Луна, эта бледная гостья узниц, скользнула через отверстие в навесе косым лучом от окна к подножию кровати королевы.
Какое-то время все в комнате было спокойно и тихо.
Потом дверь медленно повернулась на петлях, чья-то тень скользнула через полосу лунного света и подошла к изголовью кровати. Это была мадам Елизавета.
— Вы видели? — прошептала она.
— Да, — ответила королева.
— Вы поняли?
— Да. Но не могу в это поверить.
— Давайте повторим эти знаки.
— Сначала он коснулся своего глаза, чтобы дать нам понять, что есть новости.
— Затем переложил салфетку с левой руки на правую, а это значит, что нашим освобождением занимаются опять.
— Потом он поднял руку ко лбу, а это значит, что помощь, о которой он извещает, придет из Франции, а не из-за границы.
— Потом, когда вы попросили его не забыть принести завтра ваше миндальное молоко, он завязал на платке два узла.
— Значит, это шевалье де Мезон-Руж. Благородное сердце!
— Это он, — сказала мадам Елизавета.
— Вы спите, дочь моя? — спросила королева.
— Нет, матушка, — ответила принцесса.
— Тогда молитесь за него, вы знаете, за кого.
Мадам Елизавета бесшумно вернулась в свою комнату, и потом в течение пяти минут был слышен голос юной принцессы: в тишине ночи она беседовала с Богом.
Это было как раз в тот момент, когда по указанию Морана в подвале небольшого дома на Канатной улице раздались первые удары заступов.
XVIII. ТУЧИ
Пережив упоение первыми взглядами после разлуки, Морис понял, что Женевьева оказала ему совсем не такой прием, как он ожидал. Он рассчитывал, что встреча с глазу на глаз позволит ему наверстать то, что он потерял — или, во всяком случае, считал потерянным — на пути своей любви.
|
Но у Женевьевы был твердый план; она решила не давать Морису случая остаться с ней наедине, тем более что помнила, сколь опасны эти нежные свидания.
Морис надеялся на завтрашний день, так как сегодня пришла с визитом одна из родственниц, безусловно приглашенная заранее, и Женевьева ее удержала. На сей раз сказать было нечего, поскольку Женевьева могла быть в этом визите и неповинна.
При прощании она попросила Мориса проводить родственницу на улицу Фоссе-Сен-Виктор.
Он ушел обидевшись, но Женевьева улыбнулась ему на прощание, и он принял эту улыбку как обещание.
Увы! Морис обманывался. На следующий день, 2 июня, в тот ужасный день, когда пали жирондисты, он спровадил своего друга Лорена, который непременно хотел увести его в Конвент, и отложил все дела, чтобы навестить свою подругу. Таким образом, Свобода имела в лице Женевьевы грозную соперницу.
Морис застал Женевьеву в ее маленькой гостиной. Она была исполнена грации и предупредительности, однако тут же находилась молодая горничная с трехцветной кокардой: девушка метила носовые платки, сидя в углу у окна и не собираясь покидать своего места.
Морис нахмурился; Женевьева заметила гнев олимпийца и удвоила свою предупредительность. Но, поскольку любезность ее не простерлась до того, чтобы отослать молодую служанку, Морис потерял терпение и ушел на час раньше обычного.
Все это могло быть случайностью, и он решил еще потерпеть. К тому же в тот вечер общий ход дел был столь ужасающим, что отзвук его дошел даже до Мориса, уже довольно давно жившего вне политики. Потребовалось не больше не меньше как падение партии, правившей во Франции в течение десяти месяцев, чтобы отвлечь его от любви хотя бы на мгновение.
|
На следующий день Женевьева прибегла к той же уловке. Предвидя это, Морис выработал свой план: спустя десять минут после прихода, видя, что горничная, кончив метить дюжину платков, принялась за шесть дюжин салфеток, он взглянул на часы, поднялся, поклонился Женевьеве и ушел, не сказав ни слова.
И более того: уходя, он ни разу не обернулся.
Женевьева поднялась, чтобы проводить глазами уходившего через сад Мориса, и застыла на миг, бледная, нервная, без единой мысли; потом она вновь упала на стул, совершенно подавленная действием своей дипломатии.
В этот момент появился Диксмер.
— Что, Морис ушел? — спросил он удивленно.
— Да, — пробормотала Женевьева.
— Но ведь он только что пришел?
— Да, около четверти часа назад.
— Так он, наверное, вернется?
— Сомневаюсь.
— Оставьте нас, Мюге, — приказал Диксмер. Горничная взяла имя цветка вместо ненавистного ей имени Мария: она имела несчастье носить то же имя, что и Австриячка.
По требованию хозяина она встала и вышла.
— Итак, дорогая Женевьева, — промолвил Диксмер, — у вас теперь мир с Морисом?
— Совсем наоборот, друг мой, кажется, что сейчас отношения между нами стали еще более холодными, чем когда-либо.
— И чья же на сей раз вина? — спросил Диксмер.
— Мориса, конечно.
— Ну-ка, расскажите, я рассужу.
— Как! — покраснев, ответила Женевьева. — Вы не догадываетесь?
— Почему он рассердился? Не догадываюсь.
— Он, кажется, невзлюбил Мюге.
— Вот что! В самом деле? Ну, так нужно отказать ей. Я не собираюсь из-за горничной лишаться такого друга, как Морис.
|
— Но я думаю, — произнесла Женевьева, — он не будет требовать, чтобы ее вообще удалили из дома, ему будет достаточно…
— Чего?
— Что ее удалят из моей комнаты.
— И Морис прав, — заявил Диксмер. — Ведь он пришел с визитом к вам, а не к Мюге. Стало быть, Мюге незачем было находиться в комнате во время его прихода.
Женевьева с удивлением посмотрела на мужа.
— Но, друг мой… — пробормотала она.
— Женевьева, — продолжал Диксмер, — я думал, что вы моя союзница и облегчите выполнение возложенной на меня миссии, а получается как раз наоборот: ваши страхи удваивают наши трудности. Четыре дня назад я уже был уверен, что мы с вами все решили, и вот все надо начинать сначала. Разве я не говорил, Женевьева, что уверен в вас и вашей чести? Разве я не говорил вам, наконец, что очень нужно, чтобы Морис вновь стал нашим другом, более близким и доверчивым, чем когда-либо? О Боже! Ну почему женщины вечно препятствуют нашим планам?
— Но, друг мой, нет ли у вас какого-нибудь другого средства? Я уже говорила, что для всех нас будет лучше, если господин Морис будет подальше.
— Да, для всех нас, может быть. Но для той, кто выше всех нас, ради кого мы поклялись пожертвовать своим счастьем, жизнью и даже честью, нужно, чтобы этот молодой человек вернулся к нам. Вы знаете, что тень подозрения уже пала на Тюржи, и поговаривают, что узницам дадут другого лакея?
— Хорошо, я отошлю Мюге.
— Ах, Боже мой, Женевьева, — сказал Диксмер с нетерпеливым движением, столь редким у него, — зачем вы мне все это говорите? Зачем раздувать пожар моих мыслей вашими? Зачем создавать из моих трудностей еще большие трудности? Женевьева, будьте просто честной, преданной женой и делайте все так, как считаете нужным, — вот все, что я вам скажу. Завтра меня не будет, я заменяю Морана в его инженерных работах. Я не буду обедать с вами, а Моран во время обеда должен кое о чем попросить Мориса. Он вам все расскажет сам. Помните, Женевьева: то, о чем он попросит, очень важно. Речь идет не о цели, к которой мы движемся, а о средстве ее достижения, о последней надежде этого человека, такого благородного, такого преданного вашего и моего покровителя, за кого мы должны пожертвовать жизнью.
— О, ради него я отдала бы свою жизнь! — с воодушевлением воскликнула Женевьева.
— И вот любовь к этому человеку, Женевьева, — я не знаю, как это случилось, — вы не сумели внушить Морису; между тем очень важно, чтобы Морис полюбил именно его. А теперь, когда вы привели Мориса в дурное расположение духа, он, может быть, откажет Морану в его просьбе, в том, чего нам надо добиться любой ценой. Хотите, чтобы я сказал вам, Женевьева, до чего доведут Морана ваша деликатность и чувствительность?
— О сударь, — вскричала Женевьева, сжав руки и побледнев, — сударь, не будем больше говорить об этом!
— Хорошо, — сказал Диксмер, целуя жену в лоб, — будьте сильной и подумайте.
И он ушел.
— О Боже мой! Боже мой! — прошептала Женевьева с тревогой. — Как принуждают они меня согласиться на эту любовь, к которой я сама стремлюсь всей душой!..
Следующий день был последним в декаде.
В семье Диксмеров, как и во всех буржуазных семьях того времени, существовал следующий обычай: в этот день обед был более продолжительным и более торжественным, чем обычно. Став близким другом дома, Морис был раз и навсегда приглашен на эти обеды и не пропускал их. В эти дни, хотя за стол садились в два часа, он обычно приезжал к двенадцати.
Но теперь, после того как Морис ушел не попрощавшись, Женевьева почти не надеялась увидеть его.
И действительно, пробило двенадцать, а Мориса не было, потом — половину первого, потом — час.
Невозможно объяснить, что в эти часы ожидания происходило в сердце Женевьевы.
Сначала она оделась как можно проще, потом, видя, что он опаздывает, из чувства кокетства, естественного для сердца женщины, приколола один цветок к корсажу, другой — в волосы. И снова стала ждать, чувствуя, что сердце ее сжимается все сильнее и сильнее. Скоро уже нужно было садиться за стол, а Морис все не появлялся.
Без десяти два Женевьева услышала цокот копыт лошади Мориса, цокот, который очень хорошо знала.
— О! Вот и он! — воскликнула она; ее гордость не могла больше бороться с любовью. — Он меня любит! Он меня любит!
Морис спрыгнул с лошади, передал поводья садовнику, но приказал ждать его у ворот. Женевьева видела, как он подъехал, и с беспокойством заметила, что садовник не повел лошадь в конюшню.
Морис вошел. Он был в этот день во всем блеске красоты. Широкий открытый фрак с большими отворотами; белый жилет; лосины, подчеркивающие стройность ног, вылепленных, казалось, с самого Аполлона; воротничок белого батиста; красивые волосы, открывающие широкий и гладкий лоб, — все делало его образцом изящества и силы.
Он вошел. Как мы уже сказали, его появление наполнило сердце Женевьевы радостью; она встретила его, сияя улыбкой.
— А вот и вы, наконец, — сказала она, протягивая руку. — Вы пообедаете с нами, не так ли?
— Напротив, гражданка, — холодно ответил Морис, — я приехал, чтобы попросить разрешения удалиться.
— Удалиться?
— Да, в секции меня ждут неотложные дела. Я боялся, что вы станете меня дожидаться и потом обвините в невежливости; вот почему я приехал.
Женевьева почувствовала, что ее сердце, только что успокоившееся, опять сжалось.
— О Боже мой! — произнесла она. — И Диксмер сегодня не обедает дома, а он так рассчитывал застать вас здесь по возвращении, что просил задержать вас!
— В таком случае мне понятна ваша настойчивость, сударыня. Вы получили приказ от мужа. А я об этом и не догадывался. Поистине, я никогда не избавлюсь от самомнения.
— Морис!
— Да, сударыня, я должен был обратить больше внимания на ваши действия, чем на ваши слова; я должен был понять, что, раз Диксмера нет дома, мне тем более не следует оставаться. Его отсутствие только увеличивает ваши затруднения.
— Почему? — робко спросила Женевьева.
— Потому что после моего возвращения в ваш дом вы как будто поставили себе целью избегать меня; а ведь я вернулся из-за вас, только из-за вас, и вы это знаете, Боже мой! Но, с тех пор как вернулся, все время вижу кого-то рядом с вами.
— Полноте, друг мой, — сказала Женевьева, — вы еще сердитесь, а я ведь стараюсь устроить все как можно лучше.
— Нет, Женевьева, вы могли бы сделать еще лучше: принимать меня так, как принимали раньше, или прогнать навсегда.
— Ну, Морис, — нежно произнесла Женевьева, — войдите в мое положение, поймите мою тревогу и не будьте со мной тираном.
Молодая женщина подошла и грустно посмотрела на него.
Морис молчал.
— Так чего же вы хотите? — продолжала она.
— Я хочу любить вас, Женевьева, потому что чувствую, что не могу больше жить без этой любви.
— Морис, сжальтесь!
— В таком случае, сударыня, — воскликнул Морис, — надо было позволить мне умереть!
— Умереть?
— Да, умереть или забыть.
— Значит, вы могли бы забыть, вы?.. — воскликнула
Женевьева, и ее глаза наполнились слезами, хлынувшими, казалось, из самой глубины сердца.
— О! Нет, нет, — прошептал Морис, упав на колени, — нет, Женевьева, умереть, может быть, но забыть — никогда, никогда!
— Однако, Морис, — твердо сказала Женевьева, — так было бы лучше, потому что эта любовь преступна.
— Вы и господину Морану так говорили? — произнес Морис, который от этой внезапной холодности сразу пришел в себя.
— Господин Моран совсем не такой безумец, как вы, Морис, и мне никогда, не было необходимости говорить ему о том, как он должен вести себя в доме друга.
— Готов держать пари, — иронически улыбнулся Морис, — что если Диксмер обедает не дома, то уж Моран обязательно будет здесь. Вот какой довод надо было привести, Женевьева, чтобы помешать мне любить вас. Ведь пока этот Моран будет здесь, рядом с вами, не покидая вас ни на секунду, — и в голосе Мориса прозвучало презрение, — о нет, нет, я не смогу любить вас или, по меньшей мере, не признаюсь себе в том, что люблю вас.
— А я, — воскликнула Женевьева, доведенная до крайности этими вечными подозрениями и с каким-то неистовством сжимая руку молодого человека, — я приношу вам клятву! Вы слышите, Морис? И пусть это будет сказано раз навсегда, чтобы никогда больше не возвращаться к этому. Я вам клянусь, что Моран никогда не сказал мне ни слова о любви, что Моран никогда не любил меня, что он никогда не будет любить меня. Я вам клянусь моей честью и душой моей матери.
— Увы! Увы! — воскликнул Морис. — Как бы я хотел вам поверить!
— Верьте мне, бедный безумец, — сказала она с такой улыбкой, что любому другому, но не ревнивцу, она показалась бы очаровательным признанием. — Верьте мне. К тому же хотите знать больше? Так вот, Моран любит ту, перед кем меркнут все остальные женщины на земле, как меркнут полевые цветы перед звездами неба.
— Перед какой же это женщиной, — спросил Морис, — могут меркнуть все другие, если в число их входит Женевьева?
— Скажите, разве та, кого любят, — смеясь, продолжала Женевьева, — не является всегда для любящего венцом творения?
— Ну что ж, — начал Морис, — если вы не любите меня, Женевьева… Молодая женщина с тревогой ждала конца фразы.
— Если вы меня не любите, — продолжал Морис, — то можете ли вы мне, по крайней мере, поклясться, что не любите никого другого?
— О! В этом, Морис, я могу вам поклясться от всего сердца! — воскликнула Женевьева в восторге от того, что Морис сам предложил ей эту сделку с совестью.
Морис схватил руки Женевьевы, которые она простирала к небу, и покрыл их страстными поцелуями.
— Отныне, — сказал он, — я буду добрым, покладистым и доверчивым, отныне я буду великодушным. Хочу улыбаться вам, хочу быть счастливым.
— И не будете больше ничего от меня требовать?
— Я постараюсь.
— Теперь, я думаю, — сказала Женевьева, — ни к чему держать лошадь под уздцы. Дела в секции подождут.
— О Женевьева, я бы хотел, чтобы ждала вся вселенная и чтобы я мог заставить ее ждать ради вас!
Во дворе послышались шаги.
— Сейчас нам доложат, что обед подан, — сказала Женевьева. Они украдкой пожали друг другу руки.
Это был Моран с известием, что пора садиться за стол: ждут только Мориса и Женевьеву.
Он тоже щегольски оделся ради праздничного обеда.
XIX. ПРОСЬБА
Моран, одетый с такой изысканностью, не мог не привлечь внимания Мориса.
Даже самый утонченный мюскаден не смог бы ни в чем упрекнуть ни узел его галстука, ни покрой его сапог, ни тонкое белье.
Но, надо признать, у него были те же волосы и все те же очки.
Клятва Женевьевы так ободрила Мориса, что ему показалось, будто он впервые увидел эти волосы и эти очки в их истинном свете.
«Черт меня подери, — говорил себе Морис, идя ему навстречу, — черт меня побери, если с этой минуты я когда-нибудь стану ревновать к тебе, милейший гражданин Моран! Надевай, если хочешь, хоть каждый день свой праздничный переливчатый фрак, а для последних дней декады закажи себе фрак из золотой парчи. С нынешнего дня я обещаю, что буду видеть только твои волосы и очки, и не буду обвинять тебя в том, что ты любишь Женевьеву».
Понятно, что рукопожатие Мориса, которым он обменялся с гражданином Мораном после этого внутреннего монолога, было намного более искренним и сердечным, чем обычно.
Против обыкновения, обед проходил в тесном кругу. На небольшом столе стояли только три прибора. Морис понял, что под столом он мог бы коснуться ноги Женевьевы: нога продолжила бы безмолвную любовную фразу, начатую рукой.
Сели за стол. Морис сидел наискось от Женевьевы. Она находилась между ним и светом; ее черные волосы от этого приобрели голубоватый отлив воронова крыла. Лицо ее сияло, а глаза были влажны от переполнявшей ее любви.
Морис под столом поискал и нашел ногу Женевьевы. Он увидел, как при этом прикосновении, след которого он искал на ее лице, она покраснела, потом побледнела; но ее маленькая ножка мирно покоилась между ступнями Мориса.
Вместе с переливчатым фраком Моран, казалось, вновь обрел свое остроумие последнего дня декады (Морис порой замечал, какое блестящее остроумие сверкает в устах этого странного человека; оно, несомненно, сопровождалось бы огнем его глаз, если бы зеленые очки не умеряли этот огонь).
Он говорил смешные вещи, но сам не смеялся. Именно невозмутимая серьезность составляла силу шуток Морана, придавала особое очарование его остротам. Этот негоциант, столько путешествовавший по делам торговли всевозможными шкурами — от пантеры до кролика, этот химик с багровыми по локоть руками знал Египет, как Геродот, Африку — как Левайан, а Оперу и будуары — как мюскаден.
— Черт подери! Гражданин Моран, вы не просто знающий человек, но еще и ученый!
— О, я много видел, а еще больше читал, — сказал Моран, — и потом нужно же было мне немного подготовиться к той полной удовольствий жизни, которую я рассчитываю вести, как только сколочу состояние. Уже пора, гражданин Морис, пора!
— Полноте, — заметил Морис, — вы говорите так, как будто вы старик. Сколько же вам лет?
Моран обернулся к нему и вздрогнул, хотя вопрос был вполне естествен.
— Мне тридцать восемь лет, — сказал он. — Ах! Вот что значит, как вы говорите, быть ученым: становишься человеком неопределенного возраста.
Женевьева рассмеялась; за ней рассмеялся Морис. Моран ограничился улыбкой.
— Итак, вы много путешествовали? — спросил Морис, нажимая на ножку, которую Женевьева хотела потихоньку высвободить.
— Часть моей молодости, — ответил Моран, — прошла за границей.
— Вы многое видели! Простите, я хотел сказать: наблюдали, — продолжал Морис, — потому что такой человек, как вы, не может просто видеть — он наблюдает.
— Согласен, многое, — подтвердил Моран. — Я мог бы сказать, что видел все.
— Ну все, гражданин, это, пожалуй, многовато, — смеясь заметил Морис, — и, если поискать…
— Ах да! Вы правы. Я никогда не видел двух явлений, правда, в нашей сегодняшней жизни они становятся более редкими.
— Что же это? — спросил Морис.
— Первое, — сказал Моран серьезно, — это Бог.
— Ну, за неимением Бога, гражданин Моран, — сказал Морис, — я мог бы показать вам богиню.
— Как это? — перебила Женевьева.
— Да, богиню вполне современной выделки: богиню Разума. У меня есть друг — о нем я несколько раз вам говорил, — мой милый и храбрый Лорен; у него золотое сердце и только один недостаток — он сочиняет катрены и каламбуры.
— Ну и что?
— Так вот, он только что одарил город Париж богиней Разума; она прекрасно выглядит, в ней не найти ни малейшего изъяна. Это гражданка Артемиза, бывшая танцовщица Оперы, а теперь она торгует парфюмерией на улице Мартен. Как только она окончательно станет богиней, я смогу вам ее показать.
Моран с серьезностью поблагодарил Мориса кивком и продолжал:
— Второе — это король.
— О, со вторым сложнее, — заметила Женевьева, пытаясь улыбнуться, — его больше нет.
— Но вы должны были постараться увидеть последнего, — сказал Морис, — это было бы предусмотрительно.
— И поэтому, — сказал Моран, — я совсем не имею понятия о коронованном челе: это, должно быть, довольно печальное зрелище?
— В самом деле, очень печальное, — произнес Морис. Я могу в этом поручиться, потому что вижу его почти каждый месяц.
— Коронованное чело? — спросила Женевьева.
— По крайней мере чело, — продолжал Морис, — хранящее след от тяжкого и болезненного бремени короны.
— Ах да, королева, — сказал Моран. — Вы правы, господин Морис, это должно быть скорбное зрелище…
— Она так прекрасна и благородна, как о ней говорят? — поинтересовалась Женевьева.
— Разве вы никогда ее не видели, сударыня? — в свою очередь спросил удивленный Морис.
— Я? Никогда!.. — ответила молодая женщина.
— Право, это очень странно, — заметил Морис.
— Ну почему же странно? — спросила Женевьева. — До девяносто первого года мы жили в провинции. А с девяноста первого я живу на Старой улице Сен-Жак — она очень напоминает провинцию, если не считать того, что здесь никогда не бывает солнца, меньше воздуха и меньше цветов. Вы ведь знаете, какой образ жизни я веду, гражданин Морис, и он всегда был таким. Ну как же я могла увидеть королеву? Мне никогда не представлялось такого случая.
— И не думаю, что вы воспользуетесь тем, который, к несчастью, может представиться, — сказал Морис.
— Что вы хотите сказать? — спросила Женевьева.
— Гражданин Морис, — продолжил Моран, — наверное, имеет в виду то, что уже не является большим секретом.
— Что именно?
— Возможную казнь Марии Антуанетты, ее смерть на том же эшафоте, где был казнен ее муж. Словом, гражданин говорит, что вы не воспользуетесь случаем увидеть королеву в тот день, когда она покинет Тампль, чтобы отправиться на площадь Революции.
— О, конечно же, нет! — воскликнула Женевьева в ответ на эти слова, произнесенные Мораном с леденящим хладнокровием.
— Итак, можете надевать по ней траур, — продолжал бесстрастный химик. — Австриячку хорошо охраняют, а Республика — это волшебница, делающая невидимым кого ей заблагорассудится.
— И все же, — промолвила Женевьева, — признаться, мне бы очень хотелось увидеть эту бедную женщину.
— Послушайте, — сказал Морис, горя желанием выполнить любое желание Женевьевы, — вы действительно этого хотите? Республика — волшебница, в этом я согласен с гражданином Мораном; но я в качестве муниципального гвардейца тоже немножко волшебник.
— Вы могли бы показать мне королеву, сударь? — воскликнула Женевьева.
— Конечно, могу.
— Каким образом? — спросил Моран, незаметно для молодого человека обменявшись с Женевьевой быстрым взглядом.
— Нет ничего проще, — ответил Морис. — Конечно, некоторым муниципальным гвардейцам не доверяют. Но я предоставил достаточно доказательств своей преданности делу свободы, чтобы не быть в числе таких. Кроме того, на входах в Тампль дежурят совместно муниципальные гвардейцы и командиры караульных постов. А сейчас начальником караула мой друг Лорен, который, думаю, несомненно призван заменить генерала Сантера, поскольку за три месяца повысился в чине от капрала до старшего аджюдана. Итак, приходите ко мне в Тампль, когда я буду дежурить, то есть в ближайший четверг.
— Что ж, — сказал Моран Женевьеве, — ваши желания исполняются. Смотрите, как все получилось!
— О нет, нет, — ответила молодая женщина, — я не хочу.
— Но почему? — воскликнул Морис, видя в этом посещении Тампля лишь средство встретиться с Женевьевой в такой день, когда по всем расчетам он не должен был иметь такого счастья.
— Потому что, — промолвила Женевьева, — это может стать, дорогой Морис, причиной какого-нибудь неприятного происшествия. А если из-за моего каприза у вас, нашего друга, будут неприятности, я себе этого никогда в жизни не прощу.
— Вот что значит говорить разумно, Женевьева, — поддержал ее Моран. — Поверьте, недоверчивость сейчас очень возросла, и сегодня подозревают даже самых преданных патриотов. Откажитесь от этого плана, ведь, как вы сами говорите, это всего лишь простой каприз, продиктованный любопытством.
— Можно заподозрить, Моран, что вы так говорите из зависти. Вы сами никогда не видели ни королеву, ни короля, поэтому не хотите, чтобы их увидели другие. Лучше не спорьте, а составьте компанию.
— Я? Ну нет.
— Теперь уже не гражданка Диксмер желает пойти в Тампль, а я ее приглашаю, так же как и вас. Приходите развлечь бедного узника. Ведь когда закрываются большие ворота, я на двадцать четыре часа становлюсь таким же узником, как король или принц крови. Приходите же, — повторил он, сжав под столом ножку Женевьевы, — умоляю вас.
— Ну же, Моран, — сказала Женевьева, — идемте!
— Это потерянный день, — отвечал Моран, — он еще больше отдалит дату моего прощания с коммерцией.
— Значит, я не пойду, — сказала Женевьева.
— Но почему? — спросил Моран.
— Ах, Боже мой, это ведь так просто, — пояснила Женевьева. — Я не могу рассчитывать на то, что мой муж пойдет со мной, и если вы, благоразумный человек тридцати восьми лет, не будете меня сопровождать, я никогда не осмелюсь пройти одна через все эти посты артиллеристов, гренадеров и егерей с просьбой предоставить мне возможность поговорить с муниципальным гвардейцем, что всего на три или четыре года старше меня.
— Ну что ж, если вы, гражданка, считаете, что мое присутствие так необходимо…
— Полно, полно, гражданин ученый, будьте же галантны, словно вы всего лишь обыкновенный человек, и пожертвуйте половиной своего дня ради жены вашего друга.
— Хорошо! — согласился Моран.
— А теперь, — продолжал Морис, — я попрошу вас только об одном — о соблюдении тайны. Ведь посещение Тампля очень подозрительно само по себе, и если в результате этого визита что-нибудь случится, нас всех гильотинируют. Якобинцы не шутят, черт возьми! Вы только что видели, как они обошлись с жирондистами.
— Черт побери! — воскликнул Моран. — Над тем, что сказал гражданин Морис, надо хорошенько подумать: такой способ прощания с коммерцией меня вовсе не устраивает.
— Но разве вы не слышали, — продолжала, улыбаясь, Женевьева, — что гражданин сказал всех?
— Всех?
— Да, всех вместе.
— Компания безусловно приятная, — ответил Моран, — но я все же предпочитаю, моя сердобольная красавица, в вашей компании жить, а не умирать.
«Ну и ну! И где только, черт побери, была моя голова, — спрашивал себя Морис, — когда я вообразил, что этот человек — возлюбленный Женевьевы?»
— Итак, договорились, — сказала Женевьева. — Моран, я к вам обращаюсь, к вам, рассеянный, к вам, мечтатель. Итак, в ближайший четверг; поэтому в среду вечером не вздумайте начать какой-нибудь химический опыт: он задержит вас на сутки, как это порой бывает.
— Не волнуйтесь, — отозвался Моран, — а впрочем, до тех пор вы мне напомните.
Женевьева поднялась из-за стола, Морис последовал ее примеру. Моран тоже собирался сделать это и, возможно, хотел пойти за ними, когда один из рабочих принес химику маленькую колбу с жидкостью, поглотившей все его внимание.
— Пойдемте скорее, — сказал Морис, увлекая за собой Женевьеву.
— О, будьте спокойны, — произнесла та, — это займет его на добрый час, не меньше.
И молодая женщина дала ему руку, которую Морис нежно сжал в своих. Ее мучили угрызения совести за невольную измену, и она хотела теперь вознаградить его счастьем.
— Видите, мои цветы мертвы, — сказала она, проходя по саду и показывая Морису гвоздики, которые все в том же ящике красного дерева вынесли на воздух, чтобы оживить их, если удастся.
— Кто их убил? Ваша небрежность? — спросил Морис. — Бедные гвоздики!
— Вовсе не моя небрежность, а ваше отсутствие, мой друг.
— Но им нужно было так мало, Женевьева, немного воды, вот и все. А после моего исчезновения у вас было достаточно времени.
— Ах, если бы цветы можно было орошать слезами, эти бедные гвоздики, как вы их называете, не погибли бы.
Морис обнял ее, быстро притянул к себе и, прежде чем она успела защититься, коснулся губами ее глаз: томные и улыбающиеся, они смотрели на разоренный ящик.
Женевьева чувствовала себя такой виноватой, что была снисходительна к поведению Мориса.
Диксмер вернулся поздно и застал Морана, Женевьеву и Мориса беседующими в саду о ботанике.
XX. ЦВЕТОЧНИЦА
Наконец наступил знаменательный четверг — день дежурства Мориса. Начинался июнь. Небо было ярко-синим, на его индиговом фоне четко выделялась матовая белизна новых домов. Уже рождалось предчувствие появления той ужасной собаки, что, по представлениям древних, корчится от неутолимой жажды и, как говорят парижские плебеи, так хорошо вылизывает мостовые. Париж был чист, как ковер; в воздухе разливались ароматы, исходящие от деревьев, источаемые цветами; они смешивались и опьяняли, словно хотели заставить жителей столицы хоть ненадолго забыть о кровавых испарениях, беспрестанно поднимающихся над мостовыми площадей.
Морис должен был прибыть в Тампль к девяти часам. Его товарищами были Мерсеро и Агрикола. В восемь Морис в полном одеянии гражданина муниципального гвардейца уже был на Старой улице Сен-Жак; его гибкий и сильный стан был украшен трехцветным поясом. Как обычно, он приехал к Женевьеве верхом, пожиная дорогой откровенные знаки хвалы или просто одобрения истинных патриоток.