Драматический фельетон о фельетоне и фельетонистах




Действующие лица: 1) Журналист, один из тех журналистов, разговор с которыми всегда находится в творениях каждого поэта, как то: Гете, Пушкина, Лермонтова. Лицо фантастическое.

2) Автор «Заметок петербургского туриста», Иван Александрович Ч-р-к-ж-и-в), человек средних лет, огромного роста, величественной наружности, выражающей душу необыкновенную. Носит очень широкие панталоны. Человеком хорошего тона, однако, его назвать нельзя, потому что он пристрастен к фуражкам, иногда даже теплым.

Место действия – великолепный кабинет журналиста, украшенный бюстами и статуэтками знаменитостей. На столах – множество журналов, в которых разрезан только один отдел журналистики.

Действие происходит на днях.

Журналист (не без робости). Итак, дорогой Иван Александрович, дело наше кончено?

Автор. Нет, дорогой Петр Алексеевич, дело наше не кончено.

Журналист. Мир полон похвалами вашим «Заметкам». Вы будете моим сотрудником.

Автор. Нет, не могу я быть вашим сотрудником.

Журналист. И сделаетесь русским Жюль-Жаненом.

Автор. И не сделаюсь русским Жюль-Жаненом, потому что нахожу ваши условия незаманчивыми.

Журналист. Условия мои могут быть и заманчивее; это от вас зависит.

 

Автор. Нет, я не хочу вас обманывать долее – вторая часть моих «Заметок» уже отдана в ту газету, где печаталась первая.

 

Журналист. Я это знаю, но...

 

Автор. Но что же?

 

Журналист. Но вы можете открыть новую серию «Заметок», назвать ее, пожалуй, «Наблюдениями провинциала», отдать ee мне и хвалить себя преусердно и там и здесь.

 

Автор. Да откуда же я возьму времени? Нет, это невозможно.

 

Журналист. Однако как же и мне быть без фельетона?

 

Автор. Без фельетона? А мне какое дело? Устройте «погоню за фельетонами» по моему рецепту, и у вас станет материалу на полгода.

 

Журналист. Как погоню за фельетоном? Вы мне ничего не сказывали!

 

Автор. Господин издатель, я чувствую, что мне надо брать с вас по банковому билету за каждое мое посещение. Выпивая у вас стакан чая, я плачу за него новой идеей, обедая у вас, я разражаюсь потоками новых планов. Если б я не имел своего со­стояния, я был бы должен носить пластырь на рту, потому что разоряю себя каждым словом. Но, впрочем, я добр и великодушен. Берите перо и записывайте. «Погоня за фельетоном».

 

Журналист. У меня память хороша, я и так запомню. Говорите, говорите, Иван Александрович; как ваша изобретательность напоминает мне знаменитейших наших поэтов, с которыми мы курили из одной трубки! Неверующие могут зайти ко мне и увидать эту трубку. Однако к делу – «Погоня за фельетоном»...

 

Автор (начиная ощущать порывы фельетонного вдохновения). «Погоня за фельетоном». Основная идея произведения вер­тится на следующем обстоятельстве. Вы, журналист, издатель газеты и чтитель правды, обладаете всеми благами мира, за исклю­чением хорошего фельетониста, которого бы любила публика.

Старый ваш летописец вам надоел, тем более что он иногда восхваляет печатно сапоги, лопающиеся на вторую неделю после покупки. Таких сотрудников держать нельзя, вы его увольняете и приобретаете нового. Обо всем этом вы объявляете читателям от своего имени в нижнем столбце газеты. Вот вам первая тема на четыре страницы и даже, если хотите, на два фельетона.

 

Журналист. Иван Александрович, вы говорите, как Тацит; но сжатость вашей речи превосходит весь лаконизм латинского историка. Да как же сделать два фельетона из того, что вы сказали: вы не проронили и двадцати слов.

 

Автор. Как! И вы смеете после этого говорить, что понимаете талант фельетонистов, великую науку плясания на булавочной головке? Как! Я вам сказал двадцать слов, и вы из них не в силах сделать двадцати страниц печатных? Неужели вам надо класть кашу в рот? Слушайте же и трепещите. По поводу отставленного сотрудника вы прямо перейдете к Шекспиру, от Шекспира – к Марку Антонию, от Антония – к Rocher de Cancale и, наконец, вообще к XVIII столетию. Говоря о сапогах, вы можете припомнить трогательные эпизоды своей юности, первую любовь, битву Горациев с Куриациями, наконец, Тезея, убивающего Минотавра, и кольтовы револьверы, продающиеся в магазине Юнкера...

 

Журналист. Так, так, Иван Александрович, голова моя просветлела. Далее, далее, развивайте вашу «Погоню за фельетоном».

 

Автор. Итак, объявляете вы, в следующий понедельник (о том, счастлив или несчастлив понедельник, о том, что римляне отмечали дни черными и белыми камешками,– помните все это!), в следующий понедельник является перед публику новый фельетонист. Сообщите его краткую биографию, назовите его современным Бэконом и ждите понедельника. Приходит понедельник, и новый фельетонист совершает свою вступительную беседу. Он человек скромный, никогда не был в Петербурге, он поселяется в нумерах Пассажа за 45 копеек в сутки. Пассаж кажется ему Эдемом, синяя извозчичья карета – великолепной колесницею, швейцар – великим человеком, на бильярдного маркера взирает он с подобострастием. Он от всего в восторге, он передо всем преклоняется, он приходит с почтением к литератору Мухоярову и целует у него руку, он обедает у Палкина и считает себя шалуном времен регентства, он покупает готовую венгерку с кистями и заказывает себе бирюзовый жилет с пунцовыми цветами. Одним словом, это совершеннейший моветон, как говорят в просторечии, человек, способный изобрести манишку, ежели б она не была изобретена, провинциальный кутила, человек дурного тона, но замечательный но своей наивности и откровенности. Понимаете ли, господин издатель, что можно сделать из подобного героя, как ловко пустить эту неотесанную фигуру посреди наших львов и денди7), сколько комических черт, лукавой сатиры, невероятных приключений и положений может вам доставить фельетонист такого рода?..

 

Журналист. Иван Александрыч, ваши слова лучше рубинов и жемчуга!

 

Автор. Я это сам знаю. Но не увлекайтесь вашим моветоном, дайте ему погулять в одном фельетоне – и довольно. Лежачего не бьют, на слабых не нападают. И по заключении фельетона, вслед за подписью счастливого сотрудника, современного Бэкона, вы прибавляете такую строку: «От издателя. По случаю крайне дурного тона, выказанного новым нашим почтенным со­трудником, мы считаем нужным устранить его от фельетона, передав сей важный отдел одному из наших любимейших, изящней­ших, фешенебельнейших, великосветских, щеголеватейших литераторов!».

 

Журналист. Так, так, так, так, Иван Александрыч!

 

Автор. В следующий понедельник выходит любимейший и фешенебельнейший фельетонист. Он не рекомендуется читателю, но подает ему один палец, оглядывая в стеклышко свою публику. Он ездит в коляске, выписанной из Лондона, и закладывает большие пальцы обеих рук за край жилета. «Читатель, – говорит он с первой страницы,– я знаю, что ты человек среднего круга и что мы с тобой живем в разных сферах. Ты пьешь чай-иван, а я глотаю душистый какао из саксонских чашек, набалдашник моей трости сделан на заказ Фроман-Морисом, вчера вечером был я на рауте у княгини Зинаиды, куда тебя не пустят. Впрочем, о чи­татель среднего круга, я сообщу тебе, что я делал вчера у княгини Зинаиды, сидя на гамбсовом пате возле хозяйки. Представь себе, зала, залитая светом карселей, севрские вазы между банановыми деревьями, на стенах – Рюиздаль и Карло Дольчи, на дамах – драгоценные алансонские кружева (кстати, о кружевах: женщина, носящая кружева современного изделия, не есть женщина), на мужчинах – фраки новейшего покроя и батистовое белье... И пойдет, и пойдет ваш фешенебельный фельетонист, его genre знаком всем нам хотя немного. Но все-таки в конце его статьи вы прибавите заметку от редакции: «Находя тон сего сотрудника высокомерным и почти обидным для читателя, мы передаем фельетон на следующий понедельник нашему честному, известному, старому, опытному, правдивому другу Евсею Барнаулову».

 

Журналист. Я вне себя! Иван Александрович, дайте мне пожать вашу руку!

 

Автор (увлекаясь своим красноречием). Евсей Барнаулов есть фельетонист-приобретатель. Он знает, где зимуют раки, и не подойдет к публике с горделивым видом. Напротив того, он сообщит читателю, что Сократ был великий человек, что он выпил яд вследствие коварства своих врагов и что он, Барнаулов, вместо яду лучше любит пить хороший медок, хороший же медок мо­жет... быть куплен в таком-то магазине, на такой-то улице. «На той же улице,– прибавит приобретатель, – можно за двенадцать рублей купить себе пальто, панталоны, жилет, шляпу, кусок мыла и стклянку порошка от клопов. И хорошо, и дешево, и полезно,– скромно прибавит Барнаулов, – нельзя не посоветовать доброму Сергею Петровичу (он всех магазинщиков зовет по именам), чтобы он брал не двенадцать, а двадцать целковых: такая дешевизна может принести ущерб его делам, и мы не будем пользо­ваться изобретательностью честного Сергея Петровича! Да, мои читатели, зайдите к Сергею Петровичу в лавку, останетесь до­вольны. Вот соседа его, кондитера Птифура, похвалить я не могу – правда мне дороже всего: этот господин, едва начав торговлю, пренебрегает радушием и не гостеприимен». Так чинно, тихо, любезно станет говорить ваш Барнаулов, но и у него будут свои минуты вдохновения. Положим, что Борель опять открыл Rocher de Cancale и в день открытия дал даровой обед Барнаулову. По этому поводу он зальется слезами, расскажет все дело и разразится такой одою:

 

Хвала тебе, Борель великодушный,

 

Ты Ромула и Тита превзошел!

 

Ресторатёр изящный и радушный,

 

Как некий маг, на север ты пришел.

 

Ты усладил писателей столицы,

 

В твоем Rocher мы все нашли приют;

 

Хвала тебе – истории страницы

 

Дела твои векам передадут!

Журналист. Иван Александрович, ваша импровизация достойна Шекспира!

 

Автор. Я это знаю.

 

Лакей (входя). Корректуры принесли.

 

Журналист. Пусть опоздает нумер – я слушаю Иван Александровича. (Лакей убегает.)

 

Автор. На Барнаулове можно и кончить дело. Впрочем, нет; вам остается вывести еще одного фельетониста, тип новый и еще неизбитый, фельетониста с больной печонкою. Вы смотрите на меня удивленными глазами, вы желаете знать, что такое фельето­нист с больной печонкою? О! это лицо стоит долгих наблюдений, хотя история его коротка. Он обыкновенно обладает весьма ма­лым талантом и огромною злобою. Он много раз бросался в литературу, хотел быть гонителем и страшилищем поэтов, но это не имело успеха, ибо, кто зол да не силен, тот безрогому овну подобен. За неспособностью нашего друга к критике ему поручают фельетонную часть. И вот он выступает, и вот он кипит желчью. Он, положим, говорит о дачах: все дачи ему не по вкусу, во всех живет ревматизм и простуда, вредная для печени. Для него наше северное лето – карикатура южных зим. Природа Петербурга может с великими усилиями производить одни веники; скука, холод и гранит грезятся везде угрюмому мизантропу! Излер дает венецианскую ночь – «Хороша Венеция, где вместо пения октав Тасса слышно кваканье лягушек!» – дерзко восклицает писатель с больной печонкой. Ему все кажется скучными пустяками; глядя на бал, он от души желал бы облить чернилами платья женщин; читая стихи, он ядовито замечает: «К чему служит вся эта трата бумаги?». Он охотно выколол бы себе глаз с тем условием, чтобы каждому человеку было выколото два глаза; он злится на солнце, злится на бравурную арию в театре, злится на веселую беседу своих знакомых; одним словом, у него болит печонка, и весь свет должен страдать от того, что у него в правом боку не все ладно! О, это золотой тип, любезнейший мой Петр Алексеевич, и он может являться фельетонах в пяти для услаждения читателя, поминутно спрашивающего: «Да чего ж, наконец, хочется этому желчному человеку?». А заставивши вдоволь погулять своего фельетониста с больной печонкою, вы, наконец, оканчиваете всю «погоню» такой заметкою от редакции: «Испробовавши одного за другим четырех новых фельетонистов, мы приходим к тому убеждению, что лучше всего будет отказать им всем, а затем вернуться к нашему старому летописцу!» (Журналист, рыдая, падает в объятия Ивана Александровича. Трогательная сцена).

 

Журналист (отирая слезы). Иван Александрович! Возьмите половину моего состояния и фельетон моей газеты. О будьте, будьте Ньютоном русского фельетонизма!

 

Иван Александрович (покачав головою с горькой усмешкой). К чему? Кто скажет мне спасибо за мои усилия? Кто протянет мне дружескую руку при жизни? Кто, когда я умру, скажет над моей могилой: «Этот человек сближал наш разговорны й язык с языком письменным, услаждал своих соотечественников за чайным столом, поражал мелкие общественные пороки и располагал читателя к доброму смеху, лучшему началу доброго дня»? Кто поблагодарит меня за то, что я смеялся над насмешниками, укорял самонадеянных злоязычников, предавал осмеянию гордецов и нахалов, выводил на чистую воду ложную положительность Пигусова и ребяческую великосветскость Холмогорова? Кто вспомнит, что я был защитником добрых, веселых людей в теплых фуражках и гонителем сухих фатов в узких панталонах? Отдаст ли мне даже малую справедливость современная наша критика, скажет ли кто-нибудь из моих товарищей, поглядев на меня: «Он идет своим собственным путем, в нем живет наше честное русское остроумие»? Нет, Петр Алексеевич, ничего подобного я не дождуся и потому не намерен в излишестве предаваться фельетону. Что бы я ни писал в этом роде, что бы я ни делал, сколько бы знаков сочувствия ни получал я от публики, чем я буду для искусства и для самих вас? Бледною копиею Жанена, Гино и Денойе, бесцветным подражателем Гино, Денойе и Жанена! Мы, простодушные россияне, до сих пор любим пускать чужих писателей на первое место. Давно ли говорили у нас, что на рус­ском языке не может существовать легкой литературы? Много ли лет назад принята была в обществе такая аксиома: «Русский язык никогда не может годиться для светского разговора, потому что не имеет гибкости, легкости, изящества языка французского»? Прошли года, и русская литература получила дань хвалы даже в чужих странах, и русский язык, обработанный достойными деятелями, стал легок, изящен и гибок и готов для употребления в гостиных, когда сойдут со сцены последние остатки поколения, взросшего на французской речи! Так рассыпаются в прах предрассудки важные, но скоро ли разрушится предрассудок о невозможности русского фельетона, того я решать не берусь. За литературу нашу вступилось народное чувство, за русский язык пошли в бой первоклассные поэты нашей родины, но кто пойдет ратовать за права фельетона, за возможность русского фельетона, за самостоятельность русского фельетона?

 

Журналист. Вы, вы, Иван Александрович, вы будете ратовать за фельетон, фельетонистов и русское остроумие!

 

Автор. Нет, Петр Алексеич, «это не можно сделать», как говорила когда-то милая моему сердцу девушка! Пусть близорукие люди колют нам глаза Гино и Жаненом, пускай ценители думают, что лучший русский фельетон есть только песня с чужого голоса, пусть они отказывают нашему родному, великолепному языку в его самостоятельном, ни от кого не заимствованном, из русской жизни и из русской крови истекающем остроумии! Не нам защищать свое собственное дело и указывать на заслуги своих товарищей. Мы слишком скромны для этого, мы не признаем теории взаимного восхваления. Время оправдает русский фельетон, и время признает его значение, все его артистические особенности. Пройдут года, и русский человек с изумлением увидит, до какой степени богат и разнообразен родной его язык, как может быть грациозен и своеобразно-шутлив этот язык, на котором, по его прежнему мнению, можно было писать одни ученые сочинения и повести с меланхолическим окончанием! Мы не имеем остроумия, потому что желаем шутить на французский, английский и даже тяжелый немецкий лад, но когда мы будем собою и захотим шутить по-своему, сколько простодушия, лукавства, меткости, живости, грации откроем мы в своем русском языке! Не из Гино и Жанена русский фельетонист должен черпать свое остроумие: он пропал, если ему вздумается играть словами! Знаете ли вы, где надо учиться милой, легкой, шутливой фельетонной речи, – у русских детей, у русского простого народа, у небольшого числа умных юношей шутливого характера. Вспомните ваше школьное время, вспомните меткие пансионные прозвища, на всю жизнь остающиеся за человеком, забавнейшие школьные истории, рассказы, вспоминая о которых вы до сих пор веселитесь духом. Вспомните веселые сходки и народные увеселения, подумайте о языке, каким говорят простые люди великороссийских губерний, переберите в памяти народные присказки и шутливые легенды. И, наконец, перенеситесь воображением во времена вашей золотой молодости, в кружок лучших молодых товарищей и друзей сердца, припомните себе анекдоты, шутки, остроты и горячие споры посреди пира или простого собрания, где одна юность заменяла вам и вино и роскошное угощение. В этой школе учился и я, хотя и не могу решить, с успехом или без успеха! Ни Гино, ни Жанен, ни Денойе не были мне ни образцами, ни учителями. Но мы отдалились и от главного вопроса и от нашей темы. Все это говорил я для одного только вывода. Писать русские фельетоны мне кажется трудом честным, полезным, но неблагодарным. Жить на одних фельетонах нельзя, и я не намерен плодить числа фельетонистов, а оттого и отклоняю ваше обязательное предложение. Прощайте покуда – я спешу на литературный вечер. Анна Егоровна Брандахлыстова (рожденная Крутильникова) читает нам свой роман: «Сочувствие к массам рода человеческого». Ручаюсь вам, в этом романе не будет ничего фельетонного. (Уходит.)

Журналист (кричит ему вслед раздирающим голосом). Иван Александрович! Не покидайте меня так! Возьмите все, что я имею!

 

(Иван Александрович быстро надевает фуражку и, сев в собственную карету,

 

 

Редакторово "житьишко" (Не то быль, не то небылица)

 

I

 

Редактор только что приехал из Крестов, где он имел местожительство с самого 1906 года, по случаю некоторых статей уложения о наказаниях.

 

Не успел он напиться чайку, как явился издатель – поздравить.

 

– Наконец-то! Очень рад, очень рад... Поздравляю. Кстати, и дельце к вам.

 

– Издавать думаете?

 

– Думаю-с. Большую, общественную, литературную социал-демократическую газету «Вредные Мысли».

 

– Неужели опять свободы вышли? – спросил изумленный редактор.

 

– Зачем-с? Свобод не вышло, а перемена курса имеется. Можно рискнуть: курс новый, «хозяйственный».

 

– Не знаю... Может быть, у вас в мое отсутствие и новый курс объявился... А все же не будет ли уж чересчур по 129-й?

 

– Ну, напишем марксистскую, всеобщую, равную, тайную, без различия пола, религии и национальности.

 

– Написать-то все можно. А только не выйдет ли вроде того, что пишется «Лидваль», а выговаривается «Гурко»?

 

– Эк, чудак какой! От написания нас не убудет, а читателю лестно... Само собой, сдерживаться придется, страха ради иудейска. Да ведь «не обманешь – не продашь».

 

– И меня в редакторы?

 

– Всенепременно-с.

 

– А нельзя ли, знаете, ежели надувать, то надуть обратно? Ничего не писать в заголовке, а пустить по всеобщей, равной, тай­ной и так далее.

 

– А что ж, можно и так. Может, оно и спокойней будет.

 

– А штрафы у вас еще водятся?

 

– Усиленная охрана имеется-с.

 

– Значит, и по статьям сидеть и за штрафы сидеть?

 

– Голубчик! Ведь вы насиделись, мудрости набрались, значит. Ну и остерегайтесь. Вникайте в строки и между оных. Дело ваше редакторское.

 

– Хорош «новый курс»! Видно, по-прежнему – ни охнуть, ни вздохнуть.

 

– Да ведь ежели без терний, так в чем же гражданский подвиг-то? Когда страна окутана черным мраком реакции...

 

– Постойте, постойте... А пойдет газета-то?

 

– Пойдет… Читателя теперь уйма народилась. Так и прет его из низов. Да и изголодался читатель-то... Не все же «утвержде­ние плоти», захотелось уж прав человека и гражданина... По рукам, что ли?

 

– Да что уж... Судьба наша такая, редакторская...

 

II

 

Первые два штрафа за первые два номера издатель уплатил.

 

– Не зверь же я, – сказал он.

 

Номер третий был оштрафован градоправителем на 500 рублей или три месяца ареста.

 

– И придется сесть, – сказал издатель редактору.– Еще подписка не собрана, денег нет. Попытаюсь, впрочем, похлопотать.

 

Ездил издатель, хлопотал. Только и вышло, что удалось срок оттянуть.

 

На четвертый день был оштрафован номер четвертый, на пятый день – пятый, на шестой – шестой.

 

И каждый – по 500 рублей.

 

А от градоправителя – приказ: внести в трехдневный срок, в противном случае – еще три месяца ареста, еще три и еще три.

 

– Недурное уравнение, – сказал редактор.– Четыре дня, четыре ночи, четыре номера, четыре штрафа, а всего – только один год ареста.

 

Купил четверку табаку и отправился к приставу с повинной.

 

III

 

Прежде чем «сесть», редактору пришлось испытать влияние чуждых литературе порядков.

 

Пристав приказал своему помощнику «распорядиться». Помощник сказал письмоводителю:

 

– Приготовьте к отправке.

 

Письмоводитель вежливо навел метрические справки, записал в листок и передал дежурному околоточному:

 

– Отправьте... До приятного свидания, г-н редактор.

 

Дежурный записал в книгу, сложил кучу листков и дал старшему городовому.

 

Старший городовой вывел редактора в коридор, где было уже довольно многочисленное и разнообразное общество. Были прилично одетые господа с бегающими глазами, были чуйки с подбитыми глазами, был человек с обширной бородой и волосами в скобку, были оборванцы, подпоясанные веревочками, в костюмах совершенно уму непостижимых. И еще один мальчонка вроде как из молочной.

 

– Наряд, готовься! – крикнул старший городовой.

Сейчас же появилось десятка полтора обыкновенных городовых.

 

– Мезга, будешь за старшего. 27 человек. Веди. Конвойные, гляди хорошенько: кто побежит, стреляй прямо в...!

 

– Становись по четыре! – закричал Мезга.

 

Вся разнообразная публика установилась в ряды. Затопали ноги по плитам лестницы. Пошли по улицам. Городовые – с боков.

 

Редактор шел между приличным господином в котелке и оборванцем, у которого из множества дыр куртки торчали пучки ваты, а пальцы правой ноги были доступны свободному обозрению желающих. Шел и с горечью думал:

 

– Вот так «новый курс!»

 

– Шагай, шагай, не раздумывай! – послышался ему окрик, немедленно подтвержденный неким движением, коснувшимся ощутительно одного из его боков.

 

IV

 

- Двадцать шесть человек, ваш бродь, да вот мальчонка,– рапортовал Мезга смотрителю арестного дома.

 

– Иванов, Сидоров, Петров. Деньги есть? Нет? – выкрикивал по спискам письмоводитель.– Все 27. Старший, веди.

 

Старший надзиратель повел всех наверх и по коридорам. Человек пять и мальчонку он пихнул в одну камеру, перед осталь­ными же распахнул двери другой.

 

– Ну, жильцы! Вваливайся.

 

«Ввалились». Бросились к нарам, занимая лучшие места. Редактор стоял и озирался.

 

– Что, не узнал? – крикнули ему.– Проходи, гость будешь.

Редактор как-то неуверенно прошел и сел на нары. Господа, изящно одетые, и оборванцы уже разделись. Появились чайники. Кто-то стучал в дверь и кричал:

 

– Кипятку давайте!

 

Редактор свернул папиросу и закурил. Сейчас же подошли несколько человек и, попросив табаку, завели разговор:

 

– Ты что, впервой?

 

– Нет, – ответил редактор, – только здесь первый раз.

 

– По карманной?

 

– Что это?..

 

– Заливай! не знаешь!.. В чужих карманах руки грел?

 

– Он, братцы, в швейцарской около шуб грелся!

 

– Что волынку трете: не видите – фотограф! Кошельки, часы снимал.

 

– Нет, господа, я редактор.

 

– А, это из арапов, значит. У нас на Черной Речке тоже был такой редахтур: в игорном клубе арапом был. Накрыла поли­ция – ассигновал градоначальник на три месяца.

 

– Врет! Заливает!.. Где засыпался? На какой улице?.. Волынку трешь!.. Бароха-то где? Есть бароха?

 

– Форточник, по роже видно.

 

– Бить их надо, форточников, сволочей. Через них теперь везде строжить стали.

 

– Да я, господа, не форточник, а просто редактор. В газете служил.

 

– Газетчик? Писал в газете, что ль?

 

– Да, писал.

 

– Что ж, коли не врешь, так правда. За что ж тебя?

 

– По неведомой причине. Не так про начальство было написано.

 

– Не по носу табак, значит, вышел. Бывает. Тоже здорово пущают в листках-то этих.

 

– Да. Две тысячи штрафу. Не внес и вот... сижу.

 

– Ну, сиди, сиди! Ребята, господин редактор сидит. Не мешайте сидеть.

 

– Господин редактор! С вашей милостью чайку бы попить. По случаю отсидки.

 

– С двух-то тысчонок малый бы могарыч!.. Господин редактор, не скупитесь для первого ради знакомства.

 

– Да я, господа, с удовольствием. Вместе rope-горевать, так познакомиться следует.

 

– Слышишь, арестанты! Тише! Не галдеть! Господин редактор камеру угощает. Для первого знакомства.

 

– Пожалуйте, господин редактор, вот у нас местечко свободное. Да и почище. А то наберетесь бекасов этих неочерпаемо.

 

Это приглашали редактора два молодых человека, которые сняли свои приличные костюмы и нестеснительно разгуливали в одном нижнем белье. Поместили они редактора на краю нар у окна.

 

Редактор полез в жилетный карман, достал рубль серебром и сказал:

 

– Вот, господа, пожалуйста. Я не знаю, как тут...

Моментально начался такой свирепый стук в дверь, что часика через два она не замедлила открыться и появился дежурный над­зиратель.

 

– Вот господин редактор желает в лавочку послать... А скоро кипяток, господин дежурный?

 

– Иди за кипятком, кому надо... Лавочка тоже пришла, внизу на коледоре,– заявил дежурный.

 

Редактор, напутствуемый опытными в местном быте людьми, отправился в «лавочку», которая заключалась в большой корзине. В лавочке было куплено все, что надо, и даже несколько больше.

 

За чаем угощались человек семь, остальные же не были допущены инициаторами угощения.

 

– Что ее поить, шпанку-то. Без надобности,– сказали они редактору.

 

Редактор, видя, что свой устав в чужом монастыре не применим, покорился. Однако, вынув три гривенника, пожертвовал их на баранки и «шпанке».

 

V

 

Вечером редактора вызвали в контору. Оказалось – пришел секретарь редакции с гранками для подписи. Сначала его было не приняли, но по представлении резонов согласились.

 

Так как начальство торопило, то редактору было не до чтения. Просто взял и подписал: должен же выйти текущий номер.

 

На следующий день опять явился секретарь. Принес оштрафованный номер и гранки следующего для подписи. Газету началь­ство не допустило:

 

– Подписывать – подписывайте, а читать газеты арестованным нельзя.

 

На следующий день опять явился секретарь. Принес оштрафованный номер и гранки для подписи.

 

И так далее.

 

Редактор был человек упорный. Кроме того, его занимала мысль: кто кого переклюкает? Он «их» или «они» его?

 

Так и потекли редакторовы дни, как по маслу.

Сотоварищей по камере он должен был во избежание неприятностей целый день угощать, чем бог послал.

Ложась спать, все вещи – платье, сапоги, полотенце и мыло, чайник, чай, сахар и табак – должен был, собрав в узел, класть под голову вместо подушки.

Ночью, когда все спали, кто-нибудь бодрствующий подбирался к редакторову изголовью и производил рукою в узле некую раскопку. И всегда не без удачи.

На первых порах редактор стоял было на точке зрения частной собственности на средства потребления. Но тюремные комму­нисты показывали втихомолку сапожный нож или «фомку» – довольно неприятного вида острый шкворень, а то и просто шило длиною вершка в три. Этих аргументов было достаточно, и редактор, никогда не допуская до их популяризации, засыпал безмятежным сном.

По случаю холодов редактор стал спать в носках, но утром просыпался без оных. Однажды он лег не разуваясь, думая Этим сохранить чулки, но оказалось, что они исчезли к утру вместе с сапогами малопостигаемым, очевидно «оккультным» путем.

 

Секретарь редакции должен был приносить вместе с гранками также и носки, а изредка – сапоги, жилет, брюки, шапку. Изда­тель злился и говорил, что это не оговорено в условии. Однако в конце концов покупал.

– Не зверь же я, – говорил он.

Месяцев через шесть редактор начал кое-чем тяготиться.

«Бекасов» оказалось преизлишне. Белесые, малые, а едкие, так зудом и зудят. Кроме них уродилось в большом излишке так называемое «фараоново семя» – черненькие, быстрые скакунчики. Не видать их, можно сказать тля ничтожная, а знай успевай почесываться. А кроме них все удобные места были абонированы клопами, которые назывались почему-то «помещиками». Что касаемо тараканов, то вид им был по положению, ибо арестант – тварь хлебная и крошки крошит не жалея.

Вот редактор и сказал секретарю однажды:

 

– Да, нелегко положение родной литературы. Не худо бы фельетончик насчет редакторового житьишка.

Секретарь на другой день послал с гранками фельетониста – остроперого детину и со сметкой.

Фельетонист, прикладывая промокашку к редакторовой подписи, все расспрашивал, все выведывал да и на ус наматывал

 

А на другой день редактор уж подписывал гранки фельетонистова фельетона о редакторовом житьишке. Конечно, подписы­вал, не читая.

 

После же этого фельетона вдруг как отрезало: не приходят на свидание жена и дети. У редакторов тоже бывают жены и дети, так вот были свидания два раза в неделю. Приносили бельишко, чаишко и тому подобное. И вдруг – без свиданий.

Оказалось: это кара за сообщение в печать «служебных» сведений. И за дело. Раз присвоены учреждению «бекасы» от ин­фантерии и кавалерии, а также «оккультные» явления, следовательно, критиковать нечего. И без критики начальству хлопот много.

Пришлось издателю покупать для редактора то, другое, третье. В конце концов, стало ему, издателю-то, невмоготу. Сделал в газете объявление: если подписчики не повалят погуще, вот как вобла икряная в марте вверх по Волге, то с нового года издание газеты прекращается.

Подписчик – это род жестокосердый. Когда его надо, так его нету. В 1905 было сколько угодно, ротационки в месяц изнаши­вались. А теперь вот нет его, притаился, что щедринский пескарь премудрый').

И закрылась газета.

 

И подписал сидящий редактор всего 363 номера, ибо год был невисокосный, а два штрафа издатель уплатил.

 

За каждый номер – по 500 рублей штрафу или три месяца ареста. Итого 181 тысяча 500 целковых или 1089 месяцев ареста. Сие составляет 90 лет и 9 месяцев.

И перестал редактор подписывать, а стал просто «сидеть».

 

VI

 

Долго ли, коротко ли сидел редактор, не известно. Так как свиданий был лишен, то о внешней жизни он просто запамятовал.

 

Играл в банчок с жуликами и хулиганами. Составлял «Словарь истинно-русских выражений». Сочинил критическое исследо­вание «О праве градоправителей ввергать в узилище на срок не свыше 100 лет по усмотрению собственного разума и без оного». Занимался этнографией: «Бекасы и их семейная жизнь при свете положения об усиленной охране», «Условия размножения клопов в клоповнике, именуемом также и чижовкой». Занимался политикой, «Фараоново семя и ка-дет-ское министерство», «О чем думали бы лидеры ка-де партии, если бы им не спалось, будучи в сем месте злачном». Написал также сатирическую автобиографию «Редакторово житьишко» с примечанием: «Опубликовать после моей смерти».

 

Все это было написано на махорочной бумаге, карандашом, полученным контрабандою. Ибо редакторам, кроме свидания с женами и детьми, запрещены – вино, газеты, книги, письменные принадлежности и прогулки.

 

Отрасли волосы и борода его ниже установленного предела. И поседел редактор. И стал согбенный. И считал дни, отмечая оные на стене рядышком посредством клопов. И прошло сидения его тридцать лет и три года.

 

И вдруг завернули ему раз в «лавочке» кусок колбасы в копеечную газету. Вспомнил редактор, что 33 года назад он умел читать по-печатному, и заплакал.

 

Стал разбирать и мало-помалу разобрал: «премьер Милюков», «министр Маклаков»...

 

Вспомнил совет Козьмы Пруткова: не верь глазам своим. Не поверил. Вызвал дежурного надзирателя и попросил свести в контору.

 

– Зачем тебе, дедушка?

 

– Да вот узнать, правда ли: «премьер Милюков».

 

– Правда, правда. В газетах было писано.

 

– А градоправителем кто?

 

– А градоправителем теперича генерал Бабянский.

 

– Так он, пожалуй, меня выпустит.

 

– Да что ж не выпустить – его воля. Поди-ка, дед, пиши прошение.

 

Поплёлся редактор в контору, в коей не бывал лет тридцать.

 

Дали ему бумаги. Написал прошение градоправителю. Стал ожидать ответа.

 

Ответ пришел скоро, не более как недели через две. Позвали в контору.

 

У редактора текли слезы умиления при мысли, что вот он выйдет на улицу, увидит солнышко ясное, листочки зеленые, женушку милую, детишек малолетних.

 

А смотритель арестного дома в это время распечатывал казенный пакет.

«На прошение бывшего редактора газеты «Вредные мысли» сообщить просителю, что градоправитель, строго стоя на точке законности, не имеет возможности удовлетворить ходатайство, ибо закон обратной силы не имеет и таким образом «Положение об охране общественной», сменившее собою «Положение об усиленной и чрезвычайной охранах», не может служить опорой для отмены распоряжений, сделанных моими предшественниками. При сем проситель поставляется в известность, что по истечении срока ареста, т. е. 57 лет 7 месяцев и 23 дней, наложенного на основании отмененного ныне охранного положения старого ре­жима, он, проситель, подпадает наравне с прочими граждайами-избирателями под благотворное действие охранно-общественного положения нового режима, в исполнении обязательных постановлений коего положения с него, просителя, будет своевременно взята соответствующая подписка. Что же касается лишения свиданий, то по архивной справке оказалось, что таковое лишение неправомерно с точки зрения старого положения об охране и является результатом практики ныне отмененного бюрократического строя. Посему все запрещения, согласно прежней инструкции, архивная выписка коей при сем прилагается, должны быть отменены, и впредь не применяться. Не усматривая в архивных делах указания о том, разрешались ли арестованным административно газеты, книжки и письменные принадлежности, со своей стороны, полагаю, что будет вполне в согласии с принципами обновленного строя, имея в виду также и практику западноевропейских префектов, разрешить таковые под наблюдением и ответственностью смотрителя арестного помещения, дабы от сего не произошло противозаконного или антиконституционного наследствия. Градоправитель генерал Бабянский».

 

– Вот, – сказал смотритель, прочитав бумагу вслух.– Будьте любезны расписаться.

 

– Так-с, распишемся в обновленном режиме!.. Значит, еще досидим?

 

– Да-с. Срока вашего осталось 57 лет 7 месяцев и 23 дня. По истечении оного будете немедленно выпущены для пользо­вани



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-07 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: