Эти слова были сказаны так, чтобы королева их услышала. Она бросила в сторону молодого человека благодарный взгляд. Морис беззаботно отвернулся и зашел за дверь. За ним последовал Агрикола.
— Ты видишь эту женщину, — сказал Морис. — Как королева — это великая преступница, как женщина — это благородная и великая душа. Хорошо, что мы разбиваем короны: несчастье облагораживает.
— Черт возьми! Как ты хорошо говоришь, гражданин Морис! Мне нравится тебя слушать, тебя и твоего друга Лорена. То, что ты сейчас сказал — это тоже стихи?
Морис улыбнулся.
Во время этого разговора по другую сторону стеклянной двери происходила сцена, которую предвидел Морис. Тетка Тизон подошла к королеве.
— Сударыня, — начала королева, — ваше отчаяние разрывает мне сердце. Я вовсе не хочу лишать вас ребенка, это слишком жестоко; но подумайте, если я сделаю то, что от меня требуют эти люди, возможно, ваша дочь погибнет.
— Делайте то, что они вам велят! — закричала тетка Тизон. — Делайте, что они вам велят!
— Но прежде подумайте, о чем идет речь.
— О чем идет речь? — спросила тюремщица с почти дикарским любопытством.
— Ваша дочь приводила с собой подругу.
— Да, такую же работницу, как и она сама. Из-за того, что здесь много солдат, она не хотела приходить одна.
— Эта подруга вручила вашей дочери записку; ваша дочь ее уронила. Проходившая мимо Мари подобрала ее. Это, разумеется, ничего не значащая бумага, но злонамеренные люди смогут найти в ней тайный смысл. Сказал же вам муниципальный гвардеец, что если они захотят что-то найти, то обязательно найдут.
— И дальше, что дальше?
— Итак, вы хотите, чтобы я отдала эту бумагу? Вы хотите, чтобы я пожертвовала другом, но разве это поможет вам вернуть дочь?
|
— Делайте то, что они вам велят! — опять закричала женщина. — Делайте, что они вам велят!
— Но ведь эта записка подвергнет опасности вашу Дочь, — настаивала королева, — поймите же!
— Моя дочь, как и я, добрая патриотка, — воскликнула мегера. — Слава Богу, Тизонов знают! Делайте то, что вам велят!
— Боже мой! — воскликнула королева, — как бы мне хотелось суметь убедить вас!
— Моя дочь! Я хочу, чтобы мне вернули мою дочь! — топая ногами, кричала тетка Тизон. — Отдай бумагу, Антуанетта, отдай!
— Вот она, сударыня.
И королева протянула несчастному созданию бумагу — та радостно подняла ее над головой и закричала:
— Сюда, идите сюда, граждане муниципальные гвардейцы! Бумага у меня. Берите ее и верните мне моего ребенка!
— Вы жертвуете нашими друзьями, сестра, — сказала мадам Елизавета.
— Нет, сестра, — грустно ответила королева. — Я приношу в жертву только нас. Записка никого не может скомпрометировать.
На крики тетки Тизон появились Морис и Агрикола. Она тотчас же отдала им записку. Развернув ее, они прочитали:
«На востоке друг снова бодрствует».
Едва взглянув на записку, Морис вздрогнул.
Почерк показался ему знакомым.
«О Боже мой! — подумал он. — Это что, почерк Женевьевы? О нет! Это невозможно, я просто сошел с ума! Это просто похоже на ее руку. Да и что может быть общего у Женевьевы с королевой?»
Он повернулся и увидел, что Мария Антуанетта смотрит на него. Что касается тетки Тизон, то она в ожидании решения пожирала Мориса глазами.
— Ты сделала доброе дело, — обратился он к тетке Тизон, — а вы, гражданка, поступили просто прекрасно, — сказал он королеве.
|
— В таком случае, сударь, — ответила Мария Антуанетта, — последуйте моему примеру. Проявите милосердие и сожгите эту записку.
— Ты шутишь, Австриячка, — сказал Агрикола, — сжечь бумагу, которая, возможно, поможет нам схватить целый выводок аристократов? Ну нет, ей-ей, это было бы слишком глупо.
— И правда, сожгите ее, — промолвила тетка Тизон. — Она может повредить моей дочери.
— Я думаю, что не только твоей дочери, но и другим, — добавил Агрикола, вынув из рук Мориса записку, которую тот, будь он один, наверняка бы сжег.
Десять минут спустя записка была уже доставлена членам Коммуны. Ее тут же прочли и стали истолковывать на все лады.
— «На востоке друг бодрствует», — послышался чей-то голос. — Черт возьми, что все это значит?
— Ну как же! — ответил какой-то географ. — Речь идет о Лорьяне, это же ясно. Лорьян — это маленький город в Бретани, расположенный между Ваном и Кемпером. Черт возьми! Надо бы сжечь этот город, если окажется, что он пригрел аристократов, а они еще бодрствуют и следят за Австриячкой.
— Это тем опаснее, — подхватил третий, — что Лорьян — это морской порт, в нем можно установить сношения с англичанами.
— Я предлагаю, — сказал четвертый, — послать в Лорьян комиссию, чтобы провести там расследование.
О принятом решении Морису было сообщено.
«Я подозреваю, где может находиться этот восток, — сказал он себе, — но уж конечно не в Бретани».
На следующий день королева (как мы уже говорили, она не спускалась в сад, потому что не могла проходить мимо комнат, где был заточен ее муж) попросила разрешения подняться на верхнюю площадку башни, чтобы прогуляться там с дочерью и мадам Елизаветой.
|
Ее просьбу тут же удовлетворили. Морис тоже поднялся по лестнице — над верхней частью ее было устроено нечто вроде будочки, защищавшей часовых от непогоды. Спрятавшись за этим сооружением, он стал ждать, что же последует за вчерашней запиской.
Сначала королева с безразличным видом прогуливалась в обществе мадам Елизаветы и своей дочери. Потом ее спутницы продолжили прогулку, а она остановилась, повернулась к востоку и внимательно посмотрела на один дом: в его окнах появилось несколько человек. В руках одного из них был белый носовой платок.
Морис достал из кармана подзорную трубу; пока он ее настраивал, королева сделала широкий взмах рукой, как бы давая понять любопытным у окна, что им пора удалиться. Но Морис все же успел заметить светлые волосы и бледное лицо мужчины, почтительно и смиренно поклонившегося королеве.
За молодым человеком — а этому любопытному было не больше двадцати пяти-двадцати шести лет — стояла наполовину заслоненная им женщина. Морис направил на нее подзорную трубу; ему показалось, что он узнал Женевьеву, и невольным движением выдал свое присутствие. Тотчас же женщина, в руке которой тоже была подзорная труба, отпрянула назад, увлекая за собой молодого человека. Была ли это действительно Женевьева? Узнала ли и она Мориса? Или же эта любопытствующая пара удалилась только по знаку королевы?
Морис еще немного подождал, не появятся ли вновь молодой человек и женщина. Но, видя, что в окне никого нет, он поручил Агриколе тщательно следить за ним, а сам поспешил спуститься по лестнице и стал в засаде на углу улицы Сенных ворот, чтобы увидеть, выйдут ли те люди из дома. Это оказалось напрасным, никто не появился.
И тогда, не сумев справиться с подозрениями, терзавшими его сердце с того самого момента, как подруга дочери Тизона упорно не желала открыть лицо и молчала, Морис направился на Старую улицу Сен-Жак, куда он явился, волнуемый самыми странными предположениями.
Когда он вошел, Женевьева, в белом пеньюаре, сидела в жасминовой беседке, где ей обычно подавали завтрак. Она ласково поздоровалась с Морисом, пригласив его выпить чашку шоколада.
Вскоре появился Диксмер; он выразил величайшую радость, увидев Мориса в такое неурочное время дня. И прежде чем Морис взял предложенную чашку шоколада, Диксмер, как всегда полностью захваченный своими коммерческими делами, потребовал, чтобы его друг, секретарь секции Лепелетье, вместе с ним прошелся по мастерским. Морис согласился.
— Итак, дорогой Морис, — сказал Диксмер, беря под руку молодого человека и увлекая его за собой, — я сообщу вам весьма важную новость.
— Политическую? — спросил Морис, по-прежнему занятый своими мыслями.
— Ах, дорогой гражданин, — улыбаясь, ответил Диксмер, — ну разве мы занимаемся политикой? Нет, нет, новость, слава Богу, имеет отношение исключительно к промышленности. Мой почтенный друг Моран — он, как вы знаете, один из самых выдающихся химиков — только что открыл тайну стойкой окраски красного сафьяна, какой до сих пор не видывали. Сейчас я покажу вам эту краску. Притом вы увидите Морана за работой: в деле он настоящий художник.
Морис не очень понимал, как можно быть художником в производстве красного сафьяна. Но тем не менее согласился и последовал за Диксмером. Они прошли мастерские, и в своеобразной лаборатории Морис увидел гражданина Морана за работой: тот был в своих зеленых очках, рабочей одежде и, как оказалось, в самом деле был донельзя занят тем, что превращал грязновато-белую овечью кожу в пурпурную. Его руки, видневшиеся из-под засученных рукавов, были по локоть красного цвета. Как и говорил Диксмер, он вволю наслаждался своей кошенилью.
Кивком он поздоровался с Морисом, ни на миг не отрываясь от своего дела.
— Ну, гражданин Моран, — спросил Диксмер, — что скажете?
— Мы будем зарабатывать сто тысяч ливров в год только этим способом, — сообщил Моран. — Но я вот уже неделю не сплю, и кислоты сожгли мне глаза.
Морис оставил Диксмера с Мораном, а сам вернулся к Женевьеве, бормоча про себя:
«Надо признать, что ремесло муниципального гвардейца может и героя сделать тупицей. Пробыв неделю в Тампле, сам себя примешь за аристократа и сам на себя донесешь. Добрый Диксмер! Славный Моран! Милая Женевьева! И как хоть на мгновение я мог их подозревать!»
Женевьева с кроткой улыбкой ждала Мориса, и это заставило его забыть о возникших было подозрениях. Она была такая же, как всегда: нежная, дружелюбная, очаровательная.
Только в те часы, которые он проводил рядом с Женевьевой, Морис действительно жил. Все остальное время он находился в том состоянии, что можно было назвать «лихорадкой 1793 года». Она как бы делила Париж на два лагеря и превращала существование людей в ежечасную борьбу.
Однако к полудню ему пришлось покинуть Женевьеву и вернуться в Тампль.
В конце улицы Сент-Авуа Морис встретил Лорена: он шел замыкающим в отряде, сменившемся с караула. Лорен, покинув строй, подошел к Морису, чье лицо светилось еще сладким блаженством, всегда наполнявшим его сердце при встречах с Женевьевой.
— О! — воскликнул Лорен, сердечно пожав руку друга, —
Напрасно ты свое томление скрываешь:
Я знаю все, чего желаешь ты, любя;
Пусть ты безмолвствуешь, однако ты вздыхаешь —
Любовь в твоих глазах и в сердце у тебя!
Морис сунул руку в карман за ключом. Как мы помним, это средство он применял, спасаясь от поэтических порывов своего друга. Но тот, увидев это движение, засмеялся и отбежал.
— Кстати, — сказал Лорен, обернувшись через несколько шагов, — ты еще три дня пробудешь в Тампле, Морис. Поручаю тебе маленького Капета.
XII. ЛЮБОВЬ
И действительно, Морис вот уже в течение некоторого времени чувствовал себя и очень счастливым и очень несчастным. Так бывает всегда при зарождении большого чувства.
Дневная работа в секции Лепелетье, вечерние визиты на Старую улицу Сен-Жак, появление по временам в клубе Фермопил заполняли его жизнь.
Он не скрывал от себя, что видеть каждый вечер Женевьеву было для него тем же, что пить медленными глотками безнадежную любовь.
Женевьева была одной из тех женщин, робких и доверчивых на вид, которые чистосердечно протягивают руку другу, невинно подставляют лоб его губам с доверием сестры или неведением девственницы и перед которыми слова любви кажутся богохульством, а плотские желания — святотатством.
Если в самых чистых мечтах, запечатленных на полотнах раннего Рафаэля, присутствует Мадонна с улыбкой на устах, с целомудренным взором и небесным лицом, то именно ее черты можем мы позаимствовать у божественного ученика Перуджино, чтобы нарисовать портрет Женевьевы.
Среди свежести и аромата своих цветов, отдаленная от забот мужа да и от него самого, Женевьева при каждой встрече казалась Морису живой загадкой, значения которой он не мог доискаться да и не осмеливался этого делать.
Однажды вечером, как обычно, он остался с ней наедине. Они сидели у того самого окна, через которое он впервые попал в эту комнату так шумно и поспешно. В легком ветерке, повеявшем сразу после лучезарного заката, витал запах цветущей сирени. После долгого молчания (в это время Морис наблюдал за одухотворенным и полным веры взглядом Женевьевы, устремленным к зажигающейся на лазурном небосклоне серебряной звезде) он отважился спросить У нее, как могло случиться, что она так молода, в то время как ее муж уже перешагнул средний возраст; так изысканна, тогда как в муже ее все говорит о его простонародном происхождении и воспитании; наконец, она так поэтична, а ее муж думает только о взвешивании, растяжке и окраске кож.
— И как могли попасть в дом владельца кожевенной мастерской, — спросил Морис, — и арфа, и фортепьяно, и эти пастели вашей работы, как вы сказали? И откуда, наконец, этот аристократизм, который я ненавижу в других, обожая его в вас?
Женевьева посмотрела на Мориса взглядом, полным чистосердечия.
— Благодарю, — сказала она, — за этот вопрос. Он доказывает, что вы человек деликатный и никогда ни у кого не наводили обо мне справок.
— Никогда, сударыня, — признался Морис. — У меня есть преданный друг, который за меня отдаст жизнь, у меня есть сотня товарищей, готовых идти со мной туда, куда я их поведу; но когда речь идет о женщине, а особенно о такой женщине, как вы, я знаю, что могу довериться только одному человеку — себе самому.
— Благодарю, Морис, — повторила молодая женщина. — Я сама расскажу вам все, что вы захотите узнать.
— Ваша девичья фамилия? — прежде всего спросил Морис. — Ведь я знаю вас только по имени мужа.
Женевьева поняла звучавший в этом вопросе эгоизм влюбленного и улыбнулась:
— Женевьева дю Трейи.
Морис повторил:
— Женевьева дю Трейи.
— Моя семья, — продолжала Женевьева, — разорилась со времен американской войны. В ней участвовали мой отец и старший брат.
— Они дворяне? — поинтересовался Морис.
— Нет, нет, — ответила Женевьева, покраснев.
— Но вы ведь сказали, что ваша девичья фамилия дю Трейи.
— Без частицы, господин Морис. Моя семья была богатой, но никогда не принадлежала к знати.
— Вы мне не доверяете, — улыбаясь, заметил молодой человек.
— О нет, нет, — опять вернулась к рассказу Женевьева. — В Америке мой отец был связан с отцом господина Морана, а господин Диксмер служил у него поверенным. Когда мы разорились, то, зная, что у господина Диксмера независимое состояние, господин Моран представил его моему отцу, а тот, в свою очередь, — мне. Я видела, что этот брак решен заранее, понимала, что таково желание моей семьи. Я никого никогда не любила. Я согласилась. Уже три года я жена Диксмера, и должна сказать, что в течение этих трех лет мой муж был ко мне так добр, так великодушен, что, несмотря на разницу во взглядах и возрасте, которую вы отметили, у меня не было ни минуты сожаления.
— Но, — сказал Морис, — когда вы выходили замуж за господина Диксмера, он ведь еще не был во главе этого предприятия?
— Нет, мы жили в Блуа. После десятого августа господин Диксмер купил этот дом и относящиеся к нему мастерские. А чтобы я не находилась среди рабочих, чтобы уберечь меня от созерцания вещей, которые могли бы оскорбить мои привычки — как вы заметили, Морис, немного аристократические, — он предоставил мне этот павильон, где я живу одна, в уединении, согласно своим вкусам, согласно своим желаниям, и я счастлива, когда такой друг, как вы, Морис, приходит развлечь меня или помечтать вместе со мной.
И Женевьева протянула Морису руку — тот пылко поцеловал ее.
Женевьева слегка покраснела.
— Теперь, друг мой, — сказала она, отнимая руку, — вы знаете, как я стала женой господина Диксмера.
— Да, — произнес Морис, пристально взглянув на Женевьеву, — но вы ничего не сказали о том, как господин Моран стал компаньоном вашего мужа.
— О! Это очень просто, — ответила Женевьева. — У господина Диксмера, как я вам уже сказала, было кое-какое состояние, но недостаточное для того, чтобы одному взяться за такое значительное предприятие. Сын господина Морана, его покровителя, друга моего отца, как я вам уже говорила, предложил половину средств и, поскольку имел познания в области химии, отдался исследованиям с энергией, которую вы видели и благодаря которой торговля господина Диксмера — ему поручена вся материальная часть — получила такой огромный размах.
— К тому же господин Моран, — добавил Морис, — один из ваших лучших друзей, не так ли, сударыня?
— Господин Моран — благородная натура, это одно из самых возвышенных сердец, существующих на белом свете, — серьезно ответила Женевьева.
— Если он не представил вам иных доказательств этого, — сказал Морис, немного задетый тем, что молодой женщине компаньон мужа казался столь значительным, — кроме того, что делил расходы на устройство предприятия с господином Диксмером и изобрел новый способ окраски сафьяна, позвольте вам заметить, что похвала ваша довольно высокопарна.
— Он представил мне и другие доказательства, сударь, — сказала Женевьева.
— Он ведь еще молод, не правда ли? — поинтересовался Морис. — Хотя из-за этих очков с зелеными стеклами трудно определить его возраст.
— Ему тридцать пять лет.
— Вы давно его знаете?
— С нашего детства.
Морис прикусил губу. Он все время подозревал, что Моран любит Женевьеву.
— Да, — сказал Морис, — это и объясняет, почему он фамильярничает с вами.
— Он постоянно держится в определенных рамках, как вы сами видели, сударь, — улыбаясь ответила Женевьева. — Мне кажется, что эта непринужденность, которую даже едва можно назвать дружеской, не нуждается в объяснении.
— О, простите, сударыня, — сказал Морис, — вы знаете, что всем сильным привязанностям присуща зависть, и моя дружба позавидовала той дружбе, которую вы, по-видимому, испытываете к господину Морану.
Он замолчал. Женевьева тоже молчала. В этот день они больше не говорили о Моране, и Морис на этот раз расстался с Женевьевой еще более влюбленный, чем прежде, ведь теперь он ее ревновал.
Хотя молодой человек и был ослеплен своим чувством — на глазах его была как будто повязка, а в сердце бушевали страсть, — он не мог не заметить, что в рассказе Женевьевы оказалось много пробелов, сомнительных мест, недомолвок, на которые он сразу не обратил внимания, но которые всплыли потом в его памяти и странно тревожили его. Это беспокойство не могли прогнать ни полная свобода, предоставленная ему Диксмером для бесед с Женевьевой когда угодно и сколько угодно, ни уединение, в котором они проводили все вечера. Кроме того, Морис, став сотрапезником в доме, не только оставался наедине с Женевьевой — впрочем, охраняемой от желаний молодого человека ее ангельской чистотой, — но и сопровождал Женевьеву, когда ей время от времени приходилось пойти куда-нибудь неподалеку от дома.
Одно его удивляло: несмотря на сложившуюся в общении с обитателями дома непринужденность, чем больше он стремился сблизиться с Мораном (впрочем, вероятнее всего, чтобы удобнее было следить за проявлением чувств, которые тот, казалось, питает к Женевьеве), тем больше этот странный человек, вопреки предубеждению Мориса привлекавший его умом и пленявший изящными манерами, старался, похоже, отдалиться от него. Морис горько пожаловался на это Женевьеве, так как не сомневался, что Моран видит в нем соперника и ревность удаляет их друг от друга.
— Гражданин Моран ненавидит меня, — сказал он однажды Женевьеве.
— Вас? — спросила Женевьева, удивленно взглянув на него своими прекрасными глазами. — Вас ненавидит господин Моран?
— Да, я в этом уверен.
— А почему он должен вас ненавидеть?
— Хотите, я скажу вам? — воскликнул Морис.
— Конечно, — ответила Женевьева.
— Ну хорошо, потому что я…
Морис остановился. Он собирался сказать: «Потому что я вас люблю».
— Я не могу вам сказать почему, — покраснев, проговорил Морис.
Суровый республиканец рядом с Женевьевой был робким и нерешительным, как молодая девушка. Женевьева улыбнулась.
— Скажите, — начала она снова, — что между вами нет взаимной симпатии, и я вам, может быть, поверю. Вы натура пылкая, у вас блестящий ум, вы утонченный человек. Моран же, если можно так выразиться, торговец, привитый на химике. Он робок, скромен, и эта робость, эта скромность мешают ему сделать первый шаг вам навстречу.
— А кто просит его делать первый шаг? Я их уже сделал пятьдесят, а он ни разу мне не ответил. Нет, — продолжал Морис, покачав головой, — нет, конечно же, дело не в этом.
— Ну, тогда в чем же? Морис предпочел промолчать.
На следующий день после этого объяснения с Женевьевой он приехал к ней в два часа дня и нашел ее одетой для выхода.
— А, добро пожаловать, — сказала Женевьева, — вы будете сопровождать меня в качестве кавалера.
— И куда вы направляетесь? — спросил Морис.
— Я еду в Отей. Прекрасная погода. Я бы хотела немного прогуляться пешком. В экипаже мы доедем до заставы, там оставим его и пойдем в Отей пешком. Когда я закончу в Отее свои дела, мы вернемся к экипажу.
— О, — воскликнул восхищенный Морис, — вы дарите мне великолепный день! Молодые люди отправились в путь. Они миновали Пас-си, их экипаж спускался вниз, слегка подпрыгивая на неровностях дороги; затем они продолжили свою прогулку пешком.
Дойдя до Отея, Женевьева остановилась.
— Подождите меня на опушке парка, — сказала она. — Я приду сразу, как только закончу свои дела.
— К кому же вы идете? — поинтересовался Морис.
— К подруге.
— Я не могу вас сопровождать?
Женевьева, улыбаясь, покачала головой.
— Это невозможно, — сказала она. Морис кусал губы.
— Хорошо, — согласился он, — я подожду.
— Что? — переспросила Женевьева.
— Ничего, — ответил Морис. — Вы долго там будете?
— Если бы я знала, что так побеспокою вас, Морис, и что вы сегодня заняты, — сказала Женевьева, — то никогда не стала бы просить оказать мне эту маленькую услугу — поехать со мной; я попросила бы сопровождать меня…
— Господина Морана? — быстро спросил Морис.
— Вовсе нет. Вы ведь знаете, что господин Моран на фабрике в Рамбуйе и вернется только вечером.
— Так вот чему я обязан этим предпочтением?
— Морис, — кротко произнесла Женевьева, — я не могу заставить ждать человека, назначившего мне встречу. Если вы не сможете отвезти меня обратно, то возвращайтесь в Париж, только потом пришлите мне экипаж.
— Нет, нет, сударыня, — живо сказал Морис, — я к вашим услугам.
И он поклонился Женевьеве; слегка вздохнув, она пошла в Отей.
А Морис отправился на место, назначенное для встречи, и стал прогуливаться взад и вперед, сбивая тростью, как Тарквиний, верхушки трав, цветов и чертополоха, попадавшихся на его пути. Впрочем, путь этот был ограничен небольшим пространством: как все очень озабоченные люди, Морис через каждые несколько шагов поворачивал обратно.
Мориса занимало одно — желание знать, любит ли его Женевьева. Она держала себя с молодым человеком как сестра или подруга, но он чувствовал, что ему этого уже недостаточно. Всем сердцем он полюбил ее. Она стала постоянной думой его дней, бесконечно повторяющимся сновидением его ночей. Раньше ему нужно было только одно — опять и опять видеть Женевьеву. Теперь он уже не мог этим довольствоваться: ему нужно было, чтобы Женевьева его любила.
Женевьевы не было целый час, и это время показалось ему вечностью. Но вот он увидел, как она направляется к нему с улыбкой на устах. Морис же, напротив, шел к ней, нахмурив брови. Наше бедное сердце устроено так, что старается черпать боль даже в недрах самого счастья.
Улыбаясь, Женевьева приняла поданную Морисом руку.
— Ну вот и я, — сказала она. — Простите, друг мой, что я заставила вас ждать…
Морис ответил кивком, и они пошли по чудесной аллее, тенистой, влажной, густой; за поворотом она должна была вывести их на большую дорогу.
Это был один из тех дивных весенних вечеров, когда каждое растение питает воздух своим ароматом, каждая птица, неподвижно сидящая на ветке или порхающая в кустарнике, поет свой гимн любви Всевышнему, — один из тех вечеров, что, кажется, предназначены для того, чтобы навсегда остаться в воспоминаниях.
Морис молчал; Женевьева о чем-то думала. Она держала в руке, опирающейся на руку Мориса, букет и обрывала лепестки его цветов.
— Что с вами? — промолвил вдруг Морис. — Что вас так огорчило? Женевьева могла бы ему ответить: «Мое счастье». Она устремила на него нежный и поэтичный взор.
— А вы сами, — сказала она, — разве вы сегодня не более грустны, чем обычно?
— Я? — спросил Морис. — У меня есть причина быть грустным, а вы…
— Вы несчастны?
— Конечно. Разве вы никогда по моему дрожащему голосу не замечали, как я страдаю? Разве не случалось, что во время беседы с вами или вашим мужем мне приходилось вставать и выходить, как будто мне не хватало воздуха, ведь мне казалось в такие моменты, что моя грудь вот-вот разорвется?
— Но, — смутилась Женевьева, — чем вы объясняете это страдание?
— Если бы я был кокеткой, — сказал Морис, горько засмеявшись, — я бы сказал, что у меня расшалились нервы.
— А сейчас вы тоже страдаете?
— Очень.
— Ну что же, тогда вернемся.
— Уже, сударыня?
— Конечно.
— Ах да! Правда, — прошептал молодой человек, — я и забыл, что господин Моран должен вернуться из Рамбуйе до наступления сумерек, а уже смеркается.
Женевьева посмотрела на него с упреком.
— Опять! — сказала она.
— Почему же в прошлый раз вы произнесли столь пышную хвалебную речь о господине Моране? — спросил Морис. — Это ваша вина.
— А с каких это пор, — спросила Женевьева, — перед людьми, которых ценишь, нельзя говорить того, что думаешь о человеке, достойном уважения?
— Слишком сильно это уважение, раз оно заставляет вас так ускорить шаги из опасения опоздать на несколько минут.
— Сегодня вы крайне несправедливы, Морис. Разве я не провела с вами часть дня?
— Вы правы, я действительно слишком требователен, — вновь начал Морис, поддаваясь горячности своего характера. — Пойдемте к господину Морану, пойдемте!
Женевьева чувствовала, как досада переполняет ее сердце.
— Да, — согласилась она, — пойдемте к господину Морану. Он, по крайней мере, друг, который никогда не доставляет мне неприятностей.
— Да, такие друзья всегда ценны, — сказал Морис, задыхаясь от ревности, — что касается меня, я уверен, что хотел бы иметь таких.
В это время они уже шли по большой дороге; горизонт алел в последних лучах заходящего солнца, которые играли на позолоченной резьбе собора Инвалидов. И первая звезда, та самая, что однажды вечером уже привлекла взор Женевьевы, засияла в невесомой лазури неба.
С грустной покорностью Женевьева выпустила руку Мориса.
— Что с вами? Вы и меня заставляете страдать, — сказала она.
— Ах, — откликнулся Морис, — я ведь не так искусен, как некоторые из моих знакомых. Я не умею заставлять себя любить.
— Морис! — воскликнула Женевьева.
— О сударыня! Если он всегда добр, всегда в ровном настроении, то только потому, что не страдает.
Женевьева вновь оперлась своей белой рукой на сильную руку Мориса.
— Прошу вас, — произнесла она изменившимся голосом, — не надо больше, не говорите!
— Почему?
— Потому что ваш голос причиняет мне боль.
— Итак, все во мне вам не нравится, даже голос?
— Молчите, заклинаю вас.
— Повинуюсь, сударыня.
И пылкий молодой человек провел рукой по лбу, влажному от пота. Женевьева видела, что он действительно страдает. Такие натуры, как
Морис, испытывают неведомые страдания.
— Вы мой друг, Морис, — сказала Женевьева, подняв на него ангельский взор, — драгоценный друг. Сделайте так, чтобы я не потеряла этого друга.
— О, вы не будете о нем долго сожалеть! — воскликнул Морис.
— Вы ошибаетесь, — сказала Женевьева, — я буду сожалеть о вас долго, всегда.
— Женевьева! Женевьева! — воскликнул Морис. — Сжальтесь надо мной! Женевьева вздрогнула.
В первый раз он произнес ее имя с таким глубоким чувством.
— Хорошо, — продолжал Морис, — поскольку вы обо всем догадываетесь, позвольте мне сказать вам все, Женевьева, даже если вы должны будете убить меня взглядом… Слишком долго я молчу, я буду говорить, Женевьева.
— Сударь, — прервала его молодая женщина, — я ведь вас умоляла во имя нашей дружбы молчать. Сударь, я умоляю вас об этом снова, сделайте это ради меня, если уж не ради себя. Ни слова больше, именем Неба, ни слова больше!
— Дружба, дружба… Ах, если вы питаете к господину Морану дружбу, подобную той, какую выказываете ко мне, я не хочу больше вашей дружбы, Женевьева: мне нужно больше, чем другим.
— Ну, довольно, — остановила его г-жа Диксмер жестом королевы. — Довольно, хватит, господин Ленде. Вот наш экипаж, соблаговолите отвезти меня к моему мужу.
Морис дрожал от волнения и охватившего его жара. Когда Женевьева, чтобы дойти до экипажа, находившегося в нескольких шагах, вновь оперлась на руку Мориса, молодому человеку ее рука показалась пламенем. Женевьева села сзади, в глубине кареты; Морис поместился впереди. Они проехали весь Париж, не сказав ни слова.
Однако Женевьева на протяжении всей дороги держала платок у глаз.