Антихрист, уважаемые господа и дорогие слушатели, будет из колена Данова. 25 глава




В монастыре доминиканок в Кроншвице в это время находились четыре послушницы, две ancillae Dei,[263]шесть конверс и четыре панны из хороших семей. Количество изменялось, девушки уходили и приходили, а прибытие новенькой каждый раз было сенсацией. Новенькая бросалась в глаза. Лица становились привычными так быстро, что каждое новое мгновенно притягивало взгляд. Новенькую отличала также осанка: она еще не привыкла горбиться и смиренно опускать голову, благодаря чему возвышалась над общим уровнем. Выдавал ее также голос, диссонансом выбивающийся из общего шепота. Естественно, строгая монастырская дисциплина в молниеносном темпе нивелировала различия, раздавливая их, словно каток, но какое-то время новоприбывшая становилась сенсаций сезона.

Девушка, которую подселили в дормиторий[264]в канун Иоанна Крестителя, имела, как оценила Ютта, все качества сенсации сезона. Она была чрезвычайно красива, ее стройную фигуру был не в состоянии испортить даже безобразный мешок, который здесь называли рясой конверсы. Каштановые волосы завивались на лбу в шаловливый локон, а в карих глазах играли плутовские искорки, не соответствующие вроде бы озабоченному приятному овальному лицу.

Девушка села на выделенную ей кровать, единственную свободную в дормитории. Волею случая это была кровать возле кровати Ютты. Которая как раз подметала в дормитории.

– Я Вероника, – представилась новоприбывшая тихо. И робко. Запрет употреблять имена был первой вещью, которую конверсе вбивали в голову. Если голова не была сильным ее местом, то запрет вбивали иногда другим способом.

– Я Ютта. Здравствуй и располагайся.

– Приличная кровать, – оценила Вероника, присев и подпрыгнув несколько раз. – В Вейссенфельсе у меня было намного хуже. Надеюсь, на ней никто не умер?

– В этом месяце? Никто. Не считая Кунегунды.

– Зараза! – Вероника перестала подпрыгивать. – От чего она умерла?

– Говорят, – Ютта улыбнулась уголком губ, – что от легких. Но я думаю, что от тоски.

Вероника долго смотрела на нее, а в ее глазах вспыхивали искорки.

– Ты мне нравишься Ютта, – сказала она наконец. – Мне повезло. Я сегодня помолюсь за покойницу Кунегунду, с благодарностью за то, что она освободила эту кровать. А относительно соседки слева мне также пофартило?

– Если у тебя вкус к кретинкам, то да.

Вероника прыснула. И тут же посерьезнела.

– Ты мне вправду нравишься.

– Ты вправду не теряешь времени.

– Потому что его жалко терять, – Вероника смотрела ей в глаза, – когда встречаешься с родственной душой. Это не каждый день случается. Кроншвиц – не первый мой монастырь. А твой?

– Тоже нет.

– Попрежнему холод, – как бы печально констатировала Вероника. – Попрежнему недоверие и ощетинившиеся иголки. Тебя здесь держат или очень недавно, или очень давно.

– В этом монастыре, – несколько ласковее ответила Ютта, – меня держат с двадцатого мая. А вообще меня держат в заключении с конца декабря прошлого года. Извини, но я не хочу об этом говорить.

 

События декабря 1428 года врезались в память Ютты как последовательность внезапных, но не связанных общим значением образов. Началось в тот день, когда ржание коней, крик и треск взламываемых ворот нарушили сонное спокойствие монастыря кларисок в Белой Церкви. Она была в трапезной, когда туда ворвались вооруженные схватили ее и выволокли во двор. В памяти возникли картинки.

Связанный Рейневан, дергающийся в руках кнехтов. Аббатиса с разбитыми в кровь губами, ее книги, ее гордость и слава, пожираемые огнем на огромном костре. Заплаканные монашки и послушницы.

Потом Зембицы, хорошо знакомый ей город, знакомый замок, знакомый рыцарский зал. Знакомый ей князь Зембицкий, одетый – как всегда, модно – в стеганый лентнер,[265] miparti [266]и poulaines [267]с длиннющими носками. Ян Зембицкий, которого называли образцом и зеркалом рыцарства, некогда такой учтивый к ее матери и такой щедрый к ее отцу, который ее саму когда-то удостоил милым комплиментом. И вот внезапно это зеркало рыцарства с пеной на губах рвет на ней одежду, при всех присутствующих в зале мужчинах обнажает ее и бесстыдно касается, мерзко угрожает ей позором и пытками. А всё для того, чтобы шантажировать и запугать Рейневана, ее возлюбленного, ее любимого, ее Алькасина, ее Ланселота, ее Тристана, который смотрел на всё это с перекошенным лицом, белым, как рыбье брюхо, с глазами, из которых, казалось, вотвот брызнет кровь, смешанная со слезами ярости и унижения. И вот этот Рейневан, тот самый и одновременно словно чужой, абсолютно чужим, никогда не слышанным голосом соглашается на какие-то страшные, ужасные, недостойные, позорные вещи. Соглашается на них, чтобы спасти ее.

На что Рейневан тогда согласился, она не узнала. Князь Ян приказал кнехтам вывести ее. Она вырывалась, не помогло. Ее выволокли на крыльцо, потом в коридор. Платье и рубашка на ней были разорваны аж до пояса, грудь на виду. Кнехты, понятное дело, не могли пропустить такой случай. Как только они оказались в уединенном месте, ее приперли к стене. Один зажал ей рот вонючей ладонью, остальные начали ржать и лапать ее. Ее передергивало от отвращения, она спазматически содрогалась, им это нравилось, они удвоили усилия. Их гогот и гнусные комментарии привлекли кого-то из старших, на кнехтов посыпались побои, Ютта слышала звуки пощечин и глухие удары кулака. Ее отпустили, она сползла на пол и потеряла сознание.

Пришла в себя она в темном, пустом, воняющем прокисшим вином погребе. Она вжалась в угол, поджала колени под подбородок и сильно обхватила их руками. В этой позе она замерла. Надолго. Очень надолго.

Когда ее выводили из погреба, она чувствовала боль во всём теле, была окоченевшей и оцепеневшей как труп в rigor mortis. [268]Она абсолютно не знала, что с ней происходит, даже тревога не могла пробиться сквозь туман, который обвил ее чувства, окутал ее толстым слоем чего-то мягкого и непроницаемого.

Был внезапно ночной свежий воздух, холодный, прямо морозный. Сначала показалось, что он приведет ее в чувства, но это были обманчивые впечатления.

Щелкнул кнут. Заржали кони. Мир начал трястись.

Когда он пришла в сознание, был день. Морозный солнечный день. Подворье корчмы или усадьбы, храпящие кони, которых меняют в упряжке, из их ноздрей бьет пар. Каркают вороны. Поет петух.

– Панна де Апольда.

Мужчина, невысокий, быстроглазый. Незнакомый. Совсем чужой.

– Будьте добры, переоденьтесь, – странный акцент. – Прошу прощения, но не пристало вам показываться в такой порванной одежде. Это оскорбление, к тому же слишком притягивает взоры. Наденьте, пожалуйста, вот эти вещи.

Поет петух. Лает пес. Храпит запрягаемый конь.

– Панна, вы меня слышите? Вы меня понимаете?

Стреляет кнут, ржут кони. Телега подскакивает и трясется на мерзлых грудах. Холод отрезвляет. Мысли становятся яснее.

– Панна де Апольда. Мы здесь становимся на привал. Пожалуйста, не делайте…

Она расплакалась. Разревелась. Распустила сопли, как ребенок, как дитя дрожащей рукой размазала слезы по лицу. Сквозь слезы видела, как он поморщился. Бросил вожжи слуге, сам взял ее под руку, провел в сторону дома. Что-то говорил. Она не слышала. Была занята планированием.

Она нанесла ему короткий удар локтем в ухо, освободилась от захвата и со всей силы ударила его в пах, когда он согнулся, дала пинка в голову. Слуге она заехала кулаком в глаз, он сел, держась за лицо. В четыре прыжка перебежала двор, мощным толчком повалила второго слугу, вырвала у него вожжи, вскочила в седло, ударами рук и ног пустила коня в галоп. Подковы застучали по мерзлой земле. Она наклонила голову к гриве и стрелой помчалась к воротам. «Я сбежала, – подумала она. – Я свободна…»

Он настиг ее сразу за воротами, резким рывком выбил из седла. Она дернулась, напрасно, хватка у него было словно железная. «Каким чудом, – подумала она, – каким чудом он здесь оказался?»

– Чудо называется транслокация, – прошипел он, больно сжимая ее плечо. – Способность переноситься в пространстве. Я чародей. Для тебя, кажется, тут ничего нового, твой любовничек тоже ведь такой.

– Пусти… Больно…

– Я знаю. Мне тоже больно, там, куда ты ударила. Тебе удалось это, благодаря внезапности. Усыпила мою бдительность, притворяясь плаксой. Это не повторится. Тебе не удастся это повторить. Поверь и больше не пробуй.

Он поднял ее, впихнул в руки слуг. Без излишней грубости.

– Я вытащил тебя из лап князя Яна, – сказал он, отворачиваясь, словно желая продемонстрировать великодушное равнодушие. – Похитил из Зембиц. Везу в место, где какое-то время ты будешь укрыта от мира. Не спрашивай меня, по какому праву.

– По какому праву?

– Укрыться на какое-то время – в твоих интересах. Много шума вокруг монастыря в Белой Церкви, слишком много. Культ Великой Матери, Сестринство Свободного духа, вальденские ритуалы, арадийская магия… Поверь мне, что будет лучше, если ты на какое-то время исчезнешь.

– Кому лучше?

Он не ответил. Махнул рукой, отвернулся и ушел.

 

Вероника не отступила. Очередную попытку поговорить она предприняла спустя три дня, в воскресенье. Когда после мессы Ютта сидела на доске в necessarium, Вероника вошла и беззастенчиво уселась на соседнюю дыру.

– Не сердись, – опередила она реакцию Ютты. – Тебе не нравится, что я ищу с тобой контакта? А с кем я должна его искать? С теми идиотками конверсами?

– Мне неловко, – Ютта старалась не смотреть не нее, а только на царапину на стене. – Мне, правда, очень неловко.

Pardieu,[269]Ютта, мы с тобой из одного теста. Сидим здесь, голову даю на отсечение, по одной и той же причине. Тебе плохо самой, я же вижу, поэтому ты так реагируешь. Со мной через месяц будет то же самое. Давай поможем друг другу. Ты мне, я тебе.

– О!..

– Ты мне, я тебе, – понизила голос Вероника. – Потому что я… Ютта, это мой третий монастырь. С меня хватит. Я тут сойду с ума. Я хочу смыться. И у меня есть предложение: бежим вместе. Вдвоем.

Ютта попрежнему смотрела на царапину на стене. Но непроизвольно кивнула головой.

Старания Вероники увенчались, надо признать, полным успехом. Ютта перестала сторониться, через четыре дня девушки вместе сели за вышивание салфеток, через неделю они уже были в дружеских отношениях, через две недели начали откровенничать. Вероника носила фамилию фон Эльсниц, у ее родителей было имение возле Галле. Монастырь доминиканок в Кроншвице, как оказалось, был для нее уже третьим, перед тем ее держали у каноничек в Гернроде и у кларисок в Вейссенфельсе. Изолировали ее, как она утверждала, по воле родителей, в наказание за греховную любовь. А когда Ютта решилась в конце концов рассказать свою историю, Вероника даже рот открыла от удивления.

– Святая Вероника, покровительница! – схватилась она за щеки. – Так это же как в романе! Заговоры и шпионаж! Нападения и похищения! Ересь и магия! Принцы, разбойники и чародеи! Твой любимый вправду гусит и маг? Ахах… Ну, тогда я выгляжу бледно. Бледно и тускло, как вчерашняя рыба на обед! Меня, подумать только, засадил сюда придурок, которому захотелось жениться!

– То есть?

– Сын соседей, бедных родственников. Далекий кузен. Мы встречались и… Я была очень разгорячена, ну и… Сама понимаешь. Полгода нам времечко шло приятно, то в стогу, то в конюшне на чердаке, а то, если удавалось, в супружеском ложе родителей. Что касается меня, то, откровенно говоря, само занятие нравилось мне намного больше, чем кузен, я подумывала о замене объекта… Но дурачок кузен не понял, в чем дело, ему показалось, что это большая любовь. И побежал к родителям просить моей руки. Всё раскрылось. О супружестве и речи не было, отец с матерью даже мысли такой не допускали, но прониклись настолько, что засадили меня искупить вину к каноничкам. А кузена его родители послали в Мальборк, в орден Девы Марии, наверное, литвины уже этого размазню схватили и барабан из его шкуры сделали. Так что мне не приходится рассчитывать, что он приедет спасать меня на белом коне. А твой?

– Что – мой?

– Твой возлюбленный, славный медик, чародей и еретик. Приедет на белом коне, чтоб освободить тебя?

– Не знаю.

– Понимаю, – покивала головой Вероника. – Конечно, понимаю. Ты говорила. Гусит, человек идеи. Верный идеалам. Прежде всего идеалам. Значит, белого коня ждать не приходится. Надо будет брать дело в свои руки, потому что я тут до конца жизни вышивать салфетки не собираюсь, уже сейчас при виде салфетки мне тошнит. Ютта? А ты думала…

– Что?

– Думала раньше о бегстве?

– Думала.

 

* * *

 

Первую попытку побега она предприняла уже под конец января. Определила ее вещь весьма прозаическая: холод. Она не переносила холод. Холод делал ее несчастной. В монастыре магдаленок в Новогродце единственным обогреваемым помещением был калефакторий.[270]Тепло было также на кухне. Ютта с радостью встречала дни, когда ей выпадало дежурство на кухне или работа в калефактории, где делались пергамент и чернила. Но это были короткие минуты счастья, надо было возвращаться к молитвам. И к прядению овечьей шерсти, которое в Новогродце было поставлено на промышленную основу, монастырь работал, как мануфактура, в полную силу, в три смены. Прясть было холодно, пол и стены действовали, как холодильник. Ютта не могла больше терпеть. При первом удобном случае она зарылась в куче кухонных отходов, предназначенных для вывоза.

 

Аббатиса закрыла книгу, которую читала. Это была «Liber de cultura hortorum »[271]Валафрида Страбона.

– Ну и как ты теперь себя чувствуешь? – спросила она без гнева, а скорее с укором. – Как ты себя чувствуешь, после того, как тебя выловили из кучи компоста? Оно вправду того стоило?

Ютта вынула из волос лист капусты, стерла с уха и щеки слизь гнилой репы. И горделиво подняла голову. Сестра Леофортис это заметила.

– Не о чем с ней говорить, – решила она. – Позволь, матушка, я возьму ее на конюшню. Двадцать розог хватит, чтобы прошли ее капризы.

– Задумайся, – аббатиса не обратила на монашку внимания. – Что бы было, если бы тебе удалось? Предположим, что тебе удалось. Ночью ты вылазишь из мусорника и свободна, как птица. Куда ты идешь? Ты ведь не знаешь дороги. Кого-то спрашиваешь? Кого? Ты одинокая девушка без опекуна. Ты знаешь, что такое одинокая девушка без опекуна? Сексуальная игрушка для каждого, кто захочет поиграться. Для каждого сельского парня, для каждого сельского жителя, для каждого путешественника. А для каждой банды разбойников, каких тут сотни шастают, ты игрушка на долгое время. Для всех. Пока не надоешь, пока от того, что с тобой будут делать, не превратишься в тряпку в синяках, в уродину, едва влачащую ногами, с лицом черным от побоев и рыданий. Думала ли ты об этом, когда планировала побег? Учитывала такой риск? Отвечай, мне интересно.

Ютта резко повернула голову, из ее волос вылетели морковные очистки.

– Она, – обвиняюще показала пальцем сестра Леофортис, – ничего не видит. Думает только об одном. О своем возлюбленном. А к любимому нет плохой дороги.

– Неужели, – аббатиса не спускала с Ютты глаз, – ты действительно настолько слепа? Меня проинформировали, так что я кое-что знаю о тебе и о твоем милом. Твои родители, люди с высоким положением, никогда не примут этот союз. Ты собираешься жить в грехе, без родительского благословления? Но ведь так нельзя. Это против воли Бога.

– Ее любовник, – вмешалась Леофортис, – гусит, проклятый отщепенец. Что ей там родители, что ей там Бог. Ей лучше помыкаться. Лишь бы с ним!

– Это так? Отвечай! Отвечай наконец, девка!

Ютта сжала губы.

Людмила Прутков, аббатиса конвента Poenitentes sorores Beatae Mariae Magdalenae в Новогродце, развела руками.

– Я сдаюсь, – сказала она. – Сестра Леофортис…

– Двадцать розог?

– Нет. Хлеб и вода на протяжении недели.

 

* * *

 

– Где-то через неделю после Масленицы в Новогродец за мной прибыли странные люди. Хотя они говорили мало, я догадалась, что это слуги того со странным акцентом. Везли меня несколько дней в закрытой коляске, довезли до монастыря цистерцианок, потом выяснилось, что это Мариенштерн в Лужицах. Оказываясь каждый раз всё дальше от дома, я начала терять надежду. Я чувствовала, что должна бежать. В lavatorium [272]я обнаружила окно с расшатанной решеткой. Было высоко, требовалось минимум три связанных простыни. Одна из конверсок казалась порядочной. Я ей открылась, а она…

– Тотчас же донесла, – с легкостью догадалась Вероника.

 

Софию фон Шелленберг, игуменью монастыря в Мариенштерне, монашки видели редко, практически исключительно во время конвентуальной мессы. Молва гласила, что она полностью поглощена работой над делом своей жизни – историей правления и описанием деяний императора Фридриха I Барбароссы.

– Чем, интересно знать, – она сплела ладони на образке и четках, – так тебя допек наш cenobium,[273]что ты решилась бежать? Работой на прудах с карпами? Не любишь карпов? Мне очень жаль, но монастырь должен с чего-то жить. А кроме рыб? От чего ты еще натерпелась? Что здесь у нас такого страшного, от чего нужно бежать, прыгая с высокой стены? Что тебе надоело, Ютта?

– Скука.

– Ах, скука. А там, за стенами, в твоей прежней мирской жизни, что было такого увлекательного? Чем это ты заполняла все дни, какие у тебя были ежедневные развлечения? Охота? Пьянки и драки? Азартные игры? Турниры? Войны? Заморские путешествия. А? Чем твоя прежняя жизнь была интереснее? Что ты имела там, чего не имеешь здесь? Что? Вышивать на пяльцах и прясть на прядке можешь и у нас, сколько захочешь. Сплетничать и щебетать о разных глупостях можешь вволю, причем лучше, чем дома, потому что компания более интеллектуальная. Так чего же тебе, спрашиваю, не хватает? Мужчины?

– А хоть бы, – дерзко ответила она. – Чтоб далеко не искать.

– Огого! Значит, грешных удовольствий мы уже вкусили. И хочется мужика? Что ж, с этим у нас могут быть проблемы. Сестры как-то обходятся, зачем, в конце концов, находчивость. Я не подговариваю, но и не запрещаю.

– Ты не поняла, не в этом дело. Я люблю – и любима. Каждая минута вдали от любимого – как поворот кинжала, вонзенного в сердце…

– Как? – наклонила голову игуменья. – Как? Поворот кинжала? Вонзенного в сердце? Боже мой, девочка! У тебя же талант. Ты могла бы быть второй Кристиной Пизанской или Хильдегардой Бингенской. Мы обеспечим тебя пергаментом и перьями, чернил хоть бочку, а ты пиши, записывай…

– Я хочу свободы!

– Ага. Свободы. Наверное, неограниченной? Дикой и анархичной. Наподобие вальденсов? Или чешских адамитов?

– Зря ехидничаешь. Я говорю о свободе в самом простом понимании. Без стен и решеток!

– И где ты думаешь такую искать? Где мы, женщины, можем быть более свободны, чем в монастыре? Где нам позволят учиться, читать книги, дискутировать, свободно выражать свои взгляды? Где нам позволят быть самой собой? Решетка, которую ты вырвала, стена, с которой ты хотела прыгать, не держат нас в заключении. Они нас охраняют, нас и нашу свободу. От мира, в котором женщины являются частью домашнего инвентаря. Стоят чуть больше, чем молочная корова, но значительно меньше, чем боевой конь. Не обманывай себя, что твой любимый, ради которого ты рисковала получить сложные переломы, другой. Он не другой. Сегодня он любит тебя и боготворит, как Пирам Тисбу, как Эрек Эниду, как Тристан Изольду. А завтра ты получишь дрючком, если откроешь рот без спроса.

– Ты не знаешь его. Он другой. Он…

– Хватит! – София фон Шелленберг махнула рукой. – Хлеб и вода на протяжении недели.

 

Ютта листала за пюпитром «De antidotis» Галена, сочинение скучное, но напоминающее ей о Рейневане. Вероника вытащила из сундука в углу лютню и бренчала на ней. Кроме них в скриптории[274]находились две илюминаторки,[275]а также конверсы и послушницы, которые учились этому искусству и столпились вокруг полненькой сестры Рихензы. Сестра Рихенза, особа достаточо простая, имела с Юттой и Вероникой соглашение: пакт о взаимном невмешательстве.

Вероника положила ногу на ногу, оперла лютню о колено.

Ben volria mon cavalier … – кашлянула она. А потом пошла напропалую.

 

Ben volria mon cavalier

tener un ser e mos bratz nut,

q’el s’en tengra per ereubut

sol q’a lui fezes cosseiller;

car plus m’en sui abellida

no fetz Floris de Blanchaflor:

eu l’autrei mon cor e m’amor

mon sen, mos houills e ma vida! [276]

 

– Тише, панна! Прекратите шуметь!

– Даже петь нельзя, – проворчала Вероника, откладывая лютню. – Ютта! Эй, Ютта!

– Слушаю?

– Как у тебя складывалось, – Вероника понизила голос, – с тем твоим медиком?

– Что ты имеешь в виду?

– Ты сама знаешь, что. Оставь книги, иди сюда. Посплетничаем. Этот мой, знаешь, кузен… Ты только послушай… В первый раз… Был ноябрь, холодно, поэтому у меня под юбкой были шерстяные фемуралки. Очень тесные. А этот дурак…

 

Монастырь менял. Еще год тому Ютта никогда бы не предположила, что без смущения будет выслушивать красочные рассказы об интимных подробностях чужих эротических отношений. Никогда-никогда она не думала также, что кому-нибудь и когда-нибудь расскажет об эротических деталях своих отношений с Рейневаном. А теперь знала, что расскажет. Хотела рассказать.

Монастырь менял.

– А под конец, представь себе, Ютта, этот дурачок еще спрашивает: «Тебе было хорошо?»

– О чем вы там шепчетесь? – заинтересовалась сестра Рихенза. – Вы две, благородные панночки? А?

– О сексе, – нахально ответила Вероника. – А что? Запрещено? Секс запрещен?

– Нет.

– Ах, нет?

– Нет, – пожала плечами монахиня. – Святой Августин учит: Amore et act. Люби и делай, что хочешь.

– Ах, так?

– Ах, так. Можете шептаться.

Вести из мира с трудом пробивали себе дорогу сквозь монастырские стены, но время от времени, всё-таки, доходили. Вскоре после святого Михаила разошлась весть о гуситском нападении на Верхние Лужицы, о десяти тысячах чехов под командованием страшного Прокопа, вызывающего ужас самим звуком своего имени. Говорили об атаке на монастырь целестинцев в Ойбине, об отраженных ценой многих жертв штурмах Будзишина и Згожельца, об осаде Житавы и Хоцебужа. Дрожащими с перепуга голосами говорили о вырезанном населении в захваченном Губине, о кровавой бойне в Камене. Слухи в сотню раз увеличивали количество сожженных городков и сел, говорили о тысячах жертв. Вероника напряженно слушала, потом жестом позвала Ютту в necessarium, место, которое они давно использовали для совещаний.

– Это может быть наш шанс, – поясняла она, усаживаясь над дыркой в доске. – Чехи могут из Лужиц вторгнуться в Саксонию. Воцарится сумятица, на дорогах появятся беженцы, всегда можно будет к кому-то присоединиться. Мы не были бы одни. Немножко удачи, и мы смогли бы добраться…

– Куда?

– К гуситам, разумеется! Твой милый, ты говорила, – важная фигура среди них. Это твой шанс, Ютта. Наш шанс.

– Вопервых, – трезво заметила Ютта, – нам известны только слухи. В июне тоже паниковали, говорили о тысячах гуситов, прущих на Житаву и Згожелец. А закончилось малозначительными волнениями на силезсколужецком пограничье. Сейчас может быть то же самое.

– А вовторых?

– Я видела результаты гуситских рейдов в Силезию. Наступая, гуситы убивают и жгут всё на своем пути. Если мы нарвемся на пьяную от крови чернь, то нам конец, имя Рейневана нам не поможет. Его, может, знают некоторые из капитанов, что повыше рангом, гемайны о нем не слышали.

– Значит, нам надо позаботиться о том, – Вероника встала с доски, опустила рясу, – чтобы, минуя гемайнов, попасть к капитанам. А это нам под силу. Итак, ждем развития событий, Ютта, выжидаем удобного случая. Договорились?

– Договорились. Ждем развития и выжидаем.

События, конечно же, развивались, так, во всяком случае, можно было судить по отрывкам информации и слухов, которые доходили до Кроншвица.

Вскоре после святой Люции монастырь был взбудоражен вестью об очередном нападении, о могучей гуситской армии, которая через Рудные Горы вошла в Саксонию, в долину Лабы. Вероника многозначительно посматривала на Ютту, Ютта кивала головой.

Оставалась ждать удобного случая.

А он произошел совсем скоро. Как на заказ.

В Кроншвице часто появлялись гости, часто занимающие высокое положение в светской или в церковной иерархии. С монастырем доминиканок в Тюрингии считались, также считались с голосом и мнением аббатисы, которая происходила из знатного рода. Во время пребывания там Ютты монастырь посетила собственной персоной Анна фон ШварцбургСондерсхаузен, супруга ландграфа. Посещал Кроншвиц архиепископский викарий из Майнца, схоластик из Наумбурга, аббат бенедиктинцев из Босау и разные странствующие прелаты из различных, иногда очень дальних епархий. Правилом, и, в сущности, заслугой аббатисы было то, что каждый из гостей выступал с проповедью или с лекцией для монашек. Темы лекций были самые разнообразные: транссубстанциация, спасение, житие святых и отцов Церкви, экзегеза Писания, ереси и ошибки, дьявол и его поступки, антихрист. По большому счету тема была не столь важной, важным было развеять скуку. Кроме того, некоторые из докладчиков были очень интересны и неописуемо мужественны, поэтому надолго давали монашкам поводы для вздохов и мечтаний.

В этот день, девятнадцатого декабря 1429 года, в понедельник после последней недели рождественского поста, ad meridiem,[277]когда зимнее солнце красиво разукрасило витраж с мучениями святого Бонифация, перед собравшимися в капитульном зале монашками и девчатами появились четыре особы. Достойная Констанция фон Плауэн, аббатиса конвента. Питер фон Хаугвиц, исповедник монастыря, колегиатский каноник из Жичи. Пожилой, высокий, аскетично худой, священник, но посветски одетый в вамс из венецианской парчи. И младший, возраста Рейневана, светловолосый мужчина в форме университетского преподавателя, с симпатичным лицом, горящими глазами и волнистыми, как у женщины, волосами.

– Дорогие сестры, – сказала Констация фон Плауэн, в радужном свете витража выглядевшая, как королева. – Сегодня нас удостоил своим визитом преподобный Освальд фон Лангенройт, каноник из Майнца, приближенный доброго пастыря нашего архиепископства, достопочтенного Конрада фон Дауна. По моей просьбе каноник прочитает нам наставления. Эти наставления, отмечу, касаются некоторых светских вещей, поэтому предназначены главным образом паннам, пребывающим здесь временно, а также тем sorores [278]и конверсам, которые не выдержат и вернутся в свет. Но и нам, посвятившим себя и давшим обет, я думаю, эти знания не помешают. Ибо знания никогда не помеха и никогда их не бывает слишком много. Аминь.

Каноник Осваль фон Лангенройт вышел вперед.

– Мы несовершенны, – начал он, эффектно заломив руки после такой же эффектной паузы. – Мы слабы! Подвержены искушениям. Все, независимо от возраста, ума и пола. Однако же заметьте, сестры, что женщины больше, во стократ больше подвержены искушениям. Ибо если Творец мужчину сделал несовершенным, то женщину сделал самым несовершенным существом среди животных. Одарив ее способностью давать жизнь, сделал ее добычей похоти и сластолюбия. Отдал ее на страдания. Ибо, как говорит Альберт Великий, сластолюбие и похоть суть болезни подобны, кем овладеют, тот страдает…

– Еще как, – буркнула Вероника.

– …тот бессилен. Необходима большая сила, чтобы противостоять похоти. А что же женщина? Женщина слаба. Духа в ней нет, а тело ее против похоти бессильно, отдано на произвол судьбы. Даже в супружестве невозможно бежать от вожделения. Как же противостоять, если мужу должно быть послушной и покорной. Согласно букве Святого Писания. Гласит книга Бытия: и к мужу твоему влечение твое, а он будет господствовать над тобою. Жёны, будьте покорны мужьям своим, учит святой Павел в посланиии Ефесянам.

– Как же тогда, спросите вы, быть? – продолжал каноник. – Что делать? Уступить и согрешить телесно? Или воспрепятствовать мужу и согрешить непослушанием? Так вот знайте, дорогие сестры, что эта дилемма имеет решение, благодаря учению великих учителей нашей Церкви и ученых теологов. Фома Аквинский говорит: если, идя на поводу своей похоти, возжелает муж вашего тела и потребует плотских сношений, надо отвести его от этого, поступая усердно, и, тем не менее, мудро. Если же это не удастся, а обычно не удается, надо уступить, чтобы меньший грех совершая, уберечь мужа от большего греха. Ибо, будучи неудовлетворенным, он готов за своей похотью в бордель бежать или, не дай Боже, с чужой женой согрешить прелюбодеянием. Или же мальчика какогото схватить и… Смилуйтесь святые угодники! Так что видите, сестры, что лучше собой пожертвовать, чем мужа подвергать таким тяжким грехам. Хорошо поступает тот, кто своего ближнего от греха оберегает. Это благой поступок.

– Хорошо, – буркнула Вероника. – Буду знать.

– Да тише ты, – шикнула Ютта.

– Тем не менее, следует учитывать, чтобы в этом не было никакого сластолюбия. Теолог Гвилельм Осерский говорит: Плотские сношения сопровождаются большим наслаждением, не совершает греха тот, кто не получает удовольствия. Но, к сожалению, редко случается, что не получает…

– Чертовски редко, – шепнула Вероника.

– Поэтому единственное, что можно посоветовать – молиться. Молиться горячо и непрерывно. Но про себя, тихо, чтобы во время сношения мужа не задеть, потому что оскорбление мужа во время сношения – это не только грех, но и хамство.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: