Беллюстин И.С.
Описание сельского духовенства
[Лейпциг, 1858]
ОБ АВТОРЕ
Беллюстин (Белюстин) Иван Степанович (1819-1890), сельский приходской священник Калязинского уезда Тверской губернии, с 1843 г. настоятель Николаевского собора г. Калязина, в каковой должности пребывал 44 года (в 1887 г. удалился «на покой» по старости). С 1840 г. усиленно занимался самообразованием, самостоятельно изучил английский и французский языки, мечтал о литературной деятельности, в периодической печати того времени публиковал свои исторические и психологические статьи. В 40-х гг. Беллюстин сблизился с историком М.П. Погодиным, встречался с митрополитом Московским Филаретом. В 60-70-х годах Беллюстин активно сотрудничал в многочисленных журналах и газетах, в которых он публиковал критические статьи по общественно-политическим и церковным вопросам. Беллюстин выступал и как автор богословских и нравственно-назидательных сочинений. Его перу принадлежат книги «О церковном богослужении», «О божественной литургии», «Вечерние беседы с крестьянами».)
ПРЕДИСЛОВИЕ
[...] Грустно и больно смотреть, до чего унижено и подавлено у нас сельское духовенство, и тем более грустно и больно, что само оно некоторым образом подало и подает повод к этому и не имеет даже права сказать в утешение себе: вся терпим Христа ради. Не так оно держит себя, чтобы возбуждать в других всё необходимое благоговение к служению своему, высокому и пренебесному, чтобы возрождать в пасомых им искреннюю, сердечную расположенность к себе и ту любовь, крепкую ако смерть, которая неразрывно соединяла бы его с паствою в одном общем стремлении – к цели горнего звания.
Где причина этого? В чем зло?
|
Чтобы ответить на эти вопросы, мы проследим жизнь сельского иерея с детства. [...]
Выскажем, не обинуясь, всю правду, но лишь одну правду: и да востяжет (привлечет к ответу. – В.Ф.) нас Господь на суде своем своем страшном, если мы осмелимся сказать хоть одно слово лжи.
ПЕРВОНАЧАЛЬНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ
Квартиры
[...] Мальчику приходит время учиться, и вот его привезли в уездный или губернский город. Прежде всего ему нужна квартира.
Весьма немного таких священников (из – ста два-три – не больше), которые имеют средства поставить сына на квартиру к хорошему чиновнику, купцу и надежному священнику; большая часть ищет квартиры возможно дешевлейшей и особенно, когда у священника уже учатся два-три сына, что не редкость. Где ж эти квартиры? У мещанина-полунищего, отставного солдата, вдовы, промышляющей Бог знает чем и как, причетника (городской причетник всегда равняется мещанину-полунищему). И под надзор и хранение этому люду вручается мальчик осьми-девяти лет! Чтож он видит в своей квартире? Отвратительную нищету, неразлучные спутники которой: грязь, грубость до зверства, самые страшные пороки, которых даже и не считают нужным скрывать. И вот первые впечатления мальчика – первые, которые, по свидетельству всех опытных людей, остаются неизгладимыми! Еще, если б только видел: нет, его заставляют быть орудием и даже участником разных мерзостей; посылают в кабак за водкой, воровать щеп или дров, когда печь истопить нечем, и пр. больше – его поставляют в необходимость самому прибегать к разным проделкам. Так, истребив для себя в две-три недели всё, что было привезено мальчику на целую треть, они кормят его хлебом и щами, на которые и смотреть страшно. Что делать ему, всегда голодному? Если он робок, то в одну треть делается скелетом, если смел, то ворует или промышляет подобными средствами. [...]
|
Приезжает мальчик домой, и родители не узнают его, – так он изменился физически и нравственно. Переводят на другую квартиру – и только из одного омута претаскивают в другой. Если прибавим к этому, что мальчики почти всегда страдают от накожных болезней и что даже иногда заражаются такими болезнями, о которых даже и говорить срамно и страшно, то можно будет составить ясное понятие о квартирах учеников духовных училищ.
От всех этих язв, физических и нравственных, не спасаются и те, которые стоят на лучших квартирах: они заражаются от зараженных уже товарищей и имеют лишь то преимущество, что для них берутся хоть какие-нибудь средства против этого, и зло не развивается так быстро и неудержимо.
И вот под какими погибельными влияниями проводят мальчики целых шесть лучших и важнейших лет своей жизни! Правда, время от времени берут их домой родители; но что самые любящие, самые умные родители успеют сделать каких-нибудь в две и даже шесть недель? Успеют залечить какую-нибудь болезнь физическую, не более, а язву нравственную, которая развивается годами, не вырвешь днями. Притом мальчики, пользуясь губительными примерами, скоро приобретают навык скрывать язвы нравственные. Конечно, и в этом, как и во всем, есть исключения; но как исключения они редки: нужна слишком счастливая организация мальчика, чтобы не увлечься дурными примерами, которые всегда у него перед глазами, а много ли найдется таких мальчиков?
|
Скажут: «Есть училищное начальство, которое должно смотреть за всем этим». Должно, конечно; но едва ли где больше забывается и смелее пренебрегается должное, чем у тех, которым вверена какая-либо власть среди духовенства. Квартиры – это оброчная статья смотрителя и инспектора училищ. Взявши тем или другим с хозяина или хозяйки, затем они предоставляют им полную волю и свободу над мальчиками.
Училища
Еще не так заразительно действовала бы на мальчика грязь и всё дурное, всё растлевающее душу на квартире, если б всему этому было противодействие в училище. Но нет, к ничем непоправимому несчастию, в училище он не видит ничего доброго: та же грязь, такие же лица, враждебные ему, лишь в другой форме, поразительно страшные беспорядки различного рода и вида.
Что такое здания училищные? По большей части трудно было бы угадать, для чего эти здания тому, кто видит их в первый раз. Это не казармы, не конюшни, не хлевы, – нет, хуже всего этого. Большею частию это еле держащиеся, при бесчисленных подпорках, остатки чего-то в незапамятные времена строенного, в которых ветер гуляет со всей свободой, куда проникает дождь самый небольшой, где накапливаются целые сугробы снегу. А если, что однакож чрезвычайная редкость, стены целы и даже крепки и сквозь них не проникает дождь, то все-таки ученикам немногим лучше и в таком училище. Мыть или мести полы считается самою непростительною роскошью; а на случай приезда архиерея их посыпают песком да можжухой – и только. Топить училища, хоть без сомнения на это отпускаются нужные суммы, не считают нужным, если б даже зимы были так жестоки, как, напр., в прошедшем году. Училищные комнаты до того тесны, что ученики буквально сидят в тисках. Зимой наношенный на ногах снег и занесенный метелями, от спершегося воздуха растаивает, на полу образуется грязь, и весь класс делается болотом. И в таких-то зданиях учится юношество, из которого впоследствии должны быть иереи и даже архиереи! [...]
Из грязных квартир переходят ученики в еще более грязные классы! Но там, в квартирах, по крайней мере тепло; здесь же им нужно кутаться в две-три одежины, чтобы не замерзнуть. И что же? Когда все усядутся, и воздух сопрется, делается нестерпимо душно; между тем как ноги, неизбежно погруженные в болото, зябнут до того, что наконец совсем коченеют; и по окончании класса видишь, что ученики идут точно на костылях. Но как же переносят всё это ученики? Со здоровьем от природы слабым гибнут, со здоровьем крепким отделываются горячками или другими болезнями. Могут этому не поверить. Но пусть посмотрят уездные училища в губерниях Московской, Ярославской, Тверской, Владимирской (о других не знаем, а в этих состояние училищ нам хорошо известно) и поверят. [...]
Неужели духовное начальство не принимает никаких средств к улучшениям! Нельзя сказать этого: упадет потолок, оно распорядится поставить подпорку; рухнет пол, оно прикажет сделать новый перевод; покачнутся стены, тут поставят три или четыре подпорки.
О, как грустно, как больно, невыносимо больно делается, когда вспомнишь о действиях высшего духовенства в иных землях и сравнишь его с нашим! У наших – ни малейшей заботы об образовании даже того сословия, во главе которого стоят они сами, с которым неразрывно, хотя и противуестественно, соединены они! Вались училище, им и дела нет; не то, чтобы пожертвовать из собственности, которая Бог знает, идет куда, даже и похлопотать-то о необходимых улучшениях не хотят! И то сказать: чужих детей не жалко; еслиб их дети учились в духовных училищах, – без сомнения не допустили бы они до того, что теперь есть.
Училищные начальства и учителя
С содроганием сердца приступаем к изображению этих лиц, которым безусловно, безгранично родители передают своих детей, – лучшее, что есть у них в жизни. Нечто несодеянное, неслыханное, невообразимое, но между тем до последней буквы справедливое, – сему свидетель сам Господь, – расскажем мы. [...] Большинство учителей в духовных училищах состоят из глубочайших невежд; после нескольких лет преподавания едва знакомы они с начатками преподаваемого предмета. Еще это зло могло бы несколько поправляться, если б учители навсегда оставались учителями: сколько нужда, столько же и долголетняя практика сколько-нибудь ознакомили бы их с делом; а то каждый смотрит, как бы скорее выйти во священника, и не считает нужным заняться усильно своим предметом, зная, что там – на месте – он для него решительно бесполезен. И действительно, прослужит он лет пять и даже десять без малейшей пользы для учеников и – выходит; его место занимает такой же ученик (кончивший семинарию. – В.Ф.), с такими же познаниями и с такими же целями; и так идет вся история училищного учения.
Одну способность только оказывает большая часть учителей – обирать деньги. Зло это всюду пустило глубокие корни; но нигде оно не обнаруживается так небоязненно, как в духовных училищах, в духовных правлениях и консисториях. Приводят мальчика в училище; отец должен его явить смотрителю и пятерым учителям. Явить – значит принести деньги. При этом случае от беднейшего причетника требуется не менее двух руб. сер. смотрителю и не менее рубля на каждого учителя. Священник должен представить вчетверо или по крайней мере втрое. [...] И напрасны тут просьбы, напрасны даже слезы: кто стоит на одном, что не может дать требуемого, тот выгоняется в толчки; а что последует за тем, увидим дальше. Та же история повторяется после святок, после Пасхи, после ваката (каникул. – В.Ф.), – непрерывно во все продолжение курса. Но зачем же дают? Затем, что горе тому мальчику, отец которого когда-либо не выплатил назначенного: месть жестокая, неумолимая, зверская преследует его с утра до ночи на каждом шагу. Истязаниям несчастного, – и каким истязаниям!., нет ни конца ни меры. Скажем одно: в один и тот же день от двоих учителей ученику случается вытерпеть до 200 розог, самых беспощадных, потому что учитель стоит тут же и кричит: больнее, больнее! Секущий из учеников хорошо знает, что за малейшее послабление ему грозит тоже казнь, и потому напрягает все силы удовлетворить учителя. И этого мало: ученика, едва ставшего с полу, учитель хлещет рукой и ногой, чем пришлось, по ушам, по голове, по щекам, вырывает у него целые клочья волос и пр., и пр. И это на неделе повторяется два-три раза. Жаловаться смотрителю ученики не смеют и думать; за жалобой неизбежно следует наказание от смотрителя – не палачу-учителю, а тому же ученику. В деле грабежа они действуют общими силами и поддерживают один другого. И кому же эти казни? Мальчику от 8 до 14 лет! Тут нисколько не помогают ни добрые успехи, ни прекрасное поведение; отъявленный негодяй пользуется и лаской и приветом от всех, если отец его и поит смотрителя с учителями до упаду и тащит им всего – от денег до яиц – обильно; [а] прекраснейший мальчик, но сын бедного отца, засекается – именно засекается. Не дальше, как два года назад, в N училище двенадцатилетнего мальчика, таким образом наказанного не за вину, а за то, что отец его не привел учителю корову, которой тот требовал, принесли на руках домой, и он на другой же день помер. И это дело нередкое. Почему же несчастный отец не жаловался? И почему не жалуются вообще на разбой и грабеж учителей и смотрителей? Скажем дальше.
И исчисленным поборам еще не конец. Это всё только по мелочам. Самый главный – при переводе из одного класса в другой, и особенно в семинарию. Вот, напр., как это делается. В 1855 году из... училища за месяц до экзаменов все ученики были разосланы по домам со строжайшим приказанием: принести по стольку-то (смотритель сам назначал цену), с предостережением таковым: кто принесет меньше назначенного, тот будет оставлен, кто совсем не принесет, – будет исключен. Высшая цена (на долю многих священников) была назначена 50 р. сер., низшая (на долю беднейших причетников) 5 р. Что было делать отцам? Не представить назначенного – угроза исполнится без сомнения, и сыновей или исключат (а куда деться с мальчиком в такие лета!) или оставить в том классе, – а чего стоит пробыть лишних два года ученику (6-летнее обучение в училище делилось на 3 «класса» – по два года в каждом. – В.Ф.), не говоря уже о неизбежной мести. И некоторые, преимущественно отцы негодяев, поспешили исполнить требуемое. Большая же часть, особенно же те, которые решительно не имели возможности прислать назначенную сумму, или рассчитывали на то, что дети их вполне достойны перевода, явились к смотрителю. Здесь начались торги, и некоторым сделаны уступки. Те же, которые осмелились ничего не заплатить и даже пригрозить жалобой, выгнаты от смотрителя со срамом. Какой же конец? Дети первых переведены, дети последних или оставлены или исключены.
Нашлись однако же, которые в самом деле принесли жалобу семинарскому правлению. Что ж! Смотрителя вызвали для объяснения (объяснения! когда нужно было сделать строжайшее исследование!). [...] Как и что он объяснял, неизвестно; но преспокойно возвратился в свой город и смелее прежнего продолжает свои действия.
Теперь о жалобах. Почему не жалуются? Вот, напр., отец засеченного мальчика приехал в город и в самом деле приготовил жалобу; но у него учатся еще два сына; принесши жалобу, нужно было бы сейчас же взять их из училища, иначе и им была бы не лучшая судьба; а он в своем-то городе едва может содержать их, – куда же бы он их дел? Подумал, поплакал, погоревал и отдал на суд Божий. Вот, напр., лет тому десять, жестокости смотрителя и инспектора...ого училища сделались до того невыносимыми, что ученики стали бегать из училища. Принесли жалобу семинарскому правлению. Дело весьма важное; поехал исследовать сам ректор семинарии. Что ж он сделал? Провел целую неделю у смотрителя, не выходя из комнаты, а что делал, Бог знает. Затем явился в училище, пересек жесточайшим образом учеников и донес, что ученики взбунтовались и что он прекратил бунт... Взбунтовались мальчики от 8 до 14 лет! даже и отцы которых, под жесточайшей тираний, при миллионах несправедливостей, не смеют и помыслить о чем-либо подобном!.. Случилось даже однажды, что профессор (семинарии. – В.Ф.), посланный в...рское училище, честно произвел следствие и обнаружил все мерзости смотрителя и учителей. Что ж вышло из этого? Смотритель поспешил побывать у ректора семинарии у письмоводителя архиерея – велено переследовать. Понятно, что новое следствие вполне оправдало виновных. Следователя вытеснили из семинарии с дурным аттестатом. Кто ж осмелится после этого производить следствие строго-справедливо? К чем уже, значит, и жалобы? И еще ли после этого спросят: почему не жалуются? [...]
Учение
Скажем сначала – чему, а потом – как учат в духовных училищах.
Главный и важнейший предмет учения, на который обращается исключительное внимание, – латинский язык. Корнелий Непот (римский писатель (100-27 до н.э.). – В.Ф.) – мерило умственных способностей и успехов учеников; и сколько усилий, сколько истязаний, чтобы вбить в головы учеников этого вечного кошмара их; сколькими слезами, и какими слезами обливается он каждый курс!
Странное и непонятное явление, возможное только в образовании русского духовенства: во главу образования сельского иерея ставится язык мертвый, который для действительной его жизни будет столько же полезен, как и язык санскритский! Чтобы быть добрым пастырем, прежде всего надобно быть латинистом; без этого ему никогда не бывать пастырем, потому что без знания, в настоящее время совершенно ничтожного и поверхностного, – латыни его никогда не переведут из училища в семинарию!.. Целые шесть лет мальчик убивает свои способности на изучение языка, который забудет в первые же два года своего священства, потому что всю свою жизнь ему не придется встретиться ни с одной буквой этого языка! Понятно было бы, если б его учили с таким же вниманием славянским наречиям, – это было бы прекрасным подготовлением для его будущего служения. Обладая знанием этих наречий, он не становился бы втупик перед мужиком-начетчиком при его вопросах; понятно было бы, если б его заставили изучать Четью-Минею: каждый урок был бы для него материалом будущих собеседований с прихожанами, не говоря уже о том, какое благодетельное влияние произвело бы это изучение на юную душу сердце; а то заставляют забивать голову каким-нибудь Алкивиадом, Кимоном и т.п., да еще на языке чуждом! Чего ждать от такого образования, в основание которого кладется совершенно бесполезная для сельского иерея латынь? Да и можно ли назвать это образованием?
Скажут: но знание латинского языка необходимо тем, которые впоследствии должны поступить в академию. Так, но много ли поступающих в академию? [...]
Говорят: изучение языков развивает мыслящую способность и прочее вроде этого. Положим, что это правда; но уж конечно не пошлое, нелепое, мертвое изучение, каково в духовных училищах. А почему ж бы не изучать языки немецкий, французский или английский? Знание этих языков было бы вдвойне полезно сельскому священнику: любознательный имел бы под руками средства продолжить свое образование и на месте (служения. – В.Ф.); потому что в каждом уезде найдется два-три помещика, у которых есть библиотека из книг того или другого языка. Имеющий нужду в средствах жизни, – а какой священник не имеет нужды? – мог бы приобретать их путем чистым и честным, – именно давать уроки в домах помещиков. И кроме личной пользы для священников, какая бесконечная польза вытекала бы из этих уроков для самого их служения! Ими они сблизились бы с помещиками и имели бы непрерывное благое влияние на их быт семейный, так глубоко растлившийся в последнее время, посредством их они воспитали бы и новое дворянское поколение в духе строго православном, не то что какие-нибудь выходцы с Запада, всегда посевающие в воспитываемых ими презрение ко всему русскому вообще и к Православию в особенности. [...]
Второй предмет, который также считается главным, хотя и не так важным, как латынь, язык греческий. Не говоря уже о том, что он везде без исключения преподается весьма дурно,... какая польза от него для будущего священника, если б он преподавался даже и как должно, и он изучил его в совершенстве? «Он может изучать Св. Писание на этом языке, читать творения греческих отцов церкви». А где, в каком селе найдется (книг. – В.Ф.) отцов церкви, так редких и дорогих, и говорить нечего, где найдется хоть одна буква этого языка? Нигде. Значит, и этот язык он учит единственно для того, чтобы забыть. [...]
Далее следует катехизис и священная история. И вот то, что должно быть положено во главу угла всякого образования, занимает лишь третью степень, и где ж? В духовных училищах! Могут не поверить, да и в самом деле трудно поверить, что даже в семинариях на катехизис и Св. Историю смотрят как на предметы весьма невысокого значения. Так они и преподаются в училищах. Всё дело ограничивается тем, что ученика заставляют зубрить и зубрить. Он зубрит, почти всегда не понимая того, что зубрит, и особенно текстов. Ни в душу же его, ни в сердце не проникают ни одна благодатная мысль, ни одно святое чувство, ни один высокий порыв. Он заучил, что должно и что не должно, но без всякого внутреннего сознания. В 13-14 лет он не умеет дать себе отчета, почему это должно, а это нет? Оттого, [что ему] давали работу только одной памяти, не обращая ни малейшего внимания на то, чтобы расшевелить его сердце, внедрить в него святые истины и увлечь на путь добра.
Далее – грамматика русская. Не говорим уже о величайшей нелепости, какая может допущена только в духовных училищах, считать мертвые языки главными предметами преподавания, а живой свой, родной, – чуть ли не последним. Грамматика русская у нас в жалком положении. Ученики зубрят правила, не понимая ни духа, ни механизма языка. От этого не только в училищах, даже в семинариях правописание – камень преткновения для многих. Что это не преувеличение, пусть проверят в любой семинарии, пусть прочтут какое-либо писание какого-либо сельского священника, который ограничил свое образование лишь тем, что получил в семинарии.
Прочие предметы, которые не считаются ни главными, ни даже второстепенными, а чем-то вроде дополнения, преподаются еще слабее. [...]
Теперь скажем, как учат в духовных училищах. Мы заметили выше, что учеников заставляют зубрить; именно – всё училищное учение, по самой строгой справедливости, можно назвать наукой зубрения. Здесь не обращается ни малейшего внимания на способности ученика: «выучить от N до 14», – гласит учитель; а о том, для всех ли это возможно, у него и помышления нет; а о том, чтобы облегчить как-нибудь труд того, кого Бог не наградил легко воспринимающею памятью, у него никогда заботы нет. Приходит время отдавать уроки: немногие приготовили, большая часть нет. Из неприготовивших одни сделали это от лени и шалости, другие от недостатка способностей. И что ж? Учитель не дает себе ни малейшего труда проверить действия учеников: и легче и удобнее наказать всех; и он наказывает на всей своей воле. Какое же следствие этого? Прилежный, но малоспособный, бичуемый одинаково с лентяем и шалуном, в свою очередь бросает все труды и делается лентяем. Не всё ли равно, думает он, быть наказанным, – пробьюсь ли всю ночь и не выучу, или вовсе не буду учить? Таким образом, из мальчика, который при терпеливом, кротком и заботливом направлении своих способностей, мог бы сделаться хорошим учеником, делается неисправимым лентяем. Напрасно погибает в нем и то немногое, что даровал ему Господь; погибает и всякая энергия к труду. Случается, и нередко, такие переводятся в семинарию и оканчивают курс; но все семинарские задачи работаются для них другими; остальные восполняются приношениями отеческими. Вот почему нередкость видеть ученика семинарии в состоянии совершенного бездействия – телесного и душевного; он сидит или лежит в продолжении многих часов с полусонными глазами, без забот, тревог, дум; его не волнует и не шевелит ни тень мысли!
И вот ученик кончил училищный курс и так или иначе переходит в семинарию. Какой же запас вынес он из училища для действительной жизни? Никакого! Почти всё, на что он употребил шесть лет, ни к чему: всё учил он для того, чтобы скорее или медленнее забыть. Не убиты ли значит и всецело эти лучшие годы жизни? Ради чего ж он вытерпел столько наказаний, перенес столько мук, пролил столько слез? И еще, если б эти годы были только убиты, сгибли без пользы; нет, в течение их глубоко заронилось в юную, восприимчивую душу семя зла.
Что он видел постоянно в квартире своей? Грязь и порок. Что он видел в училище? Ту же грязь. Что видел в начальниках и учителях? Злых и жестоких наемников, единственная цель действий которых – грабеж, смелый, не преследуемый и не наказываемый; видел, что для учителя, часто нетрезвого, не существует ни закон, ни правда, ни совесть: что он безнаказанно казнит и милует, и что единственное средство избавиться от казней – давать деньги, как можно более денег или иного чего; – вот что неотступно перед глазами его было целых шесть лет!... Мудрено и взрослому продышать целых шесть лет в такой губительной атмосфере и не заразиться; чего же хотят ждать от мальчика? И весь страшно заражается он. Грубеет и искажается его нравственное чувство. Без отвращения смотрит он самый грубый разврат.
С ним безумно жестоки, – ожесточается и он; с его отца выжимают деньги, – выжимает и он, если только имеет возможность, если, напр[имер]: он авдитор (или старший). Словом, в нем отражается всё дурное, что только было в квартирах и училище. И вот основной камень его образования, которое должно приготовить из него будущего учителя православной церкви! Исключения встречаются, и после такого гибельного начала вырастают добрые ученики, которых видно сам Господь хранит; но, к несчастию, такие исключения редки. О, вы слепые судьи чужих дел! Так беспощадно преследуете вы и насмешкой и презрением несчастных иереев; но если б провести вас сквозь этот омут, что зовется нашим образованием. Бог знает, вышли ль бы вы чище, были ли бы вы лучше в жизни!... Не поправит ли дела семинария? Не вырвет ли она зла с корнем? А вот увидим.
СЕМИНАРСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ
Цель всякого специального образования – приготовить достойных людей к тому или другому роду службы. Чем выше эта служба, тем строже должна быть обсуждена программа этого образования; в состав ее должно входить лишь то, что прямо ведет к предположенной цели, что самым делом из мальчика может сделать достойного деятеля на предположенном ему жизненном пути. Пусть такое образование будет далеко не энциклопедическое; что нужды? Было бы оно прочно, было бы оно так ведено и направлено, чтобы образующийся заранее всей душой и всем сердцем полюбил будущее свое дело, всем существом своим предался ему так, чтобы впоследствии ничто не могло отвлечь от него; пусть он заранее ознакомился бы со всеми сторонами своего дела: изучил бы те способы, которые вернее и надежнее могут вести к успеху, и довольно. Так образованный будет делателем полезным.
Что служение священническое настолько же выше служб гражданских, насколько небо выше земли, вечность выше временного. Против этого надеемся никто не станет спорить. Значит и программа образования тех, которые готовятся к этому служению, должна быть обсуждена строжайшим образом. В круг этого образования должно быть введено лишь то, чтобы приуготовить их – быть верными, ревностными и неукоснительными служителями Христа, провозвестниками Его спасительного учения и неусыпными стражами Его стада. Всё прочее может быть только допущено постольку, поскольку содействует главной цели. Смотрим на программу семинарского образования, и что же видим? Богословие, философия, риторика, математика, физика, агрономия, медицина и пр., и пр. Что же к чему готовятся изучающие всё это? Если б дать прочесть эту программу иностранцу, то он решительно стал бы в тупик, особенно когда бы увидел, что как на изучение богословия полагается два года, так и философии и риторики. Ясно, что из ученика семинарии хотят сделать немножко богослова, немножко философа, немножко ритора, агронома, медика. А что должно выходить по суду здравого смысла и по свидетельству опыта на самом деле? Да ровно ничего. В деле образования все немножко весьма близко граничат с ничем; и чем более этих немножко, как, напр., в семинариях, тем вернее сумма всего образования сложится в количество, близкое к нулю. Так и выходит из ученика семинарии ни богослов, ни философ, ни агроном, ни медик!... Все преподаваемые науки смутно проносятся перед очами его неустоявшегося самосознания, потому что все преподаются лишь в общих, неопределенных чертах; в душе его не остается никакого живого чувства; в нем не рождается ни влечения, ни привязанности ни к одной науке, потому что он не ознакомился как должно ни с одной. Кажется, не разумная воля управляет всем его образованием, а слепая судьба; по крайней мере во весь семинарский курс ни один ученик не мог дать себе отчета, к чему готовится он? И по окончании курса он не имеет особенного влечения ни к чему: он готов быть священником, учителем, подьячим, – всем чем угодно. Что ж это за образование?
Но если нелепа и бессмысленна программа семинарского образования. То еще нелепее, еще бессмысленнее идет самое дело образования. Невольно думаешь, не устроено ли всё намеренно таким образом, чтобы из учеников семинарии приготовить полных невежд с огромными претензиями?
Начнем с начальников и наставников.
Главное лицо в семинарии, имеющее обширнейшее влияние на учеников – ректор семинарии, всегда монах. Странность ничем не объяснимая: главным двигателем и наблюдателем над образованием юношества, большая часть которого предуготовляется в сельские иереи, назначается лицо, навсегда отчуждившееся от мира и всех его волнений и всех требований, лицо, по крайней мере, по идее, умершее всему живущему в этой плачевной юдоли, что зовется земля. Он всегда магистр, т. е. ученый, – пусть даже ученейший муж; но что ж такая отвлеченная ученость для действительной жизни? Славнейшие мудрецы – разве не всегда дети в деле житейской мудрости? Где ж изучил ее, эту неуловимую никаким умом, а лишь познаваемую опытом мудрость он – магистр и даже доктор богословия? Не в стенах же академии и того или другого монастыря, где он начальник; да и не мог, если б хотел, изучить ее. Здесь в действительной жизни всё: и высочайший подвиг добра и порок во всей наготе своей, и ангелы Небесные и демоны преисподней, разве можно (т.е. позволено и должно) монаху окунуться в этот омут? А если нельзя, то какое же понятие его об жизни? Еще если б большинство этого юношества предуготовлялось к жизни аскетической, тогда ректор-монах было бы явление понятное; а то – юношество, готовящееся на борьбу с плотию и кровию, с обязательною властью князя преднебесного и с миром, возле лежащим, – что узнает это юношество об верных и надежных средствах вести успешно эту борьбу из самых ученых, но лишь теоретических уроков своего ректора? Нет, руководителем образования будущих иереев должен быть сам иерей, не столько ученый, сколько искусившийся в жизни, сам испытавший всё, что ждет его учеников на будущем тяжком их поприще. Пусть не передает всех схоластических тонкостей богословия, но покажет многообразное, бесконечно различное, часто поразительно-резкое, еще чаще едва заметное, едва уловимое действие страстей человеческих; но научит работать против них: это неоценимый, ничем незаменимый даже огромнейшими курсами богословия запас для будущего иерея! [...]
Наставники в семинарии большею частью магистры; несмотря на то, редко приносят они всю ту пользу делу образования, которую должны бы приносить. Причиной этого тот порядок, который ведется при назначении профессоров. Здесь не обращается ни малейшего внимания на способности их педагогические: кончил курс академии и достаточно – будь профессором, хотя бы в устной речи не умел связать двух слов толком. Кроме того, большею частью назначаются не на те предметы, в которых кто сильнее, а на первые, которые представятся незанятыми в какой-нибудь семинарии, хотя бы они об них не имели никакого понятия. [...] Знатока, напр., математики толкнула судьба в класс философии, которую он знает и понимает сколько и будущие его ученики, – и будь профессором-философом; с особенным успехом занимавшегося философией толкнула судьба в класс математики, совершенно ему чуждой, и преподавай ее! [...] После таких мудрых распорядков, каково ж должно идти само преподавание? О, если б люди истинно образованные послушали, что и как преподается в семинариях!... Не знаем, какое чувство сильнее овладело бы ими: смеха ли на эту жалкую и пошлую карикатуру образования; скорби ли об этом несчастном юношестве, Бог знает за что осужденных на неисходное невежество; негодования ли, что время и силы и труд учеников гибнут решительно даром; отвращения ли к монахам, которые, забравши всё в свои руки, целию всех своих действий имеют деньги и удовлетворение своих страстей. [...]
Возьмем, напр., богословие, эту науку из наук, важнейшее из знаний человеческих, краеугольный камень его образования, его жизни. Холодно, безучастно, безжизненно читает профессор свою лекцию – какой-нибудь отрывок из записок академических – или перевод с грехом пополам из какого-нибудь германского и лютеранского богослова. Холодно и безучастно слушают ее [семинаристы] и не знают как дождаться конца. Профессор приказывает ее заучить; худо или хорошо ее заучивают. Тем и всё дело оканчивается. Следовательно, заставляют работать лишь память, а о том, чтобы учение божественное и спасительное взволновало всю душу, неизгладимо врезалось в сердце, претворилось в плоть и кровь учеников, о том и не помышляют. Какие же следствия этого? Ученики и на богословие смотрят как и на всякую другую науку, т. е. как на тяжелое бремя, от которого не знают, как избавиться. Заученное они помнят только пока в семинарии; прожили год-другой на месте – и всё забыто, и ни одного догмата не сумеют они объяснить удовлетворительно, и о целом курсе богословия у них сохраняется темное воспоминание. [...]
Возьмем философию. Смешно и горько видеть, что и как преподается в семинариях под этим громким названием. Не заставляют учеников путем собственного мышления искать истину; нет, а заставляют учить, еще иногда на латинском языке, какую-нибудь нелепейшую компиляцию из quasi-философов XVII и XVIII вв., компиляцию, сделанную без толку, без смысла, из десяти разных авторов, бесконечно различных между собою, каким-нибудь самодельным философом-профессором. И бьются несчастные ученики над изучением этой бестолковой и бесцельной мудрости; заучив, бойко отвечает и на экзаменах, а в существе дела не в состоянии дать себе отчета, что это он делает и для чего. Не вдумывался он сам ни во что, потому что его заставляли учить и учить; учить букву, а не смысл, до того, что если он в ответ одну фразу заменял другою, равносильною, то профессор с тетрадкою в руке сейчас же останавливал и приказывал отвечать как написано. И ничто не оставалось в голове его; и на всю эту науку, даже среди самого курса ее он смотрел как на что-то темное, непроницаемое, где нет Божьего света.
Говорить ли о преподавании других наук? Кажется, нет нужды. Если так преподаются те, которые считаются главными, то понятно, как должны преподаваться второстепенные. И ученики или совсем не ходят на эти классы и убивают время на квартирах за картами, или занимаются романами, и преспокойно, не обращая ни малейшего внимания на профессора, развращают душу свою чтением какого-нибудь нелепейшего произведения французской школы.
Скажем по нескольку слов о недавно введенных агрономии и медицине.
Прекрасна, по-видимому, цель, с которою введена агрономия; священник будет сам земледельцем; не рутинным, а ученым, свое звание передаст и прихожанам, – и процветет хозяйство как его самого, так и всей его паствы, на что лучше! И преподаватели уже везде ученые – воспитанники образцовых земледельческих школ. Пусть они везде не делают ничего, и вся эта наука в презрении у самого начальства; пусть ни один из окончивших семинарский курс не сумеет отличить одной почвы от другой – мергеля от гипса; нет нужды, была бы введена наука, и пусть она идет, как судьбе угодно. Но предположим, что судьба распорядилась именно так, что эта наука пошла прекрасно; в самом ли деле прекрасна цель, с которою введена она? И может ли быть она достигнута, т. е. священник будет агрономом образуемым для своих прихожан? Чтобы ответить на эти вопросы, мы предложим еще несколько вопросов. К чему готовится большинство учеников в семинарии? Не к тому ли, чтобы быть иереями в селах и городах? Конечно, да. И не желает ли начальство, чтобы эти ученики впоследствии были иереями не по имени только, а самым делом, т.е. ревностно, неусыпно заботились о спасении душ как своих, так и тех, которые вверены их пастве? Без сомнения, да. А если так, то неужели не знают, что священнику, на руках которого бывает от тысячи до двух с половиною и более душ мужеского и женского пола, немного уже остается времени от главного дела на какие бы то ни было посторонние дела? [...]