ТРЕТИЙ БРАК НАТАЛЬИ ПАВЛОВНЫ




Юрий Поляков

Конец фильма, или Гипсовый трубач

 

И даль свободного романа…

А. Пушкин

 

Эй, брось лукавить, Божья Обезьяна!

Сен-Жон Перс

 

И призраки требуют тела,

И плоти причастны слова…

О. Мандельштам

 

ОПАСНЫЕ РУКИ

 

Утром жизнь Кокотова не имела никакого смысла.

«Почему? Почему? Ну почему же?!» — тяжелым клювом бил в висок черный дятел отчаянья.

Автор «Преданных объятий» лежал на кровати и, страдая, размышлял о том, что клочок серебряной новогодней канители, засунутый в носик дулевского чайника, — это, пожалуй, теперь единственная радость, оставленная ему судьбой. От постельного белья глумливо веяло дорогими запахами Натальи Павловны.

А ведь все так славно, так легко начиналось! Окутывая замерзшую даму предусмотренным одеялом, писодей несколько раз рискованно прикоснулся к ее дрожащему телу, одетому во все пионерское, и не почувствовал явных возражений. Даже наоборот. Она лишь воскликнула с деланным негодованием: «Ах, какие у вас все-таки нахальные руки!» Потом Обоярова вынула фляжку, и они быстро ее осушили, пытаясь согреться коньяком. Тщетно: вечер был такой холодный, что из румяных уст Натальи Павловны вился легкий парок, казавшийся в свете луны космически отчетливым и угловатым. Однако не согрев, коньяк сообщил телу веселую вседозволенность, и Кокотов начал деликатно теснить захмелевшую даму вглубь беседки.

— Нет-нет, пойдемте домой! — запротестовала она. — Я замерзну, заболею, умру — и все достанется Лапузину!

Забрав с перил фаянсового трубача и подхватив бывшего вожатого под руку, Обоярова увлекла его к особняку, смугло белевшему на холме. По пути она весело рассказывала о том, как звонок Скурятина волшебно преобразил всю краснопролетарскую прокуратуру. А ведь еще недавно там просто смеялись над ее жалкими поисками справедливости и настойчиво советовали, намекая на могучие связи Лапузина, принять его унизительные условия. То есть остаться ни с чем за исключением скромной «двушки» на Плющихе, купленной еще дедушкой. А тут вдруг вся прокуратура дружно возмутилась постыдным поведением директора Института прикладной генетики, бросившего верную жену без средств к существованию. Наталья Павловна рассказывала все это очень живо, в лицах, с юмором, множеством точных, неожиданных деталей, вызывавших у автора «Сумерек экстаза» теплую литературную зависть. Слушая, Андрей Львович осторожно думал о том, что провести оставшуюся жизнь рядом с такой веселой, артистичной и, наверное, очень чувственной женщиной — это и есть настоящее счастье.

— Ай-ай-ай! — покачала головой Обоярова, изображая межрайонного прокурора Гамлета Отелловича. — Разве это мужчина! Нет, не мужчина! В Армении так никто не делает. Женщина — это мать, и обижать ее нельзя…

Явно огорченный тем, что придется возвращать деньги Лапузину, он несколько раз нервно прошелся по просторному кабинету, украшенному большой цветной фотографией затурканного Арарата, задумчиво постоял возле сувенирной щепки Ноева Ковчега, хранящейся под стеклом, затем вернулся в кресло и по селектору поручил своему заместителю Камаллу Исмаиловичу срочно разобраться в том, каким же образом все имущество разводящихся супругов оказалось оформленным на бывшую жену Лапузина, его взрослых детей от первого брака и тетю, проживающую в Калининграде?

Кабинет Камалла Исмаиловича оказался поменьше, зато был застелен бухарскими коврами ручной работы. В углу, на резном столике, возвышался изящный серебряный кальян, точно змеей обвитый тонким курительным шлангом. Заместитель угощал гостью зеленым чаем из антикварных пиал и засахаренными фруктами, сердечно расспрашивал о невзгодах, уверял, что у него на родине так не поступают даже с третьей, давно не посещаемой женой. Шариат в этом смысле, объяснял он с врожденной азиатской улыбкой, гораздо гибче, строже и справедливее брачного законодательства России, когда-нибудь русские это поймут и встанут на верный путь, указанный пророком Мухаммедом. В конце концов он отвел пострадавшую Наталью Павловну к своему заместителю Доку Ваховичу и дал ему такое же поручение — разобраться.

Доку Вахович, молодой джигит в костюме от Бриони и мерлушковой папахе, по цене не уступающей Бриони, выслушал задание начальника с таким лицом, какое бывает у человека, если ему в рот попало что-то несвежее, но немедленно выплюнуть сразу неприлично. Его кабинет оказался еще меньше, чем два предыдущих, но зато стены были увешены кинжалами в черненых узорных ножнах, круглыми щитами, кремневыми ружьями и пистолетами времен имама Шамиля, чеканкой с кудрявыми сурами, а также фотографиями родовой башни, напоминающей огромную печную трубу с бойницами. Доку Вахович по-русски говорил совсем плохо и потому больше слушал, перебив Наталью Павловну гортанным вопросом лишь однажды:

— Брат ест?

— Что?

— Брата имеешь?

— Нет.

— Жал. У нас брат за сестру плохого мужа чык — и всо… — Он кивнул на кинжалы, прикрепленные к стене, потом нажал кнопку и позвал: — Коста, зайды…

Судя по имени, Наталья Павловна ожидала увидеть еще одного отпрыска разноплеменной советской империи, рухнувшей двадцать лет назад под тяжестью собственного великодушия. Однако вошедший был круглолиц, курнос, светловолос и произнес, прикрыв дверь, без малейшего акцента:

— Добрый день!

При этом он застенчиво озирался и был похож на ботаника, который, собирая кавказский гербарий, забрел в немирный аул.

— Коста, займыс! — поморщившись, приказал Доку Вахович.

«Коста» покорно кивнул и, тихо отрекомендовавшись Константином Ивановичем, отвел истицу в большую комнату, заставленную множеством столов, за которыми сидели, листая пухлые дела или уставившись в мониторы, сотрудники прокуратуры. Константин Иванович был, вероятно, небольшим, однако начальником: его стол разместился в углу, близ окна, отгороженный канцелярским шкафом. Примерно так же во времена скученного советского быта создавали интимные условия молодоженам. Над столом висела журнальная вырезка — портрет генерала Ермолова. Гроза Кавказа, по-наполеоновски засунув руку за отворот мундира, смотрел, выпучив глаза и топорща усы.

— Это хорошо, что вы на самого Скурятина вышли! Иначе… Ну, вы меня понимаете! — прошелестел «Коста», указав глазами вверх. — Теперь главное — правильно заявление составить и все остальное…

— Поэтому, мой рыцарь, я и не могла приехать к вам раньше, — объяснила Наталья Павловна. — Но вы же не сердитесь?

— Нет…

Она остановилась и, укрыв Кокотова одеялом, словно большая летучая мышь крылами, подарила ему протяжный коньячный поцелуй. Автор «Жадной нежности», воодушевившись, осмелился погладить то место, где талия становится бедрами, однако увлекся и вскоре достиг края короткой плиссированной юбочки, едва закрывавшей тылы Натальи Павловны, мягкие и упругие, как взбитые подушки.

— Ах, какие же у вас нахальные руки! — с игривым возмущением повторила Обоярова, прерывисто дыша. — Не торопитесь! Знаете, в чем главная разница между мужчиной и женщиной?

— В чем?

— Мужчина всякий раз старается начать с того места, где остановился в прошлый раз. Большинство браков именно от этого и гибнут…

— А женщина?

— О, женщина хочет, чтобы мужчина каждый раз проходил весь путь — от робкой, почти школьной надежды до святого бесстыдства любви!

Кокотов понял: нужно немедленно сказать что-нибудь умное.

— Мужчина берет, чтобы дать. Женщина дает, чтобы взять…

— Роскошная мысль! Ваша?

— Прочел, кажется, у Сен-Жон Перса, — скромно соврал писодей.

— А вы хотели бы умереть в минуту любви?

— Я? — дрожащим голосом переспросил он, вспомнив страшный сон про «коитус леталис».

— Вы, вы!

— С вами — да! — крякнул Андрей Львович с той дурной гусаристостью, после которой принято об пол бить хрусталь.

— Какой же вы интересный человек! — шепнула она, твердо сняла руки писателя со своих ягодиц и неприступно закуталась в одеяло. — Ну, идемте, идемте! Посмотрите лучше, какая ночь!

А ночь и вправду была хороша! Через сонный пруд тянулся золотой искрящийся брод. Полная луна отчетливо сияла всеми своими отдаленными рельефами, как новенькая юбилейная медаль. В черном небе таинственно дрожала звездная россыпь.

— А вы знаете, что в этом пруду утопилась любовница Куровского? Он ее соблазнил, но жениться отказался, подлец!

— Да что вы?!

— Да, вообразите! После того как Кознер расстрелял несчастного штабс-капитана, она в отчаянии покончила с собой. Но Кознер, впрочем, тоже плохо закончил…

— Неужели?

— Да-да! Он был, конечно, троцкистом и угодил в «Ипокренино» после разгрома оппозиции, но покаялся, и его забросили по линии Коминтерна во Францию — укреплять компартию. И вот однажды, возвращаясь пьяным из ресторана на таксомоторе, он для обольщения рассказал юной французской коммунисточке про то, как в Киеве охотился с маузером на голых гимназисток. А водителем оказался бывший деникинский офицер, что неудивительно: в ту пору в Париже каждый второй шофер был из наших дворян. Офицер остановил машину, выволок Кознера на мостовую и прикончил ударом гаечного ключа, после чего записался в Иностранный легион и скрылся в Африке. Впрочем, уже в перестройку в «Огоньке» была публикации о том, что убил его не эмигрант, а кадровый ликвидатор из НКВД, подчищавший тяжелое троцкистско-зиновьевское наследие.

— Откуда вы все знаете? — удивился Кокотов.

— Мне Аркадий Петрович рассказывал.

— А он откуда?

— Вероятно, из торсионных полей.

— По-моему, Огуревич к вам неравнодушен!

— Ко мне, запомните, многие неравнодушны, но только вы, Андрюша, — герой моих первых эротических фантазий!

Возле колонны они еще раз поцеловались, и Кокотов, вновь осмелев, спросил, задыхаясь:

— Почему вы больше не говорите, что у меня нахальные руки?

— Потому что они теперь не нахальные!

— А какие же?

— Опасные!

— Пойдемте ко мне, у меня осталась еще бутылка бордо! — властно позвал, ободрившись, автор «Сердца порока».

— Нет-нет! — Обоярова покачала головой и поморщилась. — Лучше вы — ко мне, я же обещала угостить вас гаражным вином. Минут через пятнадцать, хорошо? Спасибо за одеяло! И наш трубач тоже будет с нами, как тогда. Понимаете? — Она показала ему фаянсовую фигурку, зажатую в кулачке.

— Да, понимаю… — шепнул писатель, охрипнув от надежды.

Вбежав в номер, Андрей Львович покрыл одеяло поцелуями, такими страстными, что на губах остались липкие катышки старой затхлой байки. Потом, чтобы окончательно отделаться от «странного запаха», удивившего Обоярову, он принял душ, обильно опенившись шампунем. Затем, рискуя остаться без эмали, почистил зубы, в особенности незалеченное кариесное дупло. Меняя на всякий случай белье и мельком, словно со стороны, оценивая свои сокровенности, писодей подумал, что «удовольствие» происходит из сложения слов «уд» и «воля».

Однако углублять думу было некогда: свежевымытое тело наполнялось щекочущим гулом от одной мысли, что скоро, очень скоро эта великолепная женщина, полная неизъяснимых плотских и душевных тайн, будет познана им во всевозможных глубинах… О, предчувствие обладания! Наверное, нечто подобное ощущает добытчик жемчуга, вскрывая верным ножом шершавые, заросшие тиной створки раковины и надеясь в привычной слизи моллюска найти невиданный, сказочный, переливающийся перл, который навсегда изменит жизнь!

Натягивая новые носки, автор «Полыньи счастья» чертыхнулся, заметив свои давно не стриженные ногти, желтые, некрасиво отросшие и напоминавшие первую стадию озверения тихого американца, покусанного оборотнем в переулках Манхэттена. Конечно, ночью Наталья Павловна может и не заметить этой ороговевшей неопрятности… А если ему посчастливится остаться в ее постели до утра, до солнца, когда свежие любовники проснувшимися взглядами исподтишка оценивают, в чьи же объятья зашвырнула их вечор катапульта страсти, и так ли хорош этот приближенный к телу человек, чтобы допускать его к себе вновь и вновь? Андрей Львович нашел в чемодане ножнички, и действуя ими, точно кусачками, с трудом окоротил ногти, потом собрал с коврика колющиеся обкуски и бросил их в форточку.

Летя в номер своей мечты, он на ходу придумывал сюжет о том, как писательские ногти подобрала промышлявшая в полнолунье ведьма, высыпала в медный котел с кипящими гадостями и превратила Андрея Львовича черт знает во что, скажем, в гуся с кошачьей головой… Возле заветной двери он перевел дух и вообразил, как Наталья Павловна, завидев на пороге химеру, страшно хлопающую крыльями и жутко мяукающую, падает в обморок, а он, нежный Кокотов, подхватывает ее обмякшее тело и бережно несет в постель. Писодей собирался постучать, когда дверь неожиданно открылась: на пороге стояла хозяйка и улыбалась с застенчивостью решившейся женщины.

— Входите, мой рыцарь!

— Как вы догадались?

— Пятнадцать минут уже прошли. А еще мне показалось, кто-то мяукнул.

— Наверное, кошка… — предположил Кокотов, жадно объемля глазами Наталью Павловну.

Она осталась в том же пионерском облике, но успела снять пилотку, бюстгальтер и колготки. Цепкий писательский взор сделал сразу несколько пьянящих открытий. Во-первых, готовясь к свиданью, Обоярова побывала у парикмахера, и красиво остриженные волосы искрились новым диковинным оттенком. Во-вторых, освободясь от стеснения, грудь ее почти не сникла, а соски просвечивали сквозь тонкую блузку, точно вишни, приготовленные к варенью и накрытые марлей от мух. В-третьих, на ее беззащитных голых ногах автор «Беса наготы» увидел выше колен такие чудные ямочки, от которых все в нем тектонически шевельнулось.

— Ну, что же вы встали?! — воскликнула она, будто не понимая, отчего он остолбенел. — Входите же!

 

ГАРАЖНОЕ ВИНО

 

Номер у нее был в точности такой же, как и у Кокотова: даже в серванте виднелись остатки дулевского сервиза с алыми маками. Это милое, пустяковое, на первый взгляд, совпадение наполнило его сердце предчувствием долгожданного соединения судеб, которое Творец замыслил, возможно, еще в Предвечности, когда, сидя в каком-нибудь торсионном суши-баре, набрасывал на салфетке контуры будущего Мироздания.

— У вас тут очень мило! — пробормотал Андрей Львович, озираясь.

На письменном столе, задвинутом в угол, стояла прислоненная к стене икона Богородицы — не синодальная штамповка и не новомаз какой-нибудь, а судя по ковчежку и темно-охристому письму, XVII век как минимум. Кокотов одно время хотел написать с Мреевым детектив из жизни «потрошителей церквей», собирал материал, читал литературу — и в этом немного разбирался. Под образом вместо лампадки сгрудились без ранжира разноцветные и разнокалиберные флаконы, тюбики, баллончики, коробочки, кисточки, щеточки, щипчики и прочие инструменты красоты. На прикроватной тумбочке веером лежали глянцевые журналы с модельными красотками, похожими друг на друга, как породистые поджарые суки из одного помета, а сверху их придавила Библия в тисненом кожаном переплете с множеством закладок. Но более всего автора «Кандалов страсти» заинтересовали прикнопленные к стенам листы с разноцветными надписями:

 

 

Я люблю мужчин!

Я обожаю мужчин!

На свете нет ничего лучше мужчин!

Мне никто не нужен, кроме мужчин!

 

Не решаясь спросить, как же это понимать, Кокотов похвалил номер, воздал должное красоте лунных сумерек в окне и уточнил зачем-то, видна ли из этого окна дальняя колоколенка.

— Нет, не видна. Так жалко! — вздохнула Обоярова и спросила: — А вы уже были в Духосошествинском монастыре?

— Не был…

— Как же так, Андрюша? Мы обязательно сходим. Там роскошная настоятельница — мать Харитония. Она раньше была директором книжного магазина. А вам, мой друг, никогда не хотелось уйти в монастырь?

— Не-ет… — удивился Андрей Львович.

— А мне хочется. Часто. Садитесь! — пригласила Наталья Павловна и первая устроилась в продавленном кресле.

Когда бывшая пионерка закидывала одну голую ногу на другую, ему померещилось невероятное, глубоко взволновавшее его основной инстинкт.

— Да-да… сейчас… конечно… — осел в кресле писодей.

— Ну, мы когда-нибудь выпьем? — мило закапризничала Обоярова.

— Да-да… конечно… сейчас…

— Так в чем же дело? Очнитесь, мой рыцарь!

Очнувшись, он обнаружил на журнальном столике бутылку красного вина с блеклой, точно от руки нарисованной этикеткой, два тонконогих бокала, вазу фруктов и деревянную дощечку с разными сырами, испускавшими изысканный смрад. На середину хозяйка поставила фаянсового трубача — фигурка при ярком свете оказалась еще интереснее: можно было рассмотреть выбившийся из-под пилотки золотистый чубчик, округлившиеся от духового усилия щечки и нахмуренные бровки горниста.

— Правда, хорошенький?

— Угу, — согласился писодей и спросил: — Это гаражное вино?

На самом деле его гораздо больше интересовали совсем другие вещи. Первое: смысл и назначение хвалебных плакатиков про мужчин. Второе: померещилось ему невероятное или не померещилось? Впрочем, нет: сначала его интересовало второе, а уж потом первое.

— О да! Это гаражное вино! Откройте же скорей! — Она протянула штопор, не казенный с пластмассовой ручкой, а свой собственный сложный агрегат с никелированными шестеренками и перламутровыми рычажками.

Пока Кокотов занимался бутылкой, Обоярова непринужденно поменяла позу, перезакинув ноги, — и огорченный писодей спохватился, когда она уже обхватила руками голые колени и смотрела на него так, точно он вынимал не обычную затычку из горлышка, а на ее глазах совершал нечто удивительное, непосильное никакому другому мужчине на свете. Пробка вышла легко, и Андрей Львович, гордясь собой, хотел разлить вино в бокалы, но Наталья Павловна с нежным значением остановила его руку.

— Нет-нет, не спешите! Спешить не надо ни в чем! Пусть вино пока подышит…

Они встретились взглядами: глаза бывшей пионерки светились радостной дерзостью женщины, которая уже на все решилась и теперь с веселой бдительностью естествоиспытателя наблюдает, как поведет себя соискатель — обычно или по-особенному? Кокотов понял, что надо стать особенным, и, не сводя взгляд с горниста (чтобы не выдать свой нездоровый интерес к невероятному), спросил значительно:

— А почему «гаражное»?

— Потому что его делают такими маленькими партиями, что их можно хранить в гараже. Всего триста, пятьсот бутылок. Это авторское вино, понимаете? Как книга…

— Еще бы! — кивнул писодей.

— А еще гаражное вино очень похоже на настоящую любовь.

— Вино любви?

— Не совсем. Видите ли, Андрюша, если обычная виноградная лоза угнетается два-три года… — перехватив его непонимающий взгляд, она пояснила: — Лозу угнетают, то есть обрезают, чтобы все силы растения ушли вниз, чтобы корни ушли как можно глубже, добрались до нетронутых соков земли. Так вот, гаражная лоза угнетается целых десять лет! Вообразите, до какой драгоценной, неведомой бездны добираются жадные корни и какими тайными эликсирами наливаются потом грозди! Понимаете?

— О да! — воскликнул Кокотов, блуждая глазами по комнате, чтобы не смотреть на круглые колени с ямочками. — А если корешки доберутся до адских глубин?

— До адских?

— До преисподней! — подтвердил автор «Беса наготы», чувствуя себя особенным.

— Что ж, я бы попробовала такое вино! — тихо ответила она и посмотрела на Кокотова с опаской. — Но ведь в любви происходит то же самое: надо дождаться, пока самые нежные, тонкие корешки чувств доберутся до самых потаенных и темных закоулков души и тела — и только потом, потом… Слышите?

— Слышу…

— И это еще не все! Из десяти кистей на лозе виноделы оставляют только пять, но каких! И срывают лишь созревшие ягоды. Зеленые — никогда! Теперь вы поняли, почему гаражное вино похоже на любовь?

— Теперь понял…

— Тогда выпьем! Это настоящее Шато Вандро. Пятьсот евро за бутылку.

— Ско-олько?

— Пятьсот. Не волнуйтесь — мне его подарили!

Мучась вопросом, кто же делает бывшей пионерке такие подарки, Андрей Львович с уважением разлил вино: плеснул немного себе, до краев — даме и в завершение дополнил свой бокал до приличествующего уровня. На глянцевой рубиновой поверхности всплыли пробочные соринки.

— У меня снова крошки! — со значением заметил он.

— Вы и про крошки помните?

— Еще бы…

— Вы удиви-и-ительный! Выпьем за нашего гипсового трубача!

Вино оказалось великолепным, густым, терпким. Сделав глоток, он подумал сначала, что пьет свежий сок, даже не виноградный, а скорее — гранатовый, но потом ощутил во рту вяжущую изысканность, затем — томное тепло в груди и наконец почувствовал веселое головокружение.

— Ну как?

— Здорово! — отозвался писодей, со стыдом вспоминая, как зазывал Наталью Павловну к себе на бутылку уцененного бордо.

Смущенный Кокотов хотел смахнуть с губ пробочные крошки, но Наталья Павловна вдруг предостерегающе вскрикнула, точно он собрался совершить непоправимую оплошность, такую, из-за какой в сказках налетают черные вихри, рушатся царства, а возлюбленные девы обращаются в лягушек и прочую живность.

— Нет, не делайте этого! — вскричала она, резво пересела к нему на колени, обняла за шею и осторожным языком сняла крошки с его губ.

Последовал продолжительный поцелуй, во время которого Андрей Львович, не в силах оставаться особенным, преодолев сопротивление сомкнутых бедер, добрался-таки до беззащитного невероятного. Оно ему, оказывается, не померещилось!

— Опять эти нахальные руки! — рассердилась Обоярова и, отпрянув, вернулась в свое кресло.

— Смелые… — испуганно поправил писодей, пряча за спину длань, причастную влажной тайне.

— Нет, нахальные, очень нахальные! Бесстыжие! — повторила она, покраснев от гнева и смущения. — Ну, куда, куда вы торопитесь? Зачем вам зеленые ягоды? Поспешная любовь скоротечна! Я ведь могу и обидеться. Любой другой мужчина уже вылетел бы отсюда без права на вторую попытку. Понимаете? Но вы, вы — мой спаситель, поэтому я вас прощаю. Давайте поговорим!

— О чем?

— Спросите меня!

— О чем?

— Ну, хотя бы об этом, — кивнула она на плакатики. — Вам же интересно?

— Интересно. И что это значит?

— Чтобы объяснить, я должна рассказать вам про мой третий брак.

— Может, потом? — с робким упорством спросил автор «Похитителей поцелуев».

При этом он всерьез размышлял над тем, почему и в силу каких физических законов сокровенная женская влажность высыхает на руках гораздо быстрее, нежели вода.

— Нет, не потом! Потом я вам о себе не расскажу ничего! Мужья и любовники существуют для того, чтобы их обманывать. С чужими людьми откровенничать вообще не следует. Правду о себе можно сказать только в тот краткий промежуток, когда человек тебе еще не близок, но уже и не далек.

— Что вы говорите? Мне та-ак с вами интересно! — передразнил писодей, решив снова стать «особенным».

Андрей Львович даже показательно сел в позу прилежного слушателя, по-чеховски опершись щекой на руку, которую ранее прятал за спиной, повинуясь неодолимому желанию, он осторожно втянул ноздрями грешный запах, исходивший от нахальных пальцев.

— Да, я необычная женщина! У меня даже точка «джи» не там, где у всех.

— И где же?

— Сейчас же вымыть руки! — возмутившись, приказала Наталья Павловна голосом, каким Мальвина гоняла шкодливого Буратино. — Немедленно!

…Покорно выполняя в ванной приказ, Кокотов дивился количеству шампуней, кондиционеров, бальзамов, лосьонов, дезодорантов и других неведомых чудес, теснившихся на стеклянной полочке. Он почему-то вспомнил про то, как Нинка совсем недавно тоже заставляла его мыть руки, правда, совсем по другому поводу. Затем его внимание привлекла упаковка пилюль, скорее всего, противозачаточных. На коробочке был изображен аист, несущий в клюве розу. Автор «Преданных объятий» запечалился о том, что каждый мужчина, добиваясь женщины, хочет стать счастливцем, въезжающим в новенькую квартиру от застройщика. На самом же деле, он, как правило, получает жилье со вторичного рынка… Но лучше об этом не думать…

Когда покорный писодей вернулся в комнату, Обоярова была уже в обтягивающих джинсах с вставками из искусственной зебры. Впрочем, прозрачную блузку она не сняла и насмешливо глядела на посрамленного рыцаря, играя концами алого галстука.

— Зачем? — горестно спросил он.

— Чтобы не отвлекаться! — был ответ. — Всему свой черед. Выпьем, фантазия вы моя!

 

ВАВИЛОН-2»

 

— …Поверьте, я не хотела выходить замуж за Федю. Но мама… «Доченька, прошу — сделай хоть раз по-моему, умоляю, дура!» Конечно, в чем-то она была права. И Дэн, и Флер, и Вадик были ошибкой. Но согласитесь, вспоминая прошлое, мы чаще всего перебираем наши веселые ошибки, а не скучные правильности. Верно?

— Да, пожалуй, — кивнул автор «Жадной нежности», вспомнив, как по глупости целовал в школьном саду всхлипывавшую от детской страсти Валюшкину и как самозабвенно ухаживал потом за внеземными ягодицами Лорины Похитоновой.

— …Но молодость заканчивалась. Ни шпионки, ни журналистки, ни головы профессора Доуэля из меня не получилось, а значит, надо было упрощаться: заводить мужа, семью, детей. Это оправдывает даже самую неудачную жизнь. Мама твердила: «Ната, тебя надо немедленно посадить на шею серьезному человеку!» В нашем роду, знаете ли, не принято, чтобы женщина оставалась одна. Одиночество — это как увечье, к тому же всем заметное. Неловко! И мама познакомила меня с Лапузиным. Она тогда работала у профессора Капицы в передаче «Очевидное — невероятное» и пригласила Федю поговорить о травле генетиков. Шел 1992 год. И Сталин был виноват во всем. Помните, Андрюша?

— Да, пожалуй, — солидно кивнул Кокотов, хотя при слове «Андрюша» его душа наполнилась счастьем, как майский сад соловьями.

— Но мама, конечно, не сказала Лапузину, что мой дедушка, академик Сутырин работал сначала с Вавиловым, а потом ушел от него к Лысенко.

— Почему? — огорчился писодей.

Ему, охваченному мечтой о невероятном, не хотелось, чтобы дедушка желанной женщины оказался пособником мракобеса. В конце 80-х он кое-что читал о «деле генетиков» и других злодействах в журнале «Огонек». Андрей Львович даже тиснул там статейку про то, как наглые пионеры уничтожили в 20-е годы благородных бойскаутов, сплагиатив у них идею турпоходов в ближний лес и коллективного пения у ночного костра. Главный редактор журнала Коротич, лысый торопунька с беглыми глазками идейного прохиндея, очень хвалил кокотовскую статью, особенно заголовок «Бей скаутов!» Он был призван Горбачевым с Украины, и там говаривали: «Москали нам — Чернобыль, а мы им — Коротича. Квиты!»

— Ну, как же? — удивилась Наталья Павловна. — Я вам рассказывала: дедушка очень боялся потерять академический паек и служебную дачу. К тому же он считал, что Вавилов забросил большую науку, растратил дар на заграничные вояжи да еще влип в какое-то антисталинское подполье. А Трофим Денисович был труженик, пахарь, вол. И никогда, кстати, не писал ни на кого доносов. Зато в войну, когда немцы захватили весь юг, мы прокормились благодаря его «яровизации»: он вывел такие сорта, которые отлично росли на самом севере. Его заграничные ученики получили недавно Нобелевскую премию!

— Чьи ученики?

— Лысенко.

— Вы что-то путаете, Наталья Павловна!

— Ничего я не путаю, Андрей Львович, — с раздражением возразила она. — Просто историю пишут не победители, как почему-то считается, а дети и внуки побежденных.

— Обида — двигатель истории! — усмехнулся писодей, подумав: «О чем только не приходится говорить с женщиной на пути в постель! Вот смешно-то будет, если у нас не сладится из-за Лысенко!»

— Пожалуй, что и двигатель! — Обоярова снова с интересом посмотрела на Кокотова. — Ваша мысль?

— Нет, Сен-Жон Перса! — с вызовом ответил автор «Сердца порока», страстно предчувствуя, что все-таки сладится.

— Ва-аша! Но мы отвлеклись. Съемка задержалась. Не помню теперь: то ли долго устанавливали свет, то ли опоздал профессор Капица… Маме пришлось развлекать Лапузина разговорами, она поила его чаем и постепенно, слово за слово, узнала, что он разведен, страшно одинок и ищет спутницу жизни, достойную его положения заместителя директора Института прикладной генетики. Впрочем, семейное положение мужчины легко определяется и без слов…

— Как?

— По глазам! У женатого — прописанные глаза.

— В каком смысле?

— Ну, вроде отметки в паспорте. Понимаете, несвободный мужчина всегда озабочен возвращением домой, даже если ушел в недельный загул. Этого не скроешь. Нет! А вот у вас глаза «непрописанные». И мама тогда как с ума сошла: сорокапятилетний профессор ищет новую жену! Разве можно упустить? Одним словом, через неделю Федя явился к нам на обед и произвел на меня скорее приятное впечатление. У него были короткие седеющие волосы и розовое лицо борца за здоровую старость. Кстати, Лапузин оказался спортсменом: играл в большой теннис, катался на горных лыжах, летал на дельтаплане, а в молодости занимался классической борьбой, благодаря чему его и взяли в аспирантуру. В тот вечер он был одет в темно-синий блейзер с золотыми пуговицами, вместо галстука шея была повязана шелковым платком, как у Яна Казимировича. Впрочем, кое-что в нем раздражало меня с самого начала…

— Например? — оживился Кокотов, которого до боли под ложечкой злило, что Наталья Павловна называет мужа-злодея «Федей».

— Так, пустяки… Во-первых, он все время втягивал живот, подчеркивая свою спортивность. Во-вторых, слишком тщательно вел себя за столом — верный признак того, что человек не получил хороших манер в семье и занимался самовоспитанием. В результате, он знал, как, наевшись, расположить приборы на пустой тарелке, но зато тянул из чашки чай вытянутыми трубочкой губами, хлюпая и булькая, как агонизирующий аквалангист. Дайвингом Федя, кстати, тоже занимался. Всю нашу семейную жизнь я пыталась отучить его от этой дурацкой манеры. Отчасти удалось: в гостях или, скажем, на приеме в посольстве, он еще кое-как держался, но зато уж дома… Он мне объяснял: «По-другому я вкуса не чувствую!» Зато говорил он, надо признаться, тонко, интересно, умно, но слишком правильно, словно у него в голове бежала строка, как перед диктором в телестудии…

— Вам было с ним интересно? — невинно полюбопытствовал писодей.

— Пожалуй. Мы стали встречаться, ходили, как и положено неюным интеллигентным людям, решившим создать очередную семью, в театр, консерваторию, на выставки… Иногда ездили по Золотому кольцу — у него был подержанный «Ниссан» с правым рулем. Деньги у Феди водились, чем он выгодно отличался от ученых друзей моей матери, мгновенно обнищавших в 1991-м. Странное было время! Улица Горького от «Националя» до Белорусского вокзала превратилась в длинный крикливый неряшливый базар. На ящиках, картонных коробках или самодельных лотках было разложено все, что можно продать, начиная с соленых огурцов и заканчивая оптическими прицелами, которыми вместо денег расплатились с трудягами какого-то оборонного «ящика».

— А мне однажды за выступление на трикотажной фабрике вместо денег выдали десять пар носков! — весело доложил Андрей Львович.

— Что вы говорите? А я помню, шли мы на «Трех сестер» во МХАТ, и возле телеграфа я, не удержавшись, купила у старушки антоновку, а потом потихоньку, к неудовольствию Лапузина, грызла весь спектакль. Ему казалось, хруст слышат все, а на самом деле ничего, даже слов актеров, нельзя было разобрать из-за писка пейджеров, появившихся тогда у новых русских. Можно было подумать, они пришли в театр с карманами, набитыми голодными мышами. А что тогда происходило в вашей жизни, Андрюша, если не считать носков? Я хочу знать о вас всё-всё-всё!

— В моей? Как вам сказать… У меня был творческий кризис, — пробормотал Кокотов, утаив, что ему не хватило денег на метро, чтобы съездить в 1993-м к Белому дому, дымившему, как крематорий.

— Да, тогда у всех был кризис. Мы шли с Федей из театра по ночной Тверской, заваленной мусором, как лагерь, брошенный армией завоевателей. Среди помоечного изобилия бродили пенсионеры с лыжными палками, ковыряя отбросы и что-то выискивая. О «Трех сестрах» нам не хотелось говорить. Вообразите, Ольга — нимфоманка, устраивает «групповухи» с гимназистами. Протопопов, который у Чехова вообще не появляется, пользует Наталью на обеденном столе, а она в такт продолжает качать коляску с Бобочкой, напевая колыбельную на мотив гимна распавшегося СССР. Соленый убивает барона из ревности, так как Тузенбах, порвав их давнюю гомосексуальную связь, хочет жениться на «натуралке» Ирине. Ну и так далее… Кошмар какой-то!

— А вы замечали, Наташа, что пьесы Чехова, несмотря на внешнюю воздушность, в сущности, надеты на железный каркас? — спросил Кокотов исключительно ради слова «Наташа».

— Да?! — удивилась она — то ли смелой мысли, то ли неожиданному обращению.

— Да! Посмотрите, все персонажи «Трех сестер» связаны стальной цепью «любви-нелюбви». Андрей любит Наташу, а она — Бобочку и Протопопова. Кулыгин любит Машу, а она — Вершинина, а тот — своих дочек. Барон любит Ирину, а она — мечты о благородном труде для народа. И так далее…

— Роскошное наблюдение! — похвалила Наталья Павловна. — Мне с вами та-ак интересно!

— Как с Лапузиным? — не удержался автор «Кандалов страсти».

— Ну, что вы! С ним мне было совсем не интересно, я уже собиралась дать ему отставку. Тут, очень кстати, развелся крупный телевизионный начальник, и мама пригласила его к нам на обед. Да и у Феди завелась какая-то аспирантка. Встречались мы просто так, по интеллигентской инерции, и к тому же он панически боялся моей мамы. Будь она жива, он никогда бы со мной так не поступил! Никогда! — Наталья Павловна вздохнула. — Вы же не забыли мою маму?

— Еще бы! — кивнул писодей, вспомнив суровую красивую женщину, требовавшую пороть детей за непослушание и невымытые ноги.

— …Вдруг Лапузин без звонка заехал к нам и объявил: наша завтрашняя экскурсия в Мураново отменяется. Это меня скорее обрадовало, чем огорчило, но он был так расстроен, так жалок, что я из вежливости усадила его за стол, стала расспрашивать и узнала много интересных вещей. Оказывается, еще в 30-е годы, когда Москва заканчивалась у Поклонной горы, а дальше шли бесконечные колхозные яблоневые сады и деревни, правительство выделило Институту прикладной генетики под опытные делянки возле платформы «Мичуринец» десять гектаров земли прямо на берегу речки. Когда город разросся, директор института академик Копернаумов убедил начальство, что близость мегаполиса с его техногенными миазмами нарушает чистоту прозябания научных ростков, и упросил выделить новый участок за Можайском, подальше от цивилизации, а прежние делянки передать под садовое товарищество «Советский генетик». Конечно, пришлось пообещать участки сыну министра, любовнице замминистра и кое-кому в Академии наук.

Секретные переговоры вел Федя, которому Копернаумов полностью доверял. Разрешение было подписано буквально за неделю до крушения Советской власти, и сразу начались неприятности: министра сняли за то, что он послал победившему Ельцину слишком короткую поздравительную телеграмму. На его место назначили младшего научного сотрудника Модянова, лишенного в свое время партбилета за попытку из загранкомандировки привезти в страну чемодан порнографических журналов. Но в дни торжества демократии этот поступок воспринимался как смелый вызов совковому ханжеству. Получив в безраздельное распоряжение полиграфические мощности министерства, он отдался своей тайной страсти — изданию массовым тиражом романов маркиза де Сада с красочными иллюстрациями.

«Вся земля — наш Сад!» — любил повторять Модянов.

Академик же Копернаумов, оказалось, с детства боялся государственного антисемитизма и был уверен, что коммунисты назначили его главой института специально, чтобы замаскировать свое тайное юдофобство. Он о<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: