Глава двадцать четвертая 10 глава




– Были ли вы когда‑нибудь в Нью‑Йорке?

– Как же, три раза! – и он занялся вдергиванием нитки в ушко иголки.

– Как вам нравится Нью‑Йорк?

– Не нравится совсем. Старомодный город.

– Что? – воскликнул оскорбленный хозяин.

– Старомодный город, – произнес профессор громче.

– Что вы хотите этим сказать?

– Город, который не следует за последними тенденциями науки и требованиями жизни. – И он старательно – за отсутствием ножниц – откусил нитку, а затем, ловко скрутив на конце ее узелок, залюбовался им. – Отсталый город.

– Да? – сардонически спросил хозяин, оглянув гостя, его наряд, и усмехнувшись: – На чем же вы обосновываете ваше мнение? – И добавил, явно обиженный: – Я родился в Нью‑Йорке.

– О, если вы родились в Нью‑Йорке, я могу взять мои слова обратно.

– Наоборот, – обижался хозяин всё больше, – вы мне окажете услугу, если объясните, на чём основано ваше мнение.

– Если хотите. Какая сторона вопроса вас более интересует?

– Вы изволили заметить: в научном отношении.

– Да. В биологическом. Подобные города способствуют дегенерации человеческого типа. Это уже научный факт. Психологически – они развивают жадность, зависть, ненависть. Экономически – они приносят дефицит стране, если принять во внимание содержание чиновников, полиции, тюрем, домов для умалишенных, приютов, больниц. Гигиенически – продолжительное пребывание в таком городе – угроза здоровью, прежде всего, нервной системе, – и он замолчал, пробуя, насколько крепко пришита пуговица.

– Хотите ли вы еще что‑нибудь добавить?

– Если хотите. Такие города понижают уровень культуры: они вредны для талантов, невозможны для спокойной творческой работы вообще; они развращают простых и честных людей.

– И еще что‑нибудь?

– Такой город – за исключением немногих кварталов – уродлив, безобразен, грязен. Он оскорбляет глаз. Он также вульгаризирует язык. Во время войны – это самое опасное место для населения.

Помолчали.

– Хотели бы вы еще что‑либо услышать? – любезно осведомился профессор.

– Нет, благодарю вас, – сумрачно ответил хозяин.

– Не за что, – слегка поклонился гость. Шитье было закончено Он с удовольствием встряхнул свой пиджак и затем надел на себя, проговорив:

– Теперь ничего нельзя возразить против моего костюма: я иду сегодня в оперу. – Затем он встал, любезно поклонился мистеру Райнду и спросил:

– Могу я иметь удовольствие – пригласить вас быть моим гостем и пообедать со мною сегодня здесь в ресторане?

– О… – замялся мистер Райнд, – я также иду с моими друзьями сегодня в оперу.

– Но обедаете вы одни?

Ничего больше не оставалось, как принять приглашение.

Вопреки его опасениям, появление профессора в зале ресторана не удивило никого. Более того, с ним раскланивались, его приветствовали знакомые, и в их обращении с ним чувствовалось уважение. Прислуга тоже, как видно, его знала и оказывала ему бо́льшее внимание, чем остальным. Это был Китай, а в Китае ученому всегда оказывается почтение, как бы бедно он ни был одет. И для русских репутация ученого имеет бо́льший вес, чем деньги или высокое служебное положение.

Обед прошел чрезвычайно приятно. Профессор был оживлен, внимателен, учтив и остроумен. Выпив вина, он стал сантиментален и перешел на личные темы.

– Природа расточительна, – говорил он. – Всюду у нее перепроизводство. Но каково это для человека! Все билеты розданы, все роли распределены, и остаются те, кому нет места даже среди зрителей. Я принадлежу к этому классу. Седьмой ребенок моих родителей, третий муж моей жены, второй отчим ее сына. Специалист по наукам, названия которых даже неизвестны широкой публике. Знаток языков, на которых неизвестно кто говорил тысячелетия тому назад. Всюду обошлось бы и без меня. Я не понял этого сразу и в молодости приобрел, было, привычку оглядываться кругом – не освободилось ли где место. Увы, безуспешно! – и он замолчал.

Мистер Райнд вздохнул из сочувствия. Он думал, что пауза являлась подходящим моментом для выражения соболезнования по поводу судьбы собеседника, но не находил подходящих слов. А между тем профессор просиял лицом и сообщил:

– Отсюда то счастливое состояние духа, которое теперь сделалось для меня обычным. Мистер Райнд, вы видите перед собой совершенно счастливого человека! Я потерял родину, общественное положение, родных, друзей, рукописи моих работ, все имущество – и с ними всякую ответственность. Я приобрел этим полную свободу. Я, мистер Райнд, наслаждаюсь жизнью, каждым ее мгновением. Будучи уже не призывного возраста, я не вызывал к себе интереса тех, кто набирает армии. Никем не призванный к несению обязанностей, я не заинтересован лично в исходах политических столкновений.

Мистер Райнд подумал, что профессор, вероятно, подшучивает над ним.

– Но, позвольте, – сказал он, – помимо политических задач, есть и другие. Вас не привлекает общественная работа гуманного порядка, миссионерство, благотворительность?

– По точному подсчету сейчас действует в мире девять миллионов организаций, обществ и групп религиозно‑гуманно‑благотворительного характера. Боюсь, что и там уже обойдутся без меня.

Подали кофе. Выпив чашку с большим удовольствием, профессор, по‑видимому, счел нужным как‑то извиниться за свое необычайное счастье.

– Я не всегда был так счастлив, конечно. Я долго работал над собою. Я сам создал себя и затем выпустил на свободу.

Мистер Райнд подарил его каким‑то нерешительным взглядом, не сказав ничего.

– Гигантский труд! – убеждал его профессор. – Отделиться от человечества, уничтожить в себе раба и научиться радоваться каждому мгновению жизни.

 

Глава двадцатая

 

Жизнь супругов Питчер, если смотреть на нее со стороны, была самая завидная. Прекрасный дом. Полная финансовая обеспеченность. Мистер Питчер застрахован в пятьдесят тысяч американских долларов; миссис Питчер – в двадцать пять. И дом застрахован и обстановка (от огня, бури, наводнения, землетрясения, краж). Жизнь их текла спокойно, ровно, без событий. Это была научно‑гигиеническая жизнь. Не счастье, не погоня за ним, – комфорт был идеалом супругов Питчер.

Но нет ничего более обманчивого, чем чересчур спокойная жизнь, и более подозрительного, чем безусловно и всегда спокойные люди: супруги Питчер, в действительности, вели мучительное существование. Причина этому, не видимая для глаза, таилась глубоко внутри них самих. Она маскировалась обоими, как рана, и была незаметна не только для посторонних, но и для каждого из них. Оба страдали одиноко и тайно. Однако же, корень болезни обоих был тот же: природная скупость человеческих чувств, принявшая чудовищную форму. Они не истратили своего сердца, и этот тяжелый мертвый капитал только давил их, потому что они не прикасались к нему. Они развили в себе способность, а потом и привычку, не отзываться ни на что (вовне себя) теплым человеческим чувством. При случае они могли дать денег, послать формальное письмо или даже телеграмму, поздравляя или соболезнуя, но это не сопровождалось никаким искренним внутренним движением.

Конечно, у них не было детей. У них не было также родственников; по крайней мере, никто не видел их в доме Питчеров. Не было и особенно близких друзей. Они никогда не знакомились со своими соседями. С прислугой не разговаривали, ей приказывали. Взаимные отношения их были безусловно корректны. Единственным, что походило на какое‑то выражение чувств, являлся ежегодный букет от мистера Питчера для миссис Питчер в день ее рождения. Она уже получила двадцать таких букетов за годы своей супружеской жизни. Цветы эти заказывались по телефону. Букет всегда был очень дорогим, оранжерейным, так как день рождения приходился на самый холодный сезон, когда ничего не цветет естественным образом в природе. Какие, собственно, цветы любила или предпочитала миссис Питчер, мистер Питчер не знал.

Цветы, цветы! Образ весны, символ любви! Разве не преступление, что за деньги их может купить всякий и потом подарить кому угодно! И равнодушные мужчины дарят их злым, безобразным женщинам, как корове дают сено. Их подносят на юбилеях со лживой речью, надоевшим актрисам – с фальшивым восторгом, назойливым родственникам – с досадой, начальникам служб – с лестью, их бросают под ноги на парадах ненавистным вождям. Цветы надо бы продавать только тем, кто влюблен, и дарить только тому, кого любят. И прежде чем отдать цветы, продавец должен бы спросить: «Вы влюблены? Как давно? Как глубоко?» Поэтам, художникам и музыкантам их надо бы посылать ежедневно и даром. Три четверти человечества может жить без цветов, не замечая совсем их отсутствия.

Итак, цветы миссис Питчер заказывались по телефону. Мистеру Питчеру и в голову не приходило пойти и самому их выбрать. Она же, со своей стороны, дарила ему неизменно или галстук или запонки. Им обоим казалось бы странным, если б они страстно любили друг друга, совершенно неприличным, если бы выражали это. Страсти относились, по их мнению, исключительно к области литературы и театра. Миссис Питчер любила только камерную музыку. Она носила только белые перчатки. Она не любила духов. Никогда ничего не рассказывала, не любила и слушать рассказов.

Он был человеком с пониженной деятельностью сердца, физиологически унаследовав это свойство от целого ряда спокойных, сдержанных и рассудительных предков. Быть вполне человеком казалось ему ниже человеческого достоинства. Всякий сердечный порыв в его глазах являлся неприличием, всякое откровенное слово – от сердца – неуместным, всякая теплая привязанность к нему самому – посягательством на его личность, на его свободу. Жизнь испробовала на нем свои самые сильные средства: голод, труд, красоту, жалость, – но он остался невозмутим. Если бы его подвергли даже искушениям Святого Антония – он, вероятно, и в этом случае, взирая на них ироническим оком, спокойно курил бы свою трубку.

За двадцать лет спокойной супружеской жизни и мистер и миссис Питчер остались далеки духовно, как незнакомцы, не открыв друг в друге ничего такого, что могло бы их сблизить. Наоборот, с годами они как будто все более отдалялись, делаясь все молчаливее и необщительней. Все, что еще оставалось у них общего, это – дом, обстановка и деньги.

Но внешне жизнь их протекала одинаково.

– Доброе утро! – произносил мистер Питчер в восемь часов утра, садясь за стол и развертывая газету.

– Чашечку чая? – спрашивала миссис Питчер через пять минут.

– Пожалуйста.

Так начинался день. Приблизительно такой же разговор велся вечером за обедом. Завтракали они отдельно: она – дома, он – в ресторане клуба.

Мистер Питчер успешно закончил ликвидацию своего коммерческого дела незадолго по нашествия японцев на Маньчжурию. Он ничего не потерял на этом. Питчеры были богаты, не тратили даже всего ежегодного дохода. Собственно говоря, им незачем было жить в Маньчжурии. Весь земной шар, все континенты были открыты для них, были к их услугам. Но их привязанность к комфорту, к покою развила уже страшную убийственную для души инерцию. Прежде, в более молодые голы, они иногда обсуждали возможности заселить пустыню, в которой жили. Рассматривались проекты завести собаку, кошку, попугая, золотых рыбок или даже взять хорошенького ребенка из приюта. Но тут же возникал вопрос о соединенных с этим трудностях и ответственности. Собака? Но она лает! У ней могут быть блохи. Она линяет, а в гостиной очень светлый ковер, да и софа покрыта серебристым атласом, возможны пятна. Атласа же такого больше нет в продаже. Если переменить обивку, то софа не будет одинакова с креслами. И еще – вы знаете? – собаки в Китае часто болеют. Им делают какие‑то прививки. О нет, только не собаку! Кошка? Но вы подумали о котятах? Их надо будет топить. Да и кошка также может запачкать софу, она также линяет. Попугай или канарейка? Но разве вам нравится крик попугая? Вы не заметили, что у них обычно хриплый голос. Канарейки? Конечно, они довольно приятно чирикают по утрам, а иногда и поют. Но они такие маленькие. Не на что и посмотреть. Иногда болеют, нахохлятся – и тогда у них пренеприятный вид. А между тем везде будут рассыпаны зерна – они их разбрасывают как‑то из клетки. Рыбки? Но где мы поставим аквариум? В гостиной? А вам не кажется, что аквариум придает комнате нежилой вид? Эта зеленоватая вода… кажется, будто в комнате завелась сырость.

Аквариум все же купили. Одновременно купили и две книги с инструкциями об уходе за рыбками. Затосковали рыбки в гостиной Питчеров. Живя своею жизнью, связанной с их стихией, рыбки повиновались движениям моря, часам прилива и отлива: с приливом – там, в далеком море, – и в своем аквариуме, – они послушно подымались на поверхность; с отливом опускались на дно. Они тосковали, на них грустно было смотреть – и Питчеры на них не смотрели. Рыбки дохли одна за другою. Слуга вылавливал трупик и дарил соседней кошке. Когда слуга за утренним чаем тихо доложил Питчерам, что рыбок больше нет, они приказали выбросить стеклянный ящик из гостиной.

Заговорив как‑то о ребенке из приюта, они пришли в ужас. Ведь мальчик или девочка из приюта могут иметь самые низкие, самые преступные качества и наклонности. Их – увы! – невозможно установить в детстве, но когда они проснутся, тогда уже ничем не поможешь. Число возможных пороков в приемыше было так чудовищно, что одно их перечисление заняло целый вечер. Более того, ребенок вначале может быть совсем как ребенок, дитя, но потом вдруг разовьется в морона, монголоида, если не хуже – вероятно, есть еще что‑нибудь и хуже этого! И этот монстр будет носить имя Питчеров! Он будет красть у них же, он подожжет дом, совершит какое‑нибудь ужасное преступление – и об этом будет сообщено в газетах. И их фотографии – фотографии Питчеров – появятся там же. Они, возможно, будут бегать по судам, как поручители. Полиция придет вот сюда, в этот дом – и полицию нельзя не впустить.

Разговор о ребенке был окончен. Перешли на неодушевленное: мистер Питчер стал читать детективные романы; миссис Питчер взялась за вязание.

Чтение детективных романов из средства сделалось целью. Он выписывал все детективные журналы, а его книжный агент добывал для него все то, что выходило отдельными книгами. Интерес перешел в одержимость. Мистер Питчер стал знатоком преступлений, специалистом по способам их совершения, авторитетом по их раскрытию. Это был тот мир, в котором мистер Питчер отныне жил духовно. Вся остальная деятельность человечества – не преступная – его не занимала. Он, между тем, становился все более безжизненным, почти перестал разговаривать, и так отвык от речи, что стал заикаться. Он уставал, если произносил десяток слов.

Миссис Питчер вязала. Она могла позволить себе купить сколько угодно ниток и шерсти, и всяких спиц, крючков и иголок. Сначала она связала шторы для спальной – на два больших окна. Потом она связала два покрывала того же узора на две больших кровати. Затем она связала, опять тем же узором, салфетки на ночные столики. После этого она перешла на вязание шерстью. Она связала два пледа, два одеяла, себе четыре шарфа (мистер Питчер не носил шарфов ее работы), три юбки и шесть свитров. Затем она опять перешла на вязание крючком, начав весь ассортимент для спальной, но уже другого узора. Вскоре все в доме, если не было связано на спицах, то было связано крючком. Самая маленькая салфеточка или носовой платочек уже имели хорошенькую кружевную каемочку. Это постоянное скручивание ниток, между тем, как будто скручивало что‑то и в самой миссис Питчер, в ее физической природе и в ее душе.

Так Питчеры проводили последние годы – дни, вечера. Он – с детективами, она – с иглами и крючками. Он – наблюдая преступления, она – узор. Он – подкарауливал убийц за углом, исследуя полицейские снимки, вглядываясь в отпечатки пальцев душителей; она – считая петли, перекручивая их, собирая в одну, накидывая новые. Оба молчали. А великая мстительница – жизнь – тоже плела из них уже свои узоры.

За стенами их дома, под окнами, кипела человеческая жизнь – звенел смех, лились слезы; там проходили военные парады, похоронные процессии, крестные ходы; по ночам совершались преступления, чей‑то голос взывал о помощи, летела «скорая помощь», пронзительно резал ночной воздух свисток полицейского, звучал набат, – Питчеров это не касалось. Они бы удивились даже, очень удивились, если б им кто сказал, что на крик о помощи мистер Питчер мог бы выйти из дома с револьвером, а миссис Питчер с чем‑либо для оказания первой помощи.

Если случалось, что бездомный китаец в лютую зиму замерзал на ступеньках крыльца Питчеров, то труп убирала рано утром полиция, задолго до того часа, когда Питчеры выходили из дома. Таким образом, они могли просто и не знать о замерзшем китайце. Он же, со своей стороны, замерзая на их ступенях, не мог все же быть таким наивным идеалистом, чтобы попробовать постучать, вообразив, что на стук ему откроют дверь этого богатого дома, приютят и обогреют. Он и не пробовал стучать.

Было и еще одно обстоятельство, отчасти оправдывающее мистера Питчера. Если бы замерзал не китайский нищий, а, предположим, какой‑либо кузен мистера Питчера, как бы он поступил? Он распорядился бы, чтоб слуги внесли кузена в запасную комнату. Между тем миссис Питчер вызвала бы «скорую помощь», заказав комнату в лучшей больнице. Ни он, ни она не прикоснулись бы к кузену, предоставляя слугам все заботы. У них были свои причины для такого поведения.

У мистера Питчера с годами развилось физическое отвращение к людям вообще. Всякое прикосновение к человеку, будь то простое пожатие руки, было ему мучительно неприятно. Он мог еще переносить людей, так сказать, в абстракте. Но стоило ему представить себе, что его собеседник – конкретный человек, которому присущи все человеческие функции, как его охватывала непреодолимая брезгливость. Он слегка отодвигал свой стул, закуривал трубку, смотрел в сторону. Он не переносил человека вообще.

Миссис же Питчер сторонилась людей из страха перед заразными болезнями. Страх этот рос в ней и принимал угрожающие формы. При спокойной жизни, без отвлекающих внимание событий – будь то горе или радость – ее мысль все чаще притягивалась к тому единственному неизбежному событию, которым является смерть. О ней миссис Питчер думала не, переставая, и, не переставая, выискивала в себе болезни. Здоровая телом, она находила в себе симптомы всех болезней. Она выписывала множество медицинских журналов. Докторам она не верила и, благодаря этому, в одиночестве сражалась со своими страхами. Она избегала прикасаться к людям вообще. Она носила белые перчатки и, откуда бы ни пришла, сейчас же переодевалась и принимала ванну.

В десять часов Питчеры шли спать, оба совершенно разбитые усталостью от бесцельного, пустого, мучительного и мертвого дня.

В десять часов, лежа в постели, Питчеры не могут сразу заснуть. Они лежат спокойно, неподвижно, каждый в своей комфортабельной кровати, каждый под своим прекрасным одеялом. Градусник проверен; – в спальной именно та температура, которая должна дать наиболее здоровый спокойный сон. Но оба они полны тем смутным, горьким беспокойством, какое охватывает человека перед неминуемым несчастьем, за которым следует смерть. Это – самые грустные минуты их дня. Каждый из них спешит укрыться в привычной атмосфере своих обычных дум. Мистер Питчер мысленно отправляется преследовать преступников и, в конце концов, засыпает где‑нибудь на улице за углом, в темную, ненастную ночь. Засыпает он тяжелым, даже мучительным сном. Он спит среди опасностей, трупов и детективов.

Миссис Питчер страдает и больше и глубже. Лишь только она оказывается в постели – начинаются боли. Это, собственно, и не боли даже, а страх, что у нее что‑то может заболеть. Увы! она изучила симптомы всех страшных болезней. Она лежит в большом нервном напряжении, прислушиваясь. Да, что‑то как будто заболело в боку. Боже, что это! Желудок? Печень? Почки? О, это печень, печень! Камни? Вдруг это камни! Что делать? Где телефон? Надо звать доктора и сказать, чтоб захватил сильнейшие наркотики. Она не может терпеть, она не может переносить никаких болей. Доктор должен это понять. Но болит, кажется, желудок, не печень. Миссис Питчер вся в поту от страха: что она ела за ужином? Сардинки! Но коробка могла быть заржавленной! Где эта коробка? Ее, вероятно, придется послать на исследование, узнать, что за яд. И как это она могла не пойти на кухню и не проверить, какая была коробка! Яд! Рыба и металл! Что может быть хуже, чем такой яд! Боли сильнее. Прошло четыре часа с момента еды – процесс отравления уже начался. Она хватается рукою то за электрическую лампочку, то за телефон. Зажигать? Звонить? Здравый рассудок подымает голос: мистер Питчер тоже ел сардинки, однако, он не болен. Подождать! А не будет ли поздно? Что‑то беспомощно детское встает в ее душе, и она, обливаясь тихими слезами, внутренне взывает: «Господи! Пожалей меня!» Она старается вспомнить, как кричали Христу слепые, калеки, бесноватые, – и внутренне кричит Ему, как они: «Иисусе! Сын Божий, помилуй меня!» Она повторяет и повторяет про себя этот вопль и, изнеможенная напряжением, вдруг чувствует, что болей нет. Она успокаивается и засыпает, летит в сон, как бы катясь, переворачиваясь всем телом, с высокого и мягкого холма. Последняя ее мысль: надо исключить сардинки из меню навсегда. Потом мыслей уже нет больше, они исчезают. Она видит последний узор своего вязания: петли, петли. Две направо три налево две вместе, две налево, три направо… Она спит.

Питчеры заснули. Им снятся сны. Он – в подвалах, он в химической лаборатории исследует пятна крови на чьей‑то одежде. В лупу рассматривает фальшивую подпись на чеке. Она слегка стонет по временам от болезней, которые видит во сне. Она страдает. Ее болезни мучительней физических, потому что от первых ей помог бы доктор, но эти – воображаемые страдания – она носит в себе, лелеет их – и никто не может ей помочь, кроме нее самой. Иногда и она видит сон, это – опасная испорченная пища или нечто об эпидемиях и смерти. Иногда она видит и более спокойные сны – вязанье – узоры, узоры, узоры.

Утром они просыпаются. Мистер Питчер подымается сразу и идет принимать душ. Ей же надо много усилий, моральной решимости, чтоб начать еще один новый день. Она каждое утро, лежа с закрытыми глазами, старается уговорить себя встать – и жить. Она старается найти что‑нибудь милое, привлекательное в грядущем дне, чтоб зацепиться мыслью – и жить для этого момента, она ищет – и не находит. Боже мой! Что мы сделали с жизнью! – внутренне восклицает она. Но утром как‑то не верится в Бога. Светло. Странно, если б Он существовал. Она чувствует Его только в гибели, в темноте, в страхе. Он кроется в неизвестном, в незримом. Но в этом реальном видимом мире Его нет и не может быть. По утрам ее тошнит. Возможно, это происходит от одной только мысли о том, как она встанет, начнет одеваться, пить кофе, говорить, приказывать прислуге. Все же собирается с силами – и встает.

В восемь часов она в столовой. Это – холодная спокойная женщина, неторопливая в манерах и словах. Она застыла, заморозила себя в дневную форму.

– Чашечку чая? – спрашивает она мистера Питчера.

– Пожалуйста, – отвечает он.

 

Глава двадцать первая

 

Мистер Райнд не ожидал, что в Харбине, перенаселенном и грязном, может быть такое прелестное театральное здание. И публика в театре тоже немало удивила его. Без сомнения, это было хорошее общество. Привыкнув встречать русских только в самой бедной обстановке, он с удивлением наблюдал хорошо одетых дам и господ, их прекрасные манеры и оживленные лица.

В зале царило оживление, какое наблюдается только у горячих поклонников театра перед началом оперы, когда оркестр уже настраивает инструменты, и вот‑вот начнется увертюра. Довольно равнодушный к опере вообще, здесь мистер Райнд поддался всеобщему настроению и тоже начал слегка волноваться, как будто бы и его ожидала какая‑то радость. Он видел, как вошла госпожа Мануйлова, а за нею Лида, которая, казалось, не прошла, а протанцевала из коридора в зал, так она была полна веселым нетерпением. Затем все головы повернулись в одну сторону: «появилась» Первая Красавица города, воспользовавшись для этого не главным входом, а боковой узкой дверью, в рамке которой, на фоне темно‑красного бархата занавеси, она остановилась на несколько мгновений, глядя как бы бесцельно куда‑то в пространство своими сказочными серыми глазами, которыми восхищался весь город. Дав заметить себя и полюбоваться собою (ей было всего восемнадцать лет), она медленно, ни на кого не глядя, прошла к своему месту. Деликатной красотою, хрупкостью, нежностью, каким‑то налетом светлой, прозрачной грусти она напоминала Психею. В ней для зрителя соединялась и радость в том, что красота существует, и печаль о том, что она – мимолетна и, как все в мире, бесследно уходит. Внутренне эта Психея была не тем, чем казалась снаружи. Она была полна не поэзии, а самых определенных, обычных земных желаний: ей хотелось поскорее влюбиться в подходящего, богатого молодого человека и выйти за него замуж. Ей хотелось хорошо есть – увы! она была бедна и недоедала, – наряжаться, непременно хорошо наряжаться, веселиться, танцевать, путешествовать. Ей хотелось иметь поклонников – и чем больше, тем лучше, – пусть бы они страдали, и пусть бы все вокруг видели, как они страдают. Одним словом, земной аппетит был главной чертою Психеи. Но она обладала одним талантом, редким к тому же: она умела создавать иллюзии. Она умела создавать для себя образ и заставлять всех видеть ее такою, какою она хотела, чтоб ее видели.

Это платье, казавшееся на ней каким‑то чудом искусства, она сшила сама, а материал для него она вымолила в долг, в рассрочку у китайца, разносчика мануфактуры. Не могло быть сомнений, что ее единственные шелковые чулки, правда, скрытые от взоров под пышным и длинным платьем, были повсюду заштопаны, а цветы… цветы ей подарил безнадежно влюбленный в нее служащий оранжереи, взявший их в счет жалования – и отдавший их ей за одну улыбку, мимолетную, ничего не обещавшую, за рассеянный взгляд и за тихо, как бы для себя одной, произнесенные слова: «Боже, как я хотела бы иметь все эти розы!» Это были маленькие розы, почти бутоны. Из них она сделала муфту – и вот «появилась», держа руки в этой маленькой благоухающей муфте. Все знали о ее бедности, но при виде ее забывали, что она бедна. Да и важно ли, из чего создана красота, если она действительно так прекрасна. Вот она шла – одна, светлая, легкая, слегка грустная, с головкой, чуть склоненной набок – и, казалось, у ней нет, не может быть никакой связи с буднями жизни, как, например, долг за платье. Психея, Беатриче, Лаура, Джульета, Наташа, – кто хотите, только не провинциальная глупая девочка с большой жадностью к материальным благам жизни. На расстоянии – как она им приказала – шли за нею, и, будто бы, не за нею – трое мужчин: мистер Капелла, служащий оранжереи и мистер Рэн.

Увидя последнего, послушно следующим за Первой Красавицей города, Глафира Платова, сидевшая на галерке, сделала жест рукою, как бы желая остановить свое забившееся сердце, и на мгновение закрыла глаза.

Профессор Кременец, в починенном и подглаженном костюме, стоял у барьера ложи и раскланивался со знакомыми.

– Посмотрите на эту публику, – говорил он мистеру Райнду. – Говорят, что после Мировой войны финансовое положение Европы сильно пошатнулось, но здесь, в Харбине, оно совершенно фантастическое. А попробуйте обыскать всю эту публику, не найдете и ста китайских долларов наличными. Только очень незначительная часть русского населения этого города живет на постоянное жалованье. Остальные кормятся при них: они шьют для них, пекут хлеб, учат в школах, заводят молочное хозяйство, поют в церкви, издают газеты – все это в русском духе. Замечательная система всеобщей взаимной задолженности развилась в этом городе. Все русские должны друг другу, и еще – всем китайцам: купцам, домовладельцам, прислуге, сапожникам. Все, во что одета эта публика, взято в кредит, как и то, чем они будут ужинать после театра. И вот такой город имеет оперу, драму, симфонические концерты, церкви, школы, университет. Если у кого‑либо иссякнет мужество жить, в газете мы читаем о самоубийстве. И это совершается в особом, уже установившемся «хорошем тоне». Жертва, обрекшая себя на исчезновение, незаметно готовится, посещая знакомых, сходив еще раз в театр, в церковь, и оставляет после себя письмо, дабы не упало на кого подозрение. В письме обычно посылается всем привет и наилучшие пожелания. Я собрал уже порядочную коллекцию таких писем – очень интересно для чтения.

Мистер Райнд ничего не возразил на это. Питчеры, сидевшие в ложе, хранили молчание. Они как‑то неприязненно наблюдали царившее вокруг оживление. Чему радуются эти люди? Опера! Какая малость! Они, Питчеры, сидели здесь не ради удовольствия, не ища и не ожидая его. Они три раза в сезон выезжали в театр. Это было их общественной повинностью, как и то, что раз в месяц они давали обед и иногда отправлялись в гости.

Сегодня в этом посещении оперы было еще меньше комфорта, чем обычно, особенно для миссис Питчер. Собственно только тело ее, одетое соответственно хорошему тону, находилось в ложе, душа ее блуждала где‑то в потемках, далеко‑далеко.

В последние дни ей становилось все хуже. Она не могла даже вязать. В ней будто шевелилось что‑то тяжелое, мучительное. Она с трудом поддерживала свой обычный внешний вид и достоинство. Временами ей вдруг ужасно хотелось начать кричать. Кричать, кричать, не останавливаясь.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: