«По тому, как он только что описывал свою преданность сыну (если это его сын), мне начинает казаться, что он торчал в доме этой девки, сторожа добычу; и, не зная, что под подушкой умершей спрятано завещание, он взял для своего сына эти семьсот пятьдесят тысяч в счет аванса!.. Вот причина его обещания разыскать эти деньги.
Господин де Рюбампре обязан выяснить, ради себя самого себя и правосудия, гражданское состояние своего отца…А обещать мне покровительство своего Ордена (своего Ордена!), если я не буду допрашивать Люсьена!..»
И он остановился на этой мысли.
Как мы уже видели, судебный следователь направляет допрос по своему усмотрению. Он волен прибегнуть к хитрости либо обойтись без нее. Допрос – это ничто и это все. В нем таится возможность благополучного исхода. Камюзо позвонил, снова вошел пристав. Следователь велел привести к нему Люсьена де Рюбампре, строго наказав, чтобы тот во время пути ни с кем не общался. Было около двух часов пополудни.
«Тут кроется тайна, – сказал сам себе следователь, и тайна, видимо, важная. Разглагольствования этой амфибии, ибо он не священник, не мирянин, не каторжник, не испанец, свидетельствуют о том, что он боится, как бы из уст его воспитанника не вырвалось какое‑то страшное признание; суть его слов такова: „Поэт слаб, как женщина; он не то, что я – Геркулес дипломатии, и вы легко вырвете у него нашу тайну! Ну что ж! Мы узнаем все от невиновного“.
И он принялся постукивать по столу ножом из слоновой кости, пока протоколист переписывал письмо Эстер. Сколько странностей таят в себе наши дарования! Камюзо предполагал все возможные преступления и проходил мимо того единственного, что совершил подследственный, – мимо подложного завещания в пользу Люсьена. Пусть тот, кто завидует положению судейских, крепко призадумается над этой жизнью, протекающей в вечных подозрениях, в вечных пытках, которым эти люди подвергают свой мозг, ибо дела гражданские не менее запутаны, чем уголовные, и тогда, как знать, не согласятся ли они, что священник и судейский чиновник несут на себе равно тяжелое ярмо, изнутри усеянное шипами. Впрочем, во всякой профессии есть своя власяница и свои китайские головоломки.
|
Около двух часов Люсьен де Рюбампре вошел к г‑ну Камюзо. Он был бледен, расстроен, глаза покраснели и распухли от слез – словом, он дошел до полного изнеможения, и это позволило следователю сличить природу с искусством – подлинную агонию с игрой актера. Путь, пройденный им от Консьержери до кабинета следователя под охраной двух жандармов, с приставом во главе, довел отчаяние Люсьена до предела. Предпочесть пытку допросу – в духе поэта. Наблюдая эту натуру, совершенно лишенную нравственного мужества, которое лежит в основе характера судьи и которое только что проявилось во всей своей силе у другого подследственного, г‑н Камюзо даже пожалел, что так легко достанется ему победа, но презрение позволило ему нанести решительные удары, дав ему ту страшную свободу духа, что отличает стрелка, готовящегося сбить гипсовую мишень в тире.
– Успокойтесь, господин де Рюбампре, вы находитесь в присутствии судьи, готового исправить зло, невольно причиняемое правосудием, когда оно налагает предварительный арест без достаточного к тому основания. Я полагаю, что вы невиновны, вас освободят незамедлительно. Вот письмо, доказательство вашей невиновности; оно хранилось у вашей привратницы, покамест вы отсутствовали; она только что его принесла. Встревоженная обыском и известием о вашем аресте в Фонтенебло, женщина эта забыла о письме, написанном мадемуазель Эстер Гобсек…Читайте!
|
Люсьен взял письмо, прочел и залился слезами. Он так рыдал, что не мог произнести ни слова. Четверть часа позже, когда Люсьен немного пришел в себя, протоколист подал ему копию письма, попросив поставить подпись под словами: «С подлинным верно. Подлинник представляется по первому требованию в продолжение следствия», и предложил сличить, но Люсьен, разумеется, положился на заверение Кокара, что копия верна.
– Однако ж, сударь, – сказал следователь с самым добродушным видом, – трудно освободить вас, не выполнив наших обычных формальностей и не задав вам некоторых вопросов. Я обращаюсь к вам почти как к свидетелю. Такому человеку, как вы, я не счел бы нужным напоминать, что клятва, обязывающая говорить всю правду, является здесь не только призывом к вашей совести: к ней обязывает и ваше положение, пусть временно, но все еще двусмысленное. Истина, какова бы она ни была, ничуть вам не повредит; но ложь поставила бы вас перед судом присяжных, а меня вынудила бы отправить вас обратно в Консьержери, тогда как, ответив откровенно на мои вопросы, вы нынче же будете ночевать дома и ваше доброе имя будет восстановлено следующим сообщением, опубликованным в газетах: «Господин де Рюбампре, арестованный вчера в Фонтенебло, тотчас же освобожден после краткого допроса».
|
Речи эти произвели сильное впечатление на Люсьена, и следователь, заметив перемену в настроении своего подследственного, прибавил: – Повторяю, вас подозревали как сообщника в убийстве путем отравления девицы Эстер; но имеется доказательство самоубийства, этим все сказано. Вместе с тем похищена сумма в семьсот пятьдесят тысяч франков, составляющая часть наследства, а вы – наследник; тут, к несчастью, наличие преступления. Это преступление совершено прежде, чем было обнаружено завещание. Правосудие имеет свои причины полагать, что на это преступление в вашу пользу решилось лицо, любящее вас, как любила вас эта девица Эстер…Не перебивайте меня, – сказал Камюзо, жестом приказывая молчать Люсьену, когда тот хотел что‑то возразить, – я вас еще не допрашиваю. Я хочу, чтобы вы поняли, насколько важно в интересах вашей чести разрешить этот вопрос. Откажитесь от лжи, от этой жалкой круговой поруки, связывающей сообщников, и скажите всю правду.
Читатель должен был уже заметить чрезвычайную несоразмерность оружия в этой борьбе между подследственным и следователем. Конечно, запирательство, искусно примененное, находит опору в категоричности формы самого отрицания и, как средство самозащиты преступника, себя оправдывает: но эти своего рода доспехи не спасут его, едва лишь стилет вопроса попадет в незащищенное место. Запирательство подследственного бессильно против уличающих фактов, и подследственный всецело оказывается во власти следователя. Вообразите теперь полупреступника, вроде Люсьена, который, спасшись при первом крушении своей добродетели, мог бы исправиться и быть полезным своей стране: он неминуемо запутается в сетях допроса. Следователь составляет весьма сухой протокол, точный перечень вопросов и ответов, в котором от его слащавых отеческих речей, от его от его коварных увещеваний в духе вышеописанных не остается и следа. Судьи высших судебных инстанций и присяжные получают лишь результаты, не зная, какими средствами они добыты. Потому суд присяжных, по мнению некоторых разумных людей, превосходно годился бы для ведения следствия, как это принято в Англии. Франция некоторое время пользовалась этим правилом судопроизводства. По кодексу брюмера IV года это установление именовалось обвинительным судом присяжных, в противоположность суду присяжных, выносящих приговор. Что же касается окончательного решения дела, если бы вернулись к обвинительному суду присяжных, то его надлежало бы передать коронным судам без участия присяжных.
– А теперь, – сказал Камюзо, помолчав, – как вас зовут? Господин Кокар, внимание!.. – сказал он протоколисту.
– Люсьен Шардон де Рюбампре.
– Родились?
– В Ангулеме…
И Люсьен указал день, месяц, год.
– У вас не было родового поместья?
– Никакого.
– Вы, однако ж, позволяли себе, когда приехали в Париж впервые, значительные траты при вашем скромном состоянии?
– Да, сударь; но в ту пору у меня был глубоко преданный мне друг мадемуазель Корали; к несчастью, я ее потерял. Горе, причиненное мне этой утратой, привело меня тогда обратно на родину.
– Хорошо, сударь, – сказал Камюзо. – Хвалю за прямоту, она будет оценена по достоинству.
Люсьен явно вступал на путь полного признания.
– Вы позволяли себе траты еще более значительные по возвращении из Ангулема в Париж, – продолжал Камюзо, – вы жили, как человека, располагающий годовой рентой примерно тысяч в шестьдесят франков.
– Да, сударь.
– Кто снабжал вас такими деньгами?
– Мой покровитель, аббат Карлос Эррера.
– Где вы с ним познакомились?
– Я встретил его на проезжей дороге, в минуту, когда я хотел покончить жизнь самоубийством…
– Вам не доводилось слышать о нем в вашей семье, от вашей матери?..
– Никогда.
– Ваша мать никогда не говорила вам, что встречалась с каким‑либо испанцем?
– Никогда…
– Не припомните ли месяц и год, когда вы познакомились с девицей Эстер?
– В исходе тысяча восемьсот двадцать третьего года, в маленьком театре на Бульварах.
– Да, сударь.
– Недавно, желая жениться на мадемуазель де Гранлье, вы купили развалины замка де Рюбампре, присоединили к нему на миллион земельных угодий, затем сказали семье де Гранлье, что ваша сестра и ваш зять только что получили крупное наследство и что вы обязаны этими суммами их щедрости…
– Да, сударь.
– Известна ли вам причина расстройства вашей женитьбы?
– Совершенно неизвестна, сударь.
– Так вот! Семейство де Гранлье послало к вашему зятю одного из самых уважаемых парижских адвокатов, чтобы навести справки. В Ангулеме этот адвокат из собственных признаний вашей сестры и вашего зятя выяснил, что они одолжили вам сущие пустяки и что наследство их заключалось в недвижимости, правда достаточно крупной, но денежный их капитал едва достигает двухсот тысяч франков. Нет ничего удивительного, что такая семья, как де Гранлье, отступает перед состоянием, законное происхождение которого не доказано…Вот, сударь, куда вас завела ложь…
Люсьен похолодел при этом разоблачении и окончательно потерял присутствие духа.
– Полиция и судебные власти знают все, что они хотят знать, – сказал Камюзо, – призадумайтесь над этим. А теперь скажите, – продолжал он, имея в виду самозванное отцовство Жака Коллена, – знаете ли вы, кто он, так называемый Карлос Эррера?
– Да, сударь, но я узнал об этом чересчур поздно…
– Как чересчур поздно? Объяснитесь!
– Он не священник, он не испанец, он…
– Беглый каторжник! – с живостью сказал следователь.
– Да, – отвечал Люсьен. – Когда роковая тайна была мне открыта, я уже был его должником. Я думал, что связал себя с уважаемым служителем церкви…
– Жак Коллен… – начал было следователь.
– Да, Жак Коллен, – повторил Люсьен, – таково его имя.
– Отлично! Жак Коллен, – продолжал г‑н Камюзо, – только что был опознан одной особой, и если он еще упорствует, то я думаю, лишь оберегая ваши интересы. Но, спросив вас, знаете ли вы, кто этот человек, я имел в виду разоблачить другой обман Жака Коллена.
Точно раскаленным железом обожгло Люсьена, когда он услышал это убийственное замечание.
– Знаете ли вы, – снова спросил следователь, – что он выдает себя за вашего отца для оправдания своей страстной привязанности к вам?
– Он мой отец!.. О сударь!.. Он сказал это?
– Догадываетесь ли вы об источнике, откуда он черпает те суммы, которые вручал вам? Ведь если верить письму, которое вы держите в руках, девица Эстер, эта бедная девушка, позже оказывала вам те же услуги, что и девица Корали; но вы, по вашим словам, жили в продолжение нескольких лет, и чрезвычайно роскошно, ничего от нее не получая.
– Это я должен у вас спросить, сударь, – вскричал Люсьен, – откуда каторжники получают деньги!.. Какой‑то Жак Коллен мой отец! О бедная матушка!..
И он залился слезами.
– Кокар, прочтите подследственному ту часть допроса так называемого Карлоса Эррера, где он называет себя отцом Люсьена де Рюбампре…
Поэт слушал чтение молча и с таким самообладанием, что на него было больно смотреть.
– Я погиб! – воскликнул он.
– На пути чести и истины не погибают, – сказал следователь.
– Но вы предадите Жака Коллена суду присяжных? – спросил Люсьен.
– Конечно, – отвечал Камюзо, подстрекая Люсьена на новые признания. – Закончите же вашу мысль.
Но, несмотря на все усилия и увещания следователя, Люсьен больше не отвечал на его вопросы. Способность размышлять вернулась к нему чересчур поздно, как свойственно тем людям, которые являются рабами своих чувств. В этом различие между поэтом и человеком действия: один отдается чувству, чтобы потом воссоздать его в живых образах, и судит о нем лишь позднее, тогда как другой судит и чувствует одновременно. Люсьен помрачнел, побледнел, он чувствовал себя сброшенным в пропасть, куда его столкнул судебный следователь, обманувший поэта своим добродушием. Он предал не только своего благодетеля, но и сообщника, защищавшего его интересы с яростью льва, с поразительной отвагой, с поразительной ловкостью. Там, где Жак Коллен все спас своей отвагой, Люсьен, человек высокого ума, погубил все своей несообразительностью и отсутствием выдержки. Гнусная ложь, возмущавшая его, служила ширмой еще более гнусной правде. Смущенный проницательностью следователя, устрашенный его жестоким мастерством, быстротою ударов, которые он нанес ему, чтобы пробудить в нем совесть, воспользовавшись ошибками его жизни, разоблаченной, как бы вспоротой клыками, Люсьен напоминал животное, избегнувшее руки мясника. Свободный и неповинный, каким он входил в этот кабинет, он мгновенно стал преступником в силу своих признаний. Наконец, последняя убийственная насмешка судьбы: следователь спокойно и холодно сказал Люсьену, что его открытия были плодом недоразумения, ибо он, Камюзо, задавая вопрос, думал об отцовстве, которое присвоил себе Жак Коллен, а Люсьен, испугавшись, что его связь с каторжником получит огласку, повторил знаменитую оплошность убийц Ивика*.
Одна из заслуг Руайе‑Коллара* в том, что он провозгласил превосходство естественных чувств над чувствами навязанными, отстаивал неоспоримость старых обычаев, утверждая, например, что закон гостеприимства обязывает пренебречь даже судебной присягой. Он исповедовал эту теорию перед лицом всего света, с французской трибуны; он мужественно восхвалял заговорщиков, он показал, что человечнее повиноваться законам дружбы, чем законам тираническим, извлеченным из общественного арсенала применительно к тем или иным обстоятельствам. Наконец, естественное право имеет свои законы, не опубликованные, но более действенные и более известные, нежели те, что выкованы обществом. Люсьен только что отрекся себе во вред от закона круговой поруки, обязывавшей его молчать, предоставляя Жаку Коллену защищаться; больше того, он его обвинил! А этот человек должен был, к его же выгоде, навсегда остаться для него Карлосом Эррера.
Господин Камюзо наслаждался победой; он разоблачил двух преступников: он сразил рукою правосудия одного из баловней моды и поймал неуловимого Жака Коллена. Он воображал, что будет провозглашен одним из искуснейших судебных следователей. Поэтому он не тревожил своего подследственного; но он изучал этот безмолвный ужас, он видел, как капли пота выступали на этом искаженном лице и струились по нему, смешиваясь со слезами.
– Зачем плакать, господин де Рюбампре? Вы, как я вам сказал, наследник мадемуазель Эстер, у которой нет других наследников, ни побочных, ни прямых; а ее богатство достигает восьми миллионов, если отыщутся эти семьсот пятьдесят тысяч франков.
То был последний удар. Десять минут выдержки, как говорил ему Жак Коллен в своей записке, и Люсьен достиг бы цели всех своих желаний! Он расквитался бы с Жаком Колленом, расстался бы с ним, стал бы богатым, женился бы на мадемуазель де Гранлье. Ничто не может красноречивее этой сцены доказать могущество судебных следователей, вооруженных такими средствами, как одиночное заключение или разобщение подследственных, и цену такого сообщения, какое Азия передала Жаку Коллену.
– Ах, сударь, – отвечал Люсьен с горькой усмешкой человека, который воздвигает себе подмостки из совершившегося несчастья, – как справедливо говорят на вашем языке: подвергаться допросу!.. Если выбирать между телесной пыткой прошлого и нравственной пыткой наших дней, я не колеблясь предпочел бы страдания, на которые некогда обрекал людей палач. Чего еще вам надобно от меня? – прибавил он надменно.
– Тут, сударь, – сказал судейский чиновник насмешливо и резко в ответ на высокомерие поэта, – я один имею право задавать вопросы.
– Я имел право не отвечать, – пробормотал бедный Люсьен, обретая прежнюю ясность мысли.
– Кокар. Огласите подследственному протокол его допроса…
«Я опять подследственный! – сказал про себя Люсьен.
Покамест протоколист читал, Люсьен принял решение, принуждавшее его польстить г‑ну Камюзо. Когда бормотание Кокара прекратилось, поэт вздрогнул, – так человек, привыкший к шуму, внезапно просыпается, едва только наступает тишина.
– Вам надобно подписать протокол допроса, – сказал следователь.
– А вы меня освободите? – спросил в свою очередь Люсьен насмешливо.
– Нет еще, – отвечал Камюзо, – но завтра, после очной ставки с Жаком Колленом, вы, конечно, будете освобождены. Судебная власть должна теперь знать, не сообщник ли вы в преступлениях, которые мог совершить этот человек со времени его бегства в тысяча восемьсот двадцатом году. Впрочем, вы уже не будете в секретной. Я напишу начальнику, чтобы он поместил вас в лучшую комнату пистоли.
– Получу ли я там все необходимое, чтобы писать?..
– Вам доставят все, что вы попросите; я передам распоряжение об этом через пристава, который проводит вас туда.
Люсьен машинально подписал протокол и примечания, повинуясь указаниям Кокара с кротостью безответной жертвы. Одна подробность скажет больше о его душевном состоянии, чем самый точный отчет. Весть о том, что ему предстоит очная ставка с Жаком Колленом, осушила на его лице капельки пота, сухие глаза зажглись нестерпимым блеском. В одно мгновение, промелькнувшее быстрее молнии, он стал таким, каким был Жак Коллен, – тверже бронзы.
У людей, схожих по характеру с Люсьеном, чью натуру так хорошо изучил Жак Коллен, эти внезапные переходы от полного упадка духа к душевной стойкости, сравнимой лишь со стойкостью металла, – так напряжены все силы человека, представляют собою наиболее разительный пример живучести мысли. Как вода иссякшего источника возвращается в свое русло, так же возвращается и воля, проникая в сосуд, предназначенный для деятельности неведомой определяющей его субстанции; и тогда труп превращается в человека, и человек, исполненный сил, бросается в последний бой.
Люсьен положил на сердце письмо Эстер вместе с портретом, который она вернула ему. Потом он пренебрежительно кивнул г‑ну Камюзо и твердым шагом направился по коридору под охраной двух жандармов.
– Отьявленный негодяй, – сказал следователь протоколисту в отместку за уничтожающее презрение, только что выказанное поэтом. – Он воображал, что выдав сообщника, спасется!
– Из этих двух, – сказал Кокар с запинкой, – каторжник крепче…
– Вы можете идти домой, Кокар, – сказал следователь. – На сегодня вполне достаточно. Отпустите ожидающих, скажите, чтобы явились завтра. Ах, да!.. Ступайте тотчас же и узнайте, у себя ли еще в кабинете господин генеральный прокурор; если он там, спросите, может ли он принять меня на одну минуту. О да, он еще наверное там! – продолжал он, посмотрев на дешевые стенные часы в деревянном зеленом футляре в золотую полоску. – Всего четверть четвертого…
Протоколы допросов читаются очень быстро, но точная запись вопросов и ответов отнимает чрезвычайно много времени. Это одна из причин, почему так долго тянется уголовное следствие и так долог срок предварительного заключения. Бедняков это разоряет, а богачей позорит, ибо немедленное освобождение смягчает, насколько возможно смягчить, несчастье ареста. Вот почему обе только что воспроизведенные сцены заняли столько же времени, сколько потратила Азия на то, чтобы расшифровать приказы своего господина, вывести герцогиню из ее будуара и придать бодрости г‑же де Серизи.
Тем временем Камюзо, думавший извлечь выгоду из своей ловкости, взял протоколы обоих допросов и перечитал их, намереваясь показать генеральному прокурору, чтобы узнать его мнение. Пока он раздумывал, вернулся пристав и доложил, что лакей графини де Серизи хочет непременно говорить с ним. По знаку Камюзо, он впустил этого лакея, разодетого барином. Оглядев поочередно пристава и судейского чиновника, лакей спросил:
– Точно ли с господином Камюзо я имею честь…
– Да, – отвечали следователь и пристав.
Камюзо взял письмо, поданное ему слугой, и прочел:
«Во имя общего блага, что вы поймете позже, дорогой мой Камюзо, не допрашивайте господина де Рюбампре; мы привезем вам доказательства его невиновности, чтобы он мог быть немедленно отпущен на свободу.
Д. де Монфриньез, Л. де Серизи.
Р.S. Сожгите это письмо».
Камюзо понял, что сделал огромную оплошность, расставляя сети Люсьену, и поспешил исполнить приказание знатных дам. Он зажег свечу и уничтожил письмо, написанное герцогиней. Лакей почтительно поклонился.
– Стало быть, приедет госпожа де Серизи? – спросил Камюзо.
– Закладывали карету, – отвечал лакей.
В эту минуту Кокар пришел сообщить г‑ну Камюзо, что генеральный прокурор его ожидает.
Сознавая всю серьезность ошибки, совершенной им, вопреки своему честолюбию, в пользу правосудия, следователь, у которого семь лет служебной практики изощрили хитрость, приобретаемую всяким, кто мерялся ею в юности с гризетками, пока изучал Право, решил заручиться оружием на случай злопамятства двух знатных дам. Свеча, на которой он сжег письмо, еще не была погашена, и он воспользовался ею, чтобы опечатать тридцать записок герцогини де Монфриньез к Люсьену и довольно объемистую переписку г‑жи де Серизи. Затем он отправился к генеральному прокурору.
Дворец правосудия представляет собой беспорядочное скопление построек, нагроможденных одна на другую, то величественных, то жалких, что нарушает стиль здания в целом. Зала Потерянных шагов – самая большая из всех известных зал, но оголенность ее внушает ужас и удручает взор. Этот просторный храм крючкотворства подавляет собою коронный суд. Наконец Торговая галерея ведет к двойной клоаке. В этой галерее можно заметить лестницу в два марша, несколько более широкую, чем в помещении исправительной полиции, а под ней видна широкая двустворчатая дверь. Лестница эта ведет в одну, а нижняя дверь – в другую залу суда присяжных. Бывают годы, когда преступления, совершенные в департаменте Сены, требуют двух сессий. В этом же здании помещается прокуратура, комната адвокатов, их библиотека, кабинеты товарищей прокурора и заместителей генерального прокурора. Все эти помещения – ибо приходится пользоваться общим термином – связаны между собою винтовыми лестницами, темными коридорами – подлинным позором для архитектуры, для Парижа и всей Франции. По омерзительности внутренних своих помещений наше верховное судилище превосходит самые скверные тюрьмы. Бытописатель отступил бы перед необходимостью изобразить ужасный коридор в верхнем помещении суда присяжных, в метр шириною, где дожидаются свидетели. Что же касается печи. Отапливающей зал заседаний, она осрамила бы любое кафе на бульваре Монпарнас.
Кабинет генерального прокурора расположен в той восьмиугольной пристройке, которая прикрывает сбоку корпус Торговой галереи, вклинившись не так давно, по сравнению с возрастом дворца, во внутренний дворик, примыкающий к женскому отделению. Всю эту часть Дворца правосудия осеняет высокое и великолепное здание Сент‑Шапель. Поэтому тут темно и тихо.
Господни де Гранвиль, достойный преемник видных деятелей старой судебной палаты, не пожелал покинуть здание суда до выяснения дела Люсьена. Он ожидал известий от Камюзо, и мысль о том, как тяжела обязанность судьи, повергла его в невольную задумчивость, которую ожидание навевает на людей самого твердого характера. Он сидел в нише окна, в своем кабинете, потом встал и принялся ходить взад и вперед по комнате: Камюзо, которого он подстерег утром на пути в суд, оказался несообразительным, и он был раздосадован; смутные опасения тревожили генерального прокурора, он страдал. И вот почему. Его служебное положение запрещало ему посягать на независимость подчиненного ему судебного следователя, а в этом процессе дело шло о чести и достоинстве его лучшего друга, одного из его наиболее горячих покровителей, графа де Серизи, министра, члена тайного совета, вице‑президента Государственно совета, будущего канцлера Франции в случае, если благородный старец, исполняющий эту высочайшую обязанность, вдруг умрет. К несчастью, г‑н де Серизи обожал свою жену, несмотря ни на что. Он всегда брал ее под свою защиту, и генеральный прокурора отлично понимал, какой страшный шум подымется в свете и при дворе по поводу преступления, совершенного человеком, имя которого так часто и так язвительно сочеталось с именем графини…
«Ах, – подумал он, скрестив руки, – когда‑то властью короля можно было передать дело в высшую инстанцию…Наша мания равенства (он не осмелился сказать „законность“, как об этом отважно заявил недавно в палате один поэт) погубит нашу эпоху».
Достойный судебный деятель изведал утехи и горести запретных привязанностей. Эстер и Люсьен занимали, как было сказано, квартиру, где некогда де Гранвиль жил в тайном супружестве с мадемуазель де Бельфей и откуда она однажды убежала, соблазненная каким‑то проходимцем. (См. Сцены частной жизни, Побочная семья.)
В ту минуту, когда генеральный прокурор говорил себя: «Камюзо, наверно, сделал какую‑нибудь глупость», – судебный следователь постучал два раза в дверь кабинета.
– Ну, мой дорогой Камюзо, как идет дело, о котором я говорил с вами сегодня утром?
– Плохо, господин граф, прочтите и судите сами…
Он протянул оба протокола г‑ну де Гранвилю, который вынул свой монокль и отправился читать в нишу окна. Чтение было непродолжительным.
– Вы исполнили свой долг, – сказал генеральный прокурор взволнованным голосом. – Все сказано. Дело пойдет своим порядком. Вы слишком блестяще проявили свои способности, чтобы можно было отказаться когда‑нибудь от такого судебного следователя, как вы…
Сказав Камюзо: «Вы останетесь на всю жизнь судебным следователем!..», г‑н де Гранвиль не выразился бы точнее, чем обронив эту похвалу. Камюзо похолодел.
– Госпожа герцогиня де Монфриньез, которой я многим обязан, просила меня…
– А‑а! Герцогиня де Монфриньез!.. – сказал Гранвиль, перебивая следователя. – Это верно, она приятельница госпожи де Серизи, но вы, я вижу, не уступили никакому влиянию. Вы хорошо сделали, сударь, вы будете великим судебным следователем.
В это время граф Октав де Бован открыл дверь, не постучав, и сказал графу де Гранвилю: «Дорогой мой, я привел к тебе хорошенькую женщину, не знавшую, куда ей идти, она чуть не заблудилась в наших лабиринтах…»
Граф Октав держал за руку графиню де Серизи, которая вот уже четверть часа бродила по коридорам суда.
– Вы здесь, сударыня! – вскричал генеральный прокурор, предлагая ей свое собственное кресло. – И в какую минуту! Вот господин Камюзо, сударыня, – сказал он, указывая на следователя. – Бован, – продолжал он, обращаясь к знаменитому министерскому оратору времен Реставрации, – подожди меня у первого председателя, он еще у себя. Я приду туда.
Граф Октав де Бован понял, что не только он был тут лишним, но и генеральный прокурор искал повода покинуть свой кабинет.
Госпожа де Серизи не совершила ошибки, она не отправилась во Дворец правосудия в своей великолепной двухместной карете с синим верхом, украшенным ее гербом, с кучером в галунах и двумя лакеями в коротких штанах и белых шелковых чулках. Перед тем как выехать, Азия убедила обеих знатных дам в необходимости воспользоваться фиакром, в котором она приехала с герцогиней; она также потребовала, чтобы любовница Люсьена надела наряд, который для женщин стал тем же, чем был когда‑то серый плащ для мужчин. На графине было коричневое пальто, старая черная шаль и бархатная шляпка с очень густой черной кружевной вуалью взамен оборванных цветов.
– Вы получили наше письмо?.. – обратилась она к Камюзо, замешательство которого она приняла за почтительное удивление.
– Увы! Чересчур поздно, графиня, – отвечал следователь, у которого ума и такта доставало лишь в стенах его кабинета и лишь в отношении подследственных.
– Как чересчур поздно?
Она посмотрела на г‑на де Гранвиля: на его лице было написано крайнее смущение.
– Не может быть чересчур поздно, – прибавила она повелительно.
Женщины, красивые женщины, поставленные так высоко, как г‑жа де Серизи, – это баловни французской цивилизации. Если бы женщины других стран знали, что такое в Париже модная женщина, богатая и титулованная, они все мечтали бы приехать туда, чтобы наслаждаться этой великолепной, царственной властью. Женщины, целиком посвятившие себя соблюдению правил приличия, этой коллекции мелочных законов, уже не раз упомянутой в Человеческой комедии под названием Женского кодекса, смеются над законами, которые созданы мужчинами. Они говорят все, что им вздумается, они не страшатся никаких ошибок, никакого безрассудства, ибо они отлично поняли, что не ответственны ни за что, помимо своей женской чести и детей. Они, смеясь, говорят самые чудовищные вещи. Они по всякому поводу повторяют слова красавицы г‑жи Бован, сказанные в первую пору ее замужества своему мужу, за которым она явилась в Дворец правосудия: «Суди скорее, и поедем!»