– Ну, как жизнь? – спрашивал Хабибулина Крист – как-никак они дежурили тут вместе больше года.
– Плохая жизнь, – выдохнул Хабибулин.
Приехал маленький генерал. Работа геологов шла отлично. Радуясь, улыбаясь, генерал обходил тюрьму геологов. Генералу выходила награда за их работу.
Вытянувшись в струнку у порога, Хабибулин провожал генерала.
– Ну, хорошо, хорошо. Вижу, что не подвели, – весело говорил маленький генерал. – А вы – генерал перевел глаза на стоявших у порога надзирателей, – вы обращайтесь с ними повежливей. А то я вас, суки, в гроб вколочу!
И генерал удалился.
Хабибулин, шатаясь, дошел до приемного покоя, выпил у Криста двойную порцию валерьянки и написал рапорт о немедленном переводе с работы на любую другую. Показал рапорт Кристу, ища сочувствия. Крист пытался объяснить надзирателю, что для генерала важнее эти геологи, чем сотня Хабибулиных, но оскорбленный в своих чувствах старший надзиратель не захотел понять этой простой истины.
Геологи исчезли в одну из ночей.
1965
Медведи
Котенок вылез из-под топчана и едва успел прыгнуть обратно – геолог Филатов швырнул в него сапогом.
– Чего ты бесишься? –сказал я, откладывая в сторону засаленный том «Монте-Кристо».
– Не люблю кошек. Вот это – дело другое. – Филатов притянул к себе серого густошерстого щенка и потрепал его по шее. – Чистый овчар. Куси его, Казбек, куси, – геолог науськивал щенка на котенка. Но на носу щенка были две свежих царапины от кошачьих когтей, и Казбек только глухо рычал, но не двигался.
Житья котенку у нас не было. Пятеро мужчин вымещали на нем скуку безделья, – разлив реки задержал наш отъезд. Южиков и Кочубей, плотники, вторую неделю играли в шестьдесят шесть на будущую получку. Счастье было переменным. Повар открыл дверь и крикнул:
|
– Медведи! – Все опрометью бросились к двери.
Итак, нас было пятеро, винтовка была у нас одна – у геолога. Топоров всем не хватало, и повар захватил с собой кухонный нож, острый, как бритва.
Медведи шли по горе за ручьем – самец и самка. Они трясли, ломали, выдергивали с корнями молодые лиственницы, швыряли их в ручей. Они были одни на свете в этом таежном мае, и люди подошли к ним с подветренной стороны очень близко – шагов на двести. Медведь был бурый, с рыжеватым отливом, вдвое крупнее медведицы, старик – желтые крупные клыки были хорошо видны.
Филатов – он был лучшим стрелком, сел и положил винтовку на ствол упавшей лиственницы, чтоб бить с упора, наверняка. Он водил стволом, ища дорогу пуле между листьями кустов, начинающих желтеть.
– Бей, – рычал повар с побелевшим от азарта лицом, – бей!
Медведи услышали шорох. Реакция их была мгновенной, как у футболиста во время матча. Медведица помчалась вверх по склону горы – за перевал. Старый медведь не побежал. Повернув морду в сторону опасности и оскалив клыки, он медленно пошел по горе к заросли стланиковых кустов. Он явно принимал опасность на себя, он, самец, жертвовал жизнью, чтоб спасти свою подругу, он отвлекал от нее смерть, он прикрывал ее бегство.
Филатов выстрелил. Он, как я уже говорил, был хорошим стрелком – медведь упал и покатился по склону в ущелье – пока лиственница, которую он сломал, играя, полчаса назад, не задержала тяжелого тела. Медведица давно исчезла.
Все было таким огромным – небо, скалы, что медведь казался игрушечным. Убит он был наповал. Мы связали ему лапы, продели шест и, качаясь от тяжести огромной туши, спустились на дно ущелья, на скользкий двухметровый лед, который еще не успел растаять. Волоком мы подтащили медведя к порогу нашей избушки.
|
Двухмесячный щенок, который за свою короткую жизнь не видел медведей, забился под койку, обезумев от страха. Котенок повел себя не так. Он в бешенстве бросился на медвежью тушу, с которой мы впятером снимали шкуру. Котенок рвал куски теплого мяса, хватал крошки свернувшейся крови, плясал на узловатых красных мускулах зверя…
Шкура вышла в четыре квадратных метра.
– Пудов на двенадцать мяска-то, – повторял повар каждому.
Добыча была богатая, но так как вывезти ее и продать было нельзя, то она была разделена тут же поровну. Котелки и сковороды геолога Филатова кипели день и ночь, пока он не заболел желудком. Южиков и Кочубей, убедившись, что для расчетов по карточной игре медвежье мясо – материал неподходящий, засолили каждый свою долю в выложенных из камня ямах и каждый день ходили проверять сохранность. Повар упрятал мясо неизвестно куда – он знал какой-то секрет засолки, но никому его не открыл. А я кормил котенка и щенка, и мы трое расправились с медвежьим мясом благополучней всех. Воспоминаний об удачной охоте хватило на два дня. Ссориться стали лишь на третий день, к вечеру.
1956
Ожерелье княгини Гагариной
Тюремное следственное время скользит по памяти и не оставляет заметных и резких следов. Для каждого следственного тюрьма, ее встречи, ее люди – не главное. Главное же, на что тратятся все душевные, все духовные и нервные силы в тюрьме – борьба со следователем. То, что происходит в кабинетах допросного корпуса, лучше запоминается, чем тюремная жизнь. Ни одна книга, прочитанная в тюрьме, не остается в памяти – только «срочные» тюрьмы были университетом, из которого выходят звездочеты, романисты, мемуаристы. Книги, прочитанные в следственной тюрьме, – не запоминаются. Для Криста не поединок со следователем играл главную роль. Крист понимал, что он обречен, что арест – это осуждение, заклание. И Крист был спокоен. Он сохранил способность наблюдать, сохранил способность действовать вопреки убаюкивающему ритму тюремного режима. Крист не раз встречался с пагубной человеческой привычкой – рассказывать самое главное о себе, высказать всего себя соседу – соседу по камере, по больничной койке, по вагонному купе. Эти тайны, хранимые на дне людской души, были иной раз ошеломительны, невероятны.
|
Сосед Криста справа, механик волоколамской фабрики, в ответ на просьбу вспомнить самое яркое событие жизни, самое хорошее, что в жизни случилось, сообщил, весь сияя от переживаемого воспоминания, что по карточкам в 1933 году получил двадцать банок овощных консервов и, когда вскрыл дома – все банки оказались мясными консервами. Каждую банку механик рубил топором пополам, запершись на ключ от соседей – все банки были с мясом, ни одна не оказалась овощной. В тюрьме не смеются над такими воспоминаниями. Сосед Криста слева, генеральный секретарь общества политкаторжан, Александр Георгиевич Андреев, сдвинул свои серебряные брови к переносице. Черные глаза его заблестели.
– Да, такой день в моей жизни есть – 12 марта 1917 года. Я – вечник царской каторги. Волею судеб двадцатилетнюю годовщину этого события я встретил в тюрьме здесь, с вами.
С противоположных нар слез стройный и пухлый человек.
– Разрешите мне принять участие в вашей игре. Я – доктор Миролюбов, Валерий Андреевич. – Доктор слабо и жалобно улыбнулся.
– Садитесь, – сказал Крист, освобождая место. Сделать это было очень просто – только подогнуть ноги. Никаким другим способом освободить место было нельзя. Миролюбов тут же влез на нары. Ноги доктора были в домашних тапочках. Крист удивленно поднял брови.
– Нет, не из дома, но в Таганке, где я сидел два месяца, порядки попроще.
– Таганка ведь уголовная тюрьма?
– Да, уголовная, конечно, – рассеянно подтвердил доктор Миролюбов. – С вашим приходом в камеру, – сказал Миролюбов, поднимая глаза на Криста,–жизнь изменилась. Игры стали более осмысленными. Не то что этот ужасный «жучок», которым все увлекались. Ждали даже оправки, чтобы вволю поиграть в «жучка» в уборной. Наверное, опыт есть…
– Есть, – сказал Крист печально и твердо. Миролюбов заглянул в глаза Кристу своими выпуклыми, добрыми, близорукими глазами.
– Очки у меня блатари забрали. В Таганке.
В мозгу Криста бегло, привычно пробегали вопросы, предположения, догадки… Ищет совета. Не знает, за что арестован. Впрочем…
– А почему вас перевели из Таганки сюда?
– Не знаю. Ни одного допроса два месяца. А в Таганке… Меня ведь вызвали как свидетеля по делу о квартирной краже. У нас в квартире пальто украли у соседа. Допросили меня и предъявили постановление об аресте… Абракадабра. Ни слова – вот уже третий месяц. И перевели в Бутырки.
– Ну что ж, – сказал Крист. – Набирайтесь терпения. Готовьтесь к сюрпризам. Не такая уж тут абракадабра. Организованная путаница, как выражался критик Иуда Гроссман-Рощин! Помните такого? Соратника Махно?
– Нет, не помню, – сказал доктор. Надежда на всеведение Криста угасла, и блеск в миролюбовских глазах исчез.
Художественные узоры сценарной ткани следствия были очень, очень разнообразны. Это было известно Кристу. Привлечение по делу о квартирной краже – пусть в качестве свидетеля – наводило на мысль о знаменитых «амальгамах». Во всяком случае, таганские приключения доктора Миролюбова были следственным камуфляжем, бог знает зачем нужным поэтам из НКВД.
– Поговорим, Валерий Андреевич, о другом. О лучшем дне жизни. О самом, самом ярком событии вашей жизни.
– Да, я слышал, слышал ваш разговор. У меня есть такое событие, перевернувшее всю мою жизнь. Только все, что случилось со мной, не похоже ни на рассказ Александра Георгиевича, – Миролюбов склонился влево к генеральному секретарю общества политкаторжан, – ни на рассказ этого товарища, – Миролюбов склонился вправо, к волоколамскому механику… – В 1901 году я был первокурсником-медиком, студентом Московского университета. Молодой был. Возвышенных мыслей. Глупый. Недогадливый.
– «Лох» – по-блатному, – подсказал Крист.
– Нет, не «лох». Я немножко после Таганки понимаю по-блатному. А вы откуда?
– Изучал по самоучителю, – сказал Крист.
– Нет, не «лох», а такой… «гаудеамус». Ясно? Вот так.
– К делу, ближе к делу, Валерий Андреевич, – сказал волоколамский механик.
– Сейчас буду ближе. У нас здесь так мало свободного времени… Читаю газеты. Огромное объявление. Княгиня Гагарина потеряла свое брильянтовое ожерелье. Фамильная драгоценность. Нашедшему – пять тысяч рублей. Читаю газету, комкаю, бросаю в мусорный ящик. Иду и думаю: вот бы мне найти это ожерелье. Половину матери послал бы. На половину съездил бы за границу. Пальто хорошее купил бы. Абонемент в Малый театр. Тогда еще не было Художественного. Иду по Никитскому бульвару. Да не по бульвару, а по доскам деревянного тротуара – еще там гвоздь один вылезал постоянно, как наступишь. Сошел на землю, чтобы обойти этот гвоздь, и смотрю – в канаве… Словом, нашел ожерелье. Посидел на бульваре, помечтал. Подумал о своем будущем счастье. В университет не пошел, а пошел к мусорному ящику, достал свою газету, развернул, прочитал адрес.
Звоню… Звоню. Лакей. «Насчет ожерелья». Выходит сам князь. Выбегает жена. Двадцать лет мне тогда было. Двадцать лет. Испытание было большим. Проба всего, с чем я вырос, чему научился… Надо было решать сразу – человек я или не человек. «Я сейчас принесу деньги, – это князь. – Или, может быть, вам чек? Садитесь». А княгиня здесь же, в двух шагах от меня. Я не сел. Говорю – я студент. Я принес ожерелье не затем, чтобы получить какую-то награду. «Ах, вот что,–сказал князь. – Простите нас. Прошу к столу, позавтракаем с нами». И жена его, Ирина Сергеевна, поцеловала меня.
– Пять тысяч, – зачарованно выговорил волоколамский механик.
– Большая проба, – сказал генеральный секретарь общества политкаторжан. – Так я первую свою бомбу бросал в Крыму.
– Потом я стал бывать у князя, чуть не каждый день. Влюбился в его жену. Три лета подряд за границу с ними ездил. Врачом уже. Так я и не женился. Прожил жизнь холостяком из-за этого ожерелья… И потом – революция. Гражданская война. В гражданскую войну я хорошо познакомился с Путной, с Витовтом Путной. Был у него домашним врачом. Путна был хороший мужик, но, конечно, не князь Гагарин. Не было в нем чего-то… этакого. Да и жены такой не было.
– Просто вы стали старше на двадцать лет, на двадцать лет старше «гаудеамуса».
– Может быть…
– А где сейчас Путна?
– Военный атташе в Англии.
Александр Георгиевич, сосед слева, улыбнулся.
– Я думаю, разгадку ваших бедствий, как любил выражаться Мюссе, следует искать именно в Путне, во всем этом комплексе. А?
– Но каким образом?
– Это уж следователи знают. Готовьтесь к бою под Путной – вот вам совет старика.
– Да вы моложе меня.
– Моложе не моложе, просто во мне «гаудеамуса» было меньше, а бомб – больше,–улыбнулся Андреев. – Не будем ссориться.
– А ваше мнение?
– Я согласен с Александром Георгиевичем, – сказал Крист.
Миролюбов покраснел, но сдержался. Тюремная ссора вспыхивает, как пожар в сухом лесу. И Крист и Андреев об этом знали. Миролюбову это еще предстояло узнать.
Пришел такой день, такой допрос, после которого Миролюбов двое суток лежал вниз лицом и не ходил на прогулку.
На третьи сутки Валерий Андреевич встал и подошел к Кристу, трогая пальцами покрасневшие веки голубых своих, бессонных глаз. Подошел и сказал:
– Вы были правы.
Прав был Андреев, а не Крист, но тут была тонкость в признании своих ошибок, тонкость, которую и Крист и Андреев хорошо почувствовали.
– Путна?
– Путна. Все это слишком ужасно, слишком. – И Валерий Андреевич заплакал. Двое суток он крепился и все же не выдержал. И Андреев и Крист не любили плачущих мужчин.
– Успокойтесь.
Ночью Криста разбудил горячий шепот Миролюбова:
– Я вам все скажу. Я гибну непоправимо. Не знаю, что делать. Я домашний врач Путны. И сейчас меня допрашивают не о квартирной краже, а – страшно подумать – о подготовке покушения на правительство.
– Валерий Андреевич, – сказал Крист, отгоняя от себя сон и зевая. – В нашей камере ведь не только вы в этом обвиняетесь. Вон лежит неграмотный Ленька из Тумского района Московской области. Ленька развинчивал гайки на полотне железной дороги. На грузила, как
чеховский злоумышленник. Вы ведь сильны в литературе, во всех этих «гаудеамусах». Леньку обвиняют во вредительстве и терроре. И никакой истерики. А рядом с Ленькой лежит брюхач – Воронков, шеф-повар кафе «Москва» – бывшее кафе «Пушкин» на Страстной – бывали? В коричневых тонах пущено было это кафе. Воронкова переманивали в «Прагу» на Арбатскую площадь – директором там был Филиппов. Так вот в воронковском деле следовательской рукой записано, – и каждый лист подписан Воронковым! – что Филиппов предлагал Воронкову квартиру из трех комнат, поездки за границу для повышения квалификации. Поварское дело ведь умирает… «Директор ресторана «Прага» Филиппов предлагал мне все это в случае моего согласия на переход, а когда я отказался – предложил мне отравить правительство. И я согласился». Ваше дело, Валерий Андреевич, тоже из отдела «техники на грани фантастики».
– Что вы меня успокаиваете? Что вы знаете? Я с Путной вместе чуть не с революции. С гражданской войны. Я – свой человек в его доме. Я был с ним вместе и в Приморье и на юге. Только в Англию меня не пустили. Визы не дали.
– А Путна – в Англии?
– Я уже вам говорил – был в Англии. Был в Англии. Но сейчас он не в Англии, а здесь, с нами.
– Вот как.
– Третьего дня, – шепнул Миролюбов, – было два допроса. На первом допросе мне было предложено написать все, что я знаю о террористической работе Путны, о его суждениях на этот счет. Кто у него бывал. Какие велись разговоры. Я все написал. Подробно. Никаких террористических разговоров я не слышал, никто из гостей… Потом был перерыв. Обед. И меня кормили обедом тоже. Из двух блюд. Горох на второе. У нас в Бутырках все дают чечевицу из бобовых, а там – горох. А после обеда, когда мне дали покурить, – вообще-то я не курю, но в тюрьме стал привыкать, – сели снова записывать. Следователь говорит: «Вот вы, доктор Миролюбов, так преданно защищаете, выгораживаете Путну, вашего многолетнего хозяина и друга. Это делает вам честь, доктор Миролюбов. Путна к вам относится не так, как вы к нему…» – «Что это значит?» – «А вот что. Вот пишет сам Путна. Почитайте». Следователь дал мне многостраничные показания, написанные рукой самого Путны.
– Вот как…
– Да. Я почувствовал, что седею. В заявлении этом Путна пишет: «Да, в моей квартире готовилось террористическое покушение, плелся заговор против членов правительства, Сталина, Молотова. Во всех этих разговорах принимал самое ближайшее участие, самое активное участие Климент Ефремович Ворошилов». И последняя фраза, выжженная в моем мозгу: «Все это может подтвердить мой домашний врач, доктор Миролюбов».
Крист свистнул. Смерть придвинулась слишком близко к Миролюбову.
– Что делать? Что делать? Как говорить? Почерк Путны не подделан. Я знаю его почерк слишком хорошо. И руки не дрожали, как у царевича Алексея после кнута – помните эти исторические сыскные дела, этот протокол допроса петровского времени.
– Искренне завидую вам, – сказал Крист, – что любовь к литературе все превозмогает. Впрочем, это любовь к истории. Но если уж хватает душевных сил на аналогии, на сравнения, хватит и для того, чтобы разумно разобраться в вашем деле. Ясно одно: Путна арестован.
– Да, он здесь.
– Или на Лубянке. Или в Лефортове. Но не в Англии. Скажите мне, Валерий Андреевич, по чистой совести – были ли хоть какие-нибудь неодобрительные суждения, Крист закрутил свои воображаемые усы, – хотя бы в самой общей форме.
– Никогда.
– Или: «в моем присутствии никогда». Эти следственные тонкости вам должны быть известны.
– Нет, никогда. Путна – вполне правоверный товарищ. Военный. Грубоватый.
– Теперь еще один вопрос. Психологически – самый важный. Только по совести.
– Я везде отвечаю одинаково.
– Ну, не сердитесь, маркиз Поза.
– Мне кажется, вы смеетесь надо мной…
– Нет, не смеюсь. Скажите мне откровенно, как Путна относился к Ворошилову?
– Путна его ненавидел, – горячо выдохнул Миролюбов.
– Вот мы и нашли решение, Валерий Андреевич. Здесь – не гипноз, не работа господина Орнальдо, не уколы, не медикаменты. Даже не угрозы, не выстойки на «конвейере». Это – холодный расчет обреченного. Последнее сражение Путны. Вы – пешка в такой игре, Валерий Андреевич. Помните, в «Полтаве»… «Утратить жизнь – и с нею честь. Врагов с собой на плаху весть».
– «Друзей с собой на плаху весть», – поправил Миролюбов.
– Нет. «Друзей» – это читалось для вас и для таких, как вы, Валерий Андреевич, милый мой «гаудеамус». Тут расчет больше на врагов, чем на друзей. Побольше прихватить врагов. Друзей возьмут и так.
– Но что же делать мне, мне?
– Хотите добрый совет, Валерий Андреевич?
– Добрый или злой, мне все равно. Я не хочу умирать.
– Нет, только добрый. Показывайте только правду. Если Путна захотел солгать перед смертью – это его дело. Ваше спасение – только правда, одна правда, ничего кроме правды.
– Я всегда говорил только правду.
– И показывал правду? Тут есть много оттенков. Ложь во спасение, например. Или: интересы общества и государства. Классовые интересы отдельного человека и личная мораль. Формальная логика и логика неформальная.
– Только правду!
– Тем лучше. Значит, есть опыт показывать правду. На этом стойте.
– Не много вы мне посоветовали, – разочарованно сказал Миролюбов.
– Случай нелегкий, – сказал Крист. – Будем верить, что «там» отлично знают, что к чему. Понадобится ваша смерть – умрете. Не понадобится – спасетесь.
– Печальные советы.
– Других нет.
Крист встретил Миролюбова на пароходе «Кулу» – пятый рейс навигации 1937 года. Рейс «Владивосток – Магадан».
Личный врач князя Гагарина и Витовта Путны поздоровался с Кристом холодно – ведь Крист был свидетелем душевной слабости, опасного какого-то часа его жизни, и – так чувствовал Миролюбов – ничем не помог Валерию Андреевичу в трудный, смертный момент.
Крист и Миролюбов пожали друг другу руки.
– Рад видеть вас живым, – сказал Крист. – Сколько?
– Пять лет. Вы издеваетесь надо мной. Ведь я не виноват ни в чем. А тут пять лет лагерей. Колыма.
– Положение у вас было очень опасное. Смертельно опасное. Счастье не изменило вам,–сказал Крист.
– Подите вы к черту с таким счастьем.
И Крист подумал: Миролюбов прав. Это слишком русское счастье – радоваться, что невинному дали пять лет. Ведь могли бы дать десять, даже вышака.
На Колыме Крист и Миролюбов не встречались. Колыма велика. Но из рассказов, из расспросов Крист узнал, что счастья доктора Миролюбива хватило на все пять лет его лагерного срока. Миролюбов был освобожден в войну, работал врачом на прииске, состарился и умер в 1965 году.
1965
Иван Федорович
Иван Федорович встречал Уоллеса в штатском костюме. Караульные вышки в ближайшем лагере были спилены, а арестанты получили благословенный выходной день. На полки поселкового магазина были выворочены все «заначки», и торговля велась так, как будто не было войны.
Уоллес принял участие в воскреснике по уборке картошки. На огороде Уоллесу дали американскую горбатую лопату, недавно полученную по лендлизу, и это было Уоллесу приятно. Сам Иван Федорович был вооружен такой же лопатой, только рукоятка была русской – длинной. Уоллес спросил что-то, показывая на лопату, стоявший рядом с Иваном Федоровичем человек в штатском что-то сказал, потом что-то сказал Иван Федорович, и переводчик любезно перевел его слова Уоллесу. Что в Америке – передовой технической стране – подумали даже о форме лопаты – и дотронулся до лопаты, которую держал в руках Уоллес. Лопата всем хороша, только ручка не для русских – очень коротка, не подбориста. Переводчик с трудом перевел слово «подбориста». Но что русские, которые подковали блоху (об этом и Уоллес кое-что читал, готовясь к поездке в Россию), внесли улучшение в американский инструмент: пересадили лопату на другую, длинную ручку. Наиболее удобная длина черенка и лопаты – от земли до переносицы работающего. Стоявший рядом с Иваном Федоровичем человек в штатском показал, как это делается. Пора было приступать к «ударнику» – к уборке картофеля, который не худо рос на Крайнем Севере.
Уоллесу все было интересно. Как здесь растут капуста, картошка? Как ее сажают? Рассадой? Как капусту? Удивительно. Какой урожай с гектара?
Уоллес по временам оглядывался на своих соседей. Вокруг начальников копали молодые люди – краснощекие, довольные. Копали весело, бойко. Уоллес, улучив минуту, пригляделся к их рукам, белым, не знавшим лопаты пальцам и усмехнулся, поняв, что это переодетая охрана. Уоллес видел все: и спиленные вышки, и вышки не спиленные, и гроздья арестантских бараков, окруженных проволокой. Он знал об этой стране не меньше Ивана Федоровича.
Копали весело. Иван Федорович скоро утомился – он был человек сырой, грузный, но не хотел отстать от вице-президента Америки. Уоллес был легкий, как мальчик, подвижной, хотя по годам и постарше Ивана Федоровича.
– Я привык у себя на ферме к такой работе, – весело говорил Уоллес.
Иван Федорович улыбался, все чаще отдыхал.
«Вот вернусь в лагерь,–думал Иван Федорович, – обязательно сделаю укол глюкозы». Иван Федорович очень любил глюкозу. Сердце глюкоза поддерживала отлично. Придется рискнуть – домашнего врача своего Иван Федорович не взял с собой в эту поездку.
«Ударник» кончился, и Иван Федорович приказал позвать начальника санчасти. Тот явился бледный, ожидая самого худшего. Доносы об этой проклятой рыбалке, где больные ловили рыбку для начальника санчасти? Но ведь это – освященная временем традиция.
Иван Федорович, увидя врача, постарался улыбнуться как можно милостивее.
– Мне нужно сделать укол глюкозы. Ампулы с глюкозой у меня есть. Свои.
– Вы? Глюкозу?
– А что это тебя так удивляет?–подозрительно посмотрев на развеселившегося начальника санчасти, сказал Никишев. – Вот, сделай мне укол!
– Я? Вам?
– Ты. Мне.
– Глюкозу?
– Глюкозу.
– Я прикажу Петру Петровичу, хирургу нашему. Он лучше меня сделает.
– А ты что – не умеешь, что ли? – сказал Иван Федорович.
– Умею, товарищ начальник. Но Петр Петрович умеет еще лучше. А шприц я дам свой, личный.
– У меня есть и шприц свой.
Послали за хирургом.
– Слушаю, товарищ начальник. Хирург больницы Красницкий.
– Ты – хирург?
– Да, товарищ начальник.
– Бывший зэка?
– Да, товарищ начальник.
– Можешь сделать мне укол?
– Нет, товарищ начальник. Я не умею.
– Уколов не умеешь делать?
– Мы, гражданин начальник, – вмешался начальник санчасти, – фельдшера вам сейчас пришлем. Из зэка. Тот делает – не услышите. Давайте ваш шприц сюда. Я его в вашем присутствии вскипячу. Мы с Петром Петровичем последим, чтобы не оказал вредительства какого-нибудь, терроризма. Мы жгут подержим. Рукав вам засучим.
Пришел фельдшер из зэка, вымыл руки, обтер их спиртом, сделал укол.
– Можно идти, гражданин начальник?
– Иди, – сказал Иван Федорович. – Дайте ему пачку папирос из портфеля.
– Не стоит, гражданин начальник.
Вот как сложно оказалось с глюкозой в пути. Ивану Федоровичу долго казалось, что у него жар, голова кружится, что он отравлен этим фельдшером из зэка, но в конце концов Иван Федорович успокоился.
На следующий день Иван Федорович проводил Уоллеса в Иркутск и от радости перекрестился и приказал поставить караульные вышки обратно, а товары из магазина – убрать.
С недавнего времени Иван Федорович чувствовал себя особенным другом Америки, разумеется, в дипломатических границах дружбы. Всего несколько месяцев назад на опытном заводе в сорока семи километрах от Магадана было налажено производство электролампочек. Только колымчанин может оценить такое. За пропажу лампочек судили; на приисках потеря лампочки приводила к тысячам потерянных рабочих часов. Привозных лампочек не напасешься. А тут вдруг такое счастье. Создали свое! Освободились от «иностранной зависимости»!
Москва оценила достижения Ивана Федоровича – он был награжден орденом. Орденами поменьше награждены директор завода, начальник цеха, где производились эти лампочки, лаборанты. Все, кроме того человека, который это производство создал. Это был харьковский физик-атомщик, инженер Георгий Георгиевич Демидов – литерник с пятилетним сроком – не то «аса», не то что-то в этом роде. Демидов думал, что его хоть на досрочное представят, да и директор завода на это намекал, но Иван Федорович счел такое ходатайство политической ошибкой. Фашист, и вдруг – досрочное освобождение! Что скажет Москва. Нет, пусть радуется, что работает не на «общих», в тепле – это лучше всякого досрочного. И орден он, Демидов, получить, конечно, не может. Орденами награждаются верные слуги государства, а не фашисты.
– Вот премию рублей двадцать пять подбросить – это можно. Махорочки там, сахару…
– Демидов не курит, – почтительно сказал директор завода.
– Не курит, не курит… На хлеб променяет или еще на что… а не надо махорки, так надо ему новую одежу – не лагерную, а, понимаешь… Те гарнитуры американские в коробках, что мы вам начали давать в премию. Я и забыл. Костюм там, рубашка, галстук. В коробке такой белой. Вот так и премируйте.
На торжественном заседании в присутствии самого Ивана Федоровича каждому герою вручалась коробка с американским подарком. Все кланялись и благодарили. Но когда дошла очередь до Демидова, он вышел к столу президиума, положил коробку на стол и сказал:
– Я американских обносков носить не буду, – повернулся и ушел.
Иван Федорович оценил это прежде всего с политической точки зрения, как выпад фашиста против советско-американского блока свободолюбивых стран, и позвонил тем же вечером в райотдел. Демидова судили, дали «довеска» восемь лет, сняли с работы, послали на штрафной прииск, на «общие».
Сейчас, после визита Уоллеса, Иван Федорович вспомнил случай с Демидовым с явным удовольствием. Политическая прозорливость всегда была достоинством Ивана Федоровича.
Иван Федорович особенно заботился о своем сердце после недавней женитьбы на двадцатилетней комсомолке Рыдасовой. Иван Федорович сделал ее своей женой, начальницей большого лагерного отделения – хозяйкой жизни и смерти многих тысяч людей. Романтическая комсомолка быстро превратилась в зверя. Она ссылала, давала дела, сроки, «довески» и стала в центре всяческих интриг, по-лагерному подлых.
Театр доставлял мадам Рыдасовой очень много забот.
– Вот поступил донос от Козина, что режиссер Варпаховский разрабатывал планы первомайской демонстрации в Магадане – оформить праздничные колонны как крестный ход, с хоругвями, с иконами. И что, конечно, тут затаенная контрреволюционная работа.
Мадам Рыдасовой на заседании эти планы не показались чем-то криминальным. Демонстрация и демонстрация. Ничего особенного. И вдруг – хоругви! Надо было что-то делать; она посоветовалась с мужем. Муж, Иван Федорович, – человек опытный – сразу отнесся к сообщению Козина в высшей степени серьезно.
– Он, наверное, прав, – сказал Иван Федорович. Он пишет и не только насчет хоругвей. Оказывается, Варпаховский сошелся с одной еврейкой из актрис, дает ей главные роли – певица она… А что это за Варпаховский?
– Это – фашист, из спецзоны его привезли. Режиссер, у Мейерхольда ставил, я сейчас вспомнила, вот у меня записано. – Рыдасова порылась в своей картотеке. Этой «картотеке» обучил ее Иван Федорович. – Какую-то «Даму с камелиями». И в театре сатиры «Историю города Глупова». С 1937 года – на Колыме. Ну, вот видишь. А Козин – человек надежный. Педераст, а не фашист.