существо, говорят его работы 1929 года: «Первые дни весны», «Великий мастурбатор» и «Мрачная игра», как ее назвал Поль Элюар, посетивший художника в Кадакесе вместе со своей женой Галой и там ее потерявший.
Но мы забегаем вперед. Так вот, эти работы, так тщательно и иной раз занудно исследованные западными искусствоведами, являются, на наш взгляд, не только шедеврами живописи и вместе с тем художественными документами сексуальных пристрастий автора, но и великолепными пособиями для сексопатологов.
Взгляни, читатель, на репродукцию, скажем, «Первых дней весны». Чего здесь только нет! И «сладкая парочка» на переднем плане, где изо рта женщины, напоминающего скорее женское междуножие, вылетают мухи, а мужчина сложил руки так, что они напоминают ту же щель, и гомосексуальная пара на дальнем плане, и даже отец-основатель психоанализа Зигмунд Фрейд, которому девочка протягивает какой-то мешочек, а он как будто от него отказывается. Но самое любопытное здесь — это ящики с цветным изображением, удивительно напоминающие современные телевизоры. Появятся они и в другой работе — «Высвеченные удовольствия». И это в 1929 году, когда никто, кроме специалистов, и слыхом не слыхал о телевидении. Что это? Дар провидения или знакомство автора с новинками гипотетической тогда техники? Может и так — на одной из фотографий того времени мы видим Дали с научно-техническим журналом, откуда он вполне мог почерпнуть информацию о возможности передачи изображения таким способом. Во всяком случае, проницательность художника вызывает удивление.
Самой сильной работой в этой серии 1929 года является, без сомнения, «Великий мастурбатор». Это цельное гармоничное полотно, где композиция, цветовое и тональное решение не соперничают друг с другом, а составляют единое целое, и если забыть о содержании и населивших холст персонажах, картина кажется выполненной в духе классической эстетики и с таким живописным мастерством, какому могли бы позавидовать Энгр или Давид.
Для художника в то время это было далеко не самым главным, хотя, исступленно работая над холстами, он привносил в них заряженный дух одержимости, стремление поразить, превзойти других, как в технике, так и в фантазиях. «Великий мастурбатор» впитал в себя все лучшее, на что был способен в то время двадцатипятилетний художник.
Дали необходимо было высказаться о себе и своих тайных желаниях не банально, а в духе времени, не хуже начинающих набирать обороты успеха парижских авангардистов.
Каталонец Миро, высоко оценивший талант своего земляка, очень хотел помочь ему выбраться на широкую дорогу и многое для этого сделал ко времени второго приезда Дали в Париж в 1929 году. И если Пьер Льоб, агент Миро, не рискнул взять под свою опеку молодого и малоизвестного в Париже художника, зато начинающий бельгийский маршан[3]Камиль Гоэманс не только прислушался к рекомендациям Миро, но и сам поверил в Дали и заключил с ним контракт на полгода с ежемесячной платой в тысячу франков. Дали обсудил условия сделки с отцом по телефону и подписал его. Он не доверял себе в денежных делах; в «Тайной жизни» писал, что для него тогда казалось, что пятьсот франков мелкими купюрами — это гораздо больше, чем одна банкнота в тысячу франков. Миро решил ввести своего молодого друга и в высшее общество, для чего посоветовал ему сшить смокинг. Эту одежду для раутов Дали сшили в ателье на улице Вивьен, где в свое время жил поэт Лотреамон, священная корова сюрреалистов, смаковавших строку из его «Песен Мальдодора» о «случайно встретившихся на анатомическом столе швейной машинке и зонтике». Позже Дали сделает иллюстрации к этому произведению.
Миро повел облаченного в новый смокинг приятеля на вечер к герцогине де Дато, вдове расстрелянного анархистами испанского премьер-министра, известной покровительнице и собирательнице современной живописи. В Мадриде у нее был художественный салон. Народу собралось много, и Дали распирало тщеславное удовлетворение от того, что он стал вхож в высшее общество. Это было в его жизни очень важным событием. Он всегда, с детства, ставил себя очень высоко, считал существом благородной породы, подсознательно все его огромные усилия в творчестве, если прибегнуть к терминологии психоанализа, были своего рода сублимацией не только эротических, но и социальных переживаний, — амбиции всегда были чрезмерными.
На этом светском вечере ему очень приглянулась внучка Ротшильда, княгиня Куэвас де Вера. С ней они станут друзьями, а ее муж, балетоман, будет финансировать хореографические спектакли, декорации к которым создаст Дали. В «Тайной жизни» он пишет, что, «беседуя, мы с ней бесстрашно затронули такие темы, что общество содрогнулось». Разумеется, это выдумка, мягко говоря, блеф, потому что в то время наш герой был настолько робок и застенчив, что вряд ли вот так, при первом знакомстве со светской женщиной мог говорить запросто о чем бы то ни было. Он сам признавался, что в то время всячески пытался «одолеть проклятую застенчивость и вымолвить хотя бы несколько слов», и страшно завидовал людям и восхищался теми, кто способен «играть первую скрипку в общей беседе».
Здесь уместно, коль скоро мы заговорили о высшем обществе, дать в определенном смысле программный отрывок из автобиографической книги нашего героя. Вспоминая один из вечеров у супругов де Ноай, любителей и собирателей авангарда, Дали пишет:
«На этом приеме у виконта я сделал целых два открытия. Во-первых, выяснил, что аристократия, как тогда говорили общество, куда острее воспринимает мои идеи, чем художники и люди искусства. Дело в том, что в обществе еще сохранились кое-какие пережитки прошлого — то есть культуры, цивилизации, вкуса — всего того, что средний слой радостно принес в жертву юной идеологической поросли коллективистского толка. И во-вторых, я столкнулся с пролазами. Эти акульи стайки так и вьются там, наверху, у столов, уставленных хрусталем и серебром. Вьются, вынюхивают, выслеживают, наушничают, холуйствуют, угодничают, высматривая тем временем самый лакомый кусок, и вцепляются намертво. Эти открытия я решил использовать себе на благо. Пусть общество обеспечит мне поддержку, а пролазы завистливыми своими наветами вымостят дорогу к славе. Я сплетен не боюсь. А когда сплетню в конце концов поднесут мне на блюде, я ее обследую, изучу во всех подробностях и — уж будьте покойны! — сумею извлечь из нее немалую пользу. Копошение этих мелких тварей, пролаз, конечно же, мешает плыть кораблю славы. Но на то ты и капитан — держи курс, ни на минуту не выпускай руль! Эти твари, из кожи вон лезущие, чтобы выбиться в люди, мне неинтересны. Подумаешь, выбиваются! Важно — выбиться. Что с того, что вы, к примеру, ищете часы? Важно найти. Я не ищу, я — нахожу».
Последняя фраза служила девизом Дали не только в жизни, но и в творчестве. Он действительно точно и безошибочно находил у других то, что в его волшебной интерпретации становилось его и служило только ему. В Париже Дали так же, как и дома, был озабочен своими сексуальными проблемами. По приезде во французскую столицу его первым делом потянуло в бордель. Обстановка в публичном доме ему очень понравилась, а вот сами служительницы Венеры, по его мнению, не соответствовали «таинственному и безобразному» духу эротики, жившему в приютах порока. И он понял, что «женщин следовало искать в других местах. И вести в бордель».
Честное слово, это гениально!
Да, его страстно мучило то, что у него ничего не получается с женщинами. На улицах Парижа он, по его словам, замечал только женщин. Мужчин, стариков и детей как бы и не существовало. Он пожирал глазами девушек, впитывал в себя эротические впечатления дня, чтобы потом разрядиться в гостинице. А на другой день снова отправлялся на поиски, и если даже какая-нибудь особа соответствовала его вкусу, он не решался к ней подойти и заговорить, как намеревался, полный решимости, еще минуту назад, — знакомая всем мужчинам робость была у него слишком гипертрофирована, и он никак не мог ее переступить. Временами он с отчаяния устремлялся за какой-нибудь «сущей уродиной», но и простушки убегали от него, если он пытался их преследовать. С горьким юмором он пишет:
«Ну что ж, — думал я, раздавленный неутолимым порывом, — прибрал их к рукам? Ведь, кажется, собирался? И не их одних, а “весь Париж”? Как же! Поди прибери, когда даже уродины тебя знать не хотят… Все чаще я скрывался в дальней аллее Люксембургского сада и плакал».
Все эти мытарства кончились сильной ангиной, и когда он лежал больной, увидел — а может, примерещилось — на потолке двух то ли клопов, то ли тараканов. Попытался сбить их подушкой, но потолок был высокий, не получилось, и он уснул, а когда проснулся, обнаружил на потолке только одно насекомое. Он уверился, что другое свалилось на него, когда спал. Стал судорожно себя осматривать и нащупал на спине бугорок, который и принял за впившегося клеща. Никаким способом он не смог его выдрать, тогда схватил бритву и вырезал, залив всю постель кровью, но оказалось, что это вовсе не насекомое, а его собственная родинка.
Этот жуткий эпизод свидетельствует, конечно, о его изломанной в то время психике. Но и не только. Все мы бываем иногда заражены пустыми страхами, а в молодости особенно, и избавиться от них бывает непросто…
Однажды Камиль Гоэманс, бывший, кстати, чиновник, а затем писатель и поэт, разделявший идеи сюрреализма, познакомил Дали с Элюаром. Известный поэт был не один, а с какой-то красавицей, но не женой, которая в то время была в Швейцарии. Они вместе выпили шампанского, и Элюар пообещал молодому художнику, что летом приедет к нему в Кадакес.
Глава шестая
О том, как Гала познакомилась с Полем Элюаром и вышла за него замуж; о совместной жизни супругов с Максом Эрнстом; как Дали объяснялся в любви Гале; как Дали выгнали из дома; о фильме «Андалузский пес» и о ссоре Галы и Бунюэля
Поль Элюар сдержал свое обещание. В августе 1929 года он приехал в Кадакес с женой и дочерью Сесиль. С ним приехали художник Рене Маргритт с супругой и Камиль Гоэманс со своей подружкой. Позже объявился и Бунюэль. Так что тем летом в Кадакесе собралась большая компания.
Но прежде, чем откроем занавес и покажем сцены знакомства, объяснения в любви Галы и Дали в знойный и ветреный день на доисторических скалах кадакесского побережья, мы отправимся в заснеженную Швейцарию, на курорт Клавадель, в туберкулезный санаторий.
Лечебное заведение, где оказалась восемнадцатилетняя Елена Дьяконова, называвшая себя Галой, было одним из многих, расположенных в районе Давоса, похожих на фешенебельные отели со всеми удобствами.
Мы не будем рассказывать о санатории и его обитателях, а с легким сердцем отправляем читателя к страницам романа Томаса Манна «Волшебная гора», где подробно и скрупулезно описана подобная клиника.
Как известно, в то время антибиотиков еще не было, поэтому туберкулез лечили вот в таких высокогорных местах, где воздух так чист и разрежен, что не раздражает дыхательную систему человека, а потому является лекарством. Способствует выздоровлению и обильное питание, усиливая обмен веществ. Поэтому пациенты заняты двумя вещами: трапезами и постоянным пребыванием на свежем воздухе. Бытовала в подобных местах и третья, врачебным начальством не поощряемая. Это, мягко говоря, флирт. Дело в том, что жизнедеятельность микробов туберкулеза не только повышает температуру тела, но еще будоражит и чувственность, усиливает либидо, поэтому любовные истории в подобных санаториях — общее место. Пациенты только тем и заняты, что увлекаются друг другом и сплетничают на эту тему.
Да, эта тема неизживаема не только в горах, но и на равнинах, однако на заснеженных вершинах она переживается острее, романтичнее и глубже, — ведь больные туберкулезом, болезнью, бывшей в то время, как нынче СПИД или рак, неизлечимой, чувствовали себя как бы на краю могилы, поэтому открыто, преданно и страстно служили своим симпатиям и привязанностям. Еще раз: читайте «Волшебную гору».
Гала приехала сюда из Москвы, где у нее остались мать, отчим, младшая сестра Лида и двое братьев — Вадим и Николай. Ее родной отец, чиновник по сельскохозяйственному ведомству, умер в 1905-м, когда ей было одиннадцать лет. И хоть звали его Иваном, она не Ивановна, а Дмитриевна. После смерти отца она взяла отчество отчима — Дмитрия Ильича Гомберга, полуеврея, адвоката, которого она и считала своим отцом, в то время как другие дети ее матери, Антонины, отчима недолюбливали, несмотря на то что он содержал в достатке свою жену и ее детей и ни в чем им не отказывал. Он был человек состоятельный, поэтому кормил еще и двух своих кузенов, приехавших в Москву учиться. На его, конечно, деньги лечилась на дорогом швейцарском курорте и Елена, то бишь Гала.
У некоторых исследователей жизни нашей героини есть подозрение, что Гомберг — давний любовник Антонины Дьяконовой, поэтому, вероятно, Гала — его родная дочь, ведь не случайно она взяла его имя в отчество вместо имени законного отца. Вероятно, а в это легко можно поверить, она, узнав от матери истину, в пылу отроческого максимализма решила поставить, так сказать, точки над i и стала величаться Дмитриевной. Впрочем, никто и никогда не слышал от нее по этому поводу рассказов или объяснений. Она была очень скрытной.
В Москве у нее осталась и подруга, Ася Цветаева, сестра поэтессы Марины. Она частенько бывала в их гостеприимном доме. И как же им, молодым девчонкам, было там весело! Они выдумывали разные истории, болтали, читали стихи, пробовали сочинять сами.
А здесь, в заоблачной выси, в прилепившемся к скале санатории, где все озабочены только кривыми своей температуры и бесконечными сплетнями, ей было безумно скучно. К тому же она со своим русским характером и привычками не очень-то вписывалась в европейский интернационал больных людей, живущих под одной крышей и объединенных желанием выжить. Вряд ли кто из них смог бы понять и разделить убеждение, высказанное Клавдией Шоша, тоже русской пациенткой высокогорного лечебного заведения из упомянутого романа «Волшебная гора»: «…Нравственность не в добродетели, то есть не в благоразумии, дисциплинированности, добрых нравах, честности, но скорее в обратном, я хочу сказать — когда мы грешим, когда отдаемся опасности, тому, что нам вредно, что пожирает нас. Нам кажется, что нравственнее потерять себя и даже погибнуть, чем себя сберечь».
В санатории, как мы уже говорили, лечили главным образом свежим воздухом, поэтому послеобеденное лежание на свежем воздухе, независимо от погоды, было обязательным. Можно было лежать, завернувшись в одеяла, и на балконе своей комнаты, как большинство и делало, но молодые люди предпочитали террасу с удобными шезлонгами. Здесь Гала заприметила худенького француза, похожего на Пьеро, пишущего к тому же, как она узнала, стихи. И однажды во время послеобеденного лечебного моциона она набросала фиолетовым карандашом его портрет и написала по-французски: «Портрет молодого человека, поэта семнадцати лет», и показала ему.
С этого все и началось. Молодого человека звали Эжен Грендель. Он был единственным сыном богатого парижского торговца недвижимостью. В санатории с ним находилась его мать, пристально следившая за тем, чтобы мальчик неукоснительно соблюдал режим и поскорее поправился. Гала очень не понравилась мадам Грендель, она словно нутром почувствовала горечь судьбы своего сына, если он свяжет ее с этой молоденькой русской.
Почти год они провели вместе под крышей санатория в швейцарских Альпах и уже не могли жить друг без друга. Они были не только безумно влюблены, их связывала и общность интересов — оба любили книги, поэзию, и Гала даже написала предисловие ко второму сборнику стихов Эжена Гренделя, ставшего потом известным под псевдонимом Поль Элюар. Гала активно стимулировала Эжена на поэтическом поприще, и в определенной степени можно сказать, что, не стань она его спутницей по жизни, единственный сынок торговца недвижимостью наверняка бы забросил увлечение молодости и стал бы добропорядочным буржуа, достойным наследником своих родителей.
В 1914 году им приходится расстаться — срок их пребывания в горном снежном раю заканчивается. Состояние их здоровья улучшилось, и врачи не видели необходимости оставлять их тут дольше. Расставаться, конечно, не хотелось. Неизвестно, прибегали ли они к тем уловкам, описанным Томасом Манном, когда молодые, в основном, пациенты, не желавшие возвращаться на равнину, всякими способами завышали себе температуру. Тогда им ставили «немую сестру», то есть градусник без делений. Итак, она возвращается в Москву, а он в Париж. Они, конечно, переписываются и пытаются уговорить своих родителей, чтобы не противились их счастью, но как русская, так и французская семьи против их женитьбы. Однако капля камень точит. Гала, под предлогом совершенствования во французском языке и обещанием посещать Сорбонну, отпросилась-таки в Париж. Ехала кружным путем через Скандинавию и Англию, потому что началась Первая мировая война и ее возлюбленный Эжен уже не ждал ее в Париже. Его призвали к нестроевой, и он находился в действующей армии. На парижском вокзале Галу встретила мать Эжена, и она поселилась в доме жениха и ждала суженого с фронта, а он там часто болел и путешествовал из госпиталя в госпиталь. Она же проводила время за книгами и походами в столичные магазины, где покупала дорогие платья, духи и тому подобное. В письмах она уверяет жениха, что все это для него, единственного и любимого, ни один флакон с благоухающими ароматами не будет открыт до его приезда. В каждом письме пишет, что целует его — везде. Она говорила, что сохранила целомудрие до свадьбы, несмотря на свой бешеный темперамент и в дальнейшем — настоящую нимфоманию. Возможно, это и так. Возможно, она целовала его везде, но лишь целовала.