Обычно подследственные, отправляясь, как говорят в тюрьме, на обучение либо в исправительную полицию, высаживаются из «корзины для салата» прямо в мышеловку. Мышеловка, которая находится напротив калитки, состоит из нескольких камер, устроенных в бывших кухнях Людовика Святого; там подследственные ожидают часа судебного заседания или прихода их судебного следователя. Мышеловка ограничена с севера набережной, с востока – караульней муниципальной гвардии, с запада – двором Консьержери, а с юга – огромной сводчатой залой (очевидно, пиршественной залой в прошлом), еще не имеющей назначения. Над Мышеловкой тянется внутренняя караульня, выходящая окном во двор Консьержери; она занята жандармерией департамента, и там кончается лестница. Когда звонок возвещает начало судебного заседания, приходят судебные приставы для вызова подследственных; тогда же спускаются вниз жандармы в количестве, равном количеству подследственных, и каждый жандарм выводит своего подследственного под руку; так же попарно они снова поднимаются по лестнице, проходят через караульню в коридор и оказываются в помещении, смежном с залой, где заседает знаменитая седьмая судебная палата, на которую возложили и слушание дел исправительной полиции. Этим же путем идут из Консьержери обвиняемые на судебное заседание и обратно.
В зале Потерянных шагов, между дверью первой судебной камеры – первой судебной инстанции – и ступенями лестницы, ведущей в шестую, сразу заметишь, очутившись там в первый раз, открытый вход, без какого‑либо архитектурного украшения, квадратную, поистине омерзительную дыру. Через нее судьи и адвокаты попадают в коридоры, в караульню, спускаются в Мышеловку и к калитке Консьержери. Все кабинеты судебных следователей расположены в разных этажах этой части Дворца. Туда добираются по ужасающим лестницам, настоящему лабиринту, где почти всегда плутают люди, незнакомые с этим зданием. Окна кабинетов выходят частью на набережную, частью во двор Консьержери. В 1830 году кабинеты некоторых судебных следователей окнами выходили на улицу Барильери.
|
Таким образом, когда «корзина для салата», въехав во двор Консьержери, сворачивает налево, она привозит подследственного в Мышеловку, когда поворачивает направо, – она доставляет обвиняемых в Консьержери. В эту именно сторону повернула «корзина для салата» с Жаком Колленом, чтобы высадить его у калитки. Нет ничего страшнее этой калитки. Преступники или посетители видят две решетки кованого железа, разделенные пространством приблизительно в шесть футов и всегда открывающиеся поочередно; именно тут ведется такое неусыпное наблюдение, что лица, получившие пропуск на свидание, должны просунуть его через решетку, прежде чем услышат лязг ключа, открывающего замок.Сами судебные следователи и чины прокурорского надзора должны быть опознаны, прежде чем войти туда. Попробуйте заговорить о возможности сношений с внешним миром или бегства арестованных! У начальника Консьержери промелькнет улыбка, которая охладит пыл самого отважного из сочинителей романов в его попытках выдать за правду неправдоподобное. В летописях Консьержери известно только бегство Лавалета*, но уверенность в высочайшем попустительстве, ныне доказанном, уменьшила если не степень самопожертвования его супруги, то по крайней мере опасность неудачи. Даже люди, наиболее склонные верить в чудеса, если они на месте будут судить о природе препятствий, признают, что во все времена эти препятствия как были, так и поныне остались неодолимыми. Никакими словами не изобразить мощности стен и сводов, надобно их видеть. Хотя мостовая двора ниже уровня набережной, все же, когда вы переступаете через калитку, вам приходится, спускаясь, пересчитать еще много ступенек, чтобы попасть в огромную сводчатую залу, массивные стены которой украшены великолепными колоннами; зала эта расположена между башней Монтгомери, представляющей ныне часть квартиры начальника Консьержери, и Серебряной, которая служит общей спальней надзирателей и тюремщиков, или, если вам угодно, ключников. Число этих служащих не столь значительно, как можно было бы вообразить (их двадцать); общая спальня, как и ее обстановка, ничем не отличается от так называемой пистоли. Прозвище это идет, несомненно, от тех времен, когда заключенные платили пистоль в неделю за помещение, напоминавшее своей наготою холодные парижские мансарды, в которых начинали свою деятельность великие люди. С левой стороны этой обширной залы помещается канцелярия Консьержери – подобие конторы, образуемой застекленной перегородкой, за которой сидят начальник тюрьмы и его письмоводитель и где находятся тюремные книги. Тут подследственого и обвиняемого вносят в списки, записывают их приметы и обыскивают; тут обсуждается вопрос о помещении, и решает его кошелек клиента. Сквозь решетчатую калитку в зале видна застекленная дверь, ведущая в приемную, где родственники и адвокаты общаются с обвиняемым через окошечкоо с двойной деревянной решеткой. Свет в приемную проникает со стороны внутреннего двора, куда заключенных в определенные часы выводят на прогулку.
|
|
Эта большая зала, тускло освещенная двумя окошечками в дверях, ибо единственное большое окно, выходящее в первый двор, целиком принадлежит канцелярии и заслонено перегородками, являет взору обстановку и освещение, совершенно соответствующие картине, которую предвосхищает воображение. Это тем страшнее, что наряду с Серебряной башней и Монтгомери вы видите эти, погруженные во мрак, таинственные, внушающие ужас сводчатые склепы, охватывающие кольцом приемную, а также ведущие в одиночную камеру королевы, мадам Елизавет* и в камеры, называемые секретными. Этот каменный лабиринт стал подземельем Дворца правосудия, а он видывал королевские празднества! С 1825 по 1932 год в этой огромной зале, между широкой печью и первой из двух решеток, производился обряд туалета приговоренного к смерти. Еще и сейчас нельзя пройти без содрогания по этим плитам, на которые упало столько последних взглядов, таивших в себе последнее признание.
Чтобы выйти из своей ужасной повозки, умирающему понадобилась помощь двух жандармов, которые подхватили его под руки и, поддерживая, словно человека, теряющего сознание, повели в канцелярию. Пока его влекли таким образом, он возводил очи к небу, изображая снятого с креста Спасителя. Конечно, ни на одной картине у Иисуса вы не встретите столь мертвенного, столь искаженного лица, каким оно было у лжеиспанца, – казалось, вот‑вот он испустит свой последний вздох. Когда его в канцелярии усадили на стул, он повторил слабым голосом слова, с которыми обращался ко всем после ареста: «Я требую запросить его сиятельство испанского посла…»
– Вы это скажете судебному следователю, сударь, – отвечал начальник тюрьмы.
– О Иисусе! – отвечал Жак Коллен, вздыхая. Не могу ли я получить молитвенник?.. Долго ли мне будут отказывать в помощи врача?.. Жить мне осталось не более двух часов.
Карлоса Эррера, которого должны были заключить в секретную камеру, не стоило спрашивать, потребует ли он преимуществ пистоли, короче говоря, права жить в одной из комнат, где пользуются известными удобствами, дозволенными правосудием. Комнаты эти расположены в глубине внутреннего двора, о котором речь будет позже. Пристав и письмоводитель вяло исполняли формальность, обязательные при тюремном заключении.
– Господин начальник, – сказал Жак Коллен, коверкая французский язык, – я при смерти, вы это видите. Скажите, если можете, и, главное, скажите возможно скорее господину судебному следователю, что я прошу, как милости, того, что всего более пугало бы преступника: пусть он меня вызовет, как только придет, ибо муки мои поистине нестерпимы; стоит мне его увидеть, и ошибка разъяснится…
Это общее правило: все преступники говорят об ошибке. Побывайте в каторге, порасспросите там осужденных, – почти все они жертвы судебной ошибки! Вот почему слово это вызывает едва заметную невольную улыбку у того, кто имеет дело с подследственным, обвиняемым либо осужденным.
– Я могу сообщить о вашем ходатайстве судебному следователю, – сказал начальник.
– Да благословит вас бог, сударь!.. – отвечал испанец, поднимая глаза к небу.
Карлоса Эррера внесли в списки, и два полицейских, взяв его под руки, в сопровождении надзирателя, которому начальник тюрьмы указал, в какую именно из одиночек посадить подследственного, повели по подземному лабиринту Консьержери в камеру довольно приличную, что бы о них ни говорили филантропы, но совершенно отрезанную от внешнего мира.
Когда он удалился, надзиратели, начальник тюрьмы, письмоводитель, даже пристав и жандармы переглянулись, как бы спрашивая друг у друга: «Что ты об этом думаешь?» – и на всех лицах выразилось колебание. Но, увидев второго подследственного, зрители вновь обрели обычную недоверчивость, скрытую под личиной равнодушия. Помимо обстоятельств из ряда вон выходящих, служащие Консьержери мало любопытны, ибо для них преступники то же, что клиенты для парикмахеров. Поэтому все формальности, пугающие воображение, вершатся тут проще, нежели денежные дела у банкира, и часто с большей вежливостью. У Люсьена был подавленный вид уличенного преступника, он подчинялся всему, он безропотно сносил все. После Фонтенебло поэт, размышляя о крушении всех своих надежд, говорил себе, что час искупления пробил. Бледный, растерянный, в неведении о том, что произошло у Эстер в его отсутствие, он чувствовал себя близким товарищем беглого каторжника. Этого было вполне достаточно, чтобы провидеть бедствия худшие, чем смерть. Если в его голове рождалась какая‑либо мысль, то лишь о самоубийстве. Он хотел любою ценой избегнуть позора, который он представлял себе и который мучил его, словно кошмар.
Жак Коллен, как более опасный из двух обвиняемых, был посажен в одиночную камеру, находившуюся в том же крыле здания, где и кабинет генерального прокурора, сплошь сложенную из тесаного камня; оконце ее выходило в один из внутренних двориков в ограде здания суда. Этот дворик служил местом прогулки для женского отделения тюрьмы. Люсьен пошел тем же путем, что и Жак Коллен, но так как, согласно полученным приказаниям, начальник тюрьмы был к нему внимательнее, то он был посажен в камеру, смежную с пистолями.
Обычно лицам, которым не доводилось сталкиваться с судебными властями, заключение в одиночную камеру рисуется в самом мрачном свете. Представление об уголовном суде неотделимо от старых представлений о пытках, о нездоровых тюремных условиях, о холодных каменных стенах, источающих слезы, о грубых тюремщиках и скверной пище – от всей этой привычной театральной бутафории; но не бесполезно напомнить, что эти преувеличения существую только на подмостках и вызывают улыбку судей, адвокатов и тех, кто любопытства ради посещает тюрьмы или изучает их быт. В продолжение долгого времени все это действительно было ужасно. Достоверно, что при прежних порядках, в эпоху Людовика XIII и Людовика XIV, обвиняемых бросали вповалку в низкое помещение наподобие антресоли над старой калиткой. Тюрьмы были одним из преступлений революции 1789 года, и достаточно увидеть камеры королевы и мадам Элизавет, чтобы почувствовать глубокий ужас перед старыми формами правосудия. Но в наше время, если филантропия и причинила обществу неисчислимые беды, все же она принесла кое‑какое благо отдельным лицам. Мы обязаны Наполеону нашим уголовным кодексом, который в большей степени, нежели кодекс гражданский, требующий в некоторых пунктах преобразования, достоин именоваться одним из величайших памятников этого короткого царствования. Наше уголовное право уничтожило бездну страданий. Поэтому, если не говорить о нравственных муках, жертвой которых являются, попадая в руки правосудия, лица высших классов, можно утверждать, что действия судебных властей в отношении их отличаются мягкостью и простотою, тем более удивительными, что этого не ожидаешь встретить. Подследственный и обвиняемый не живут, конечно, как у себя дома, но все необходимое имеется в парижских тюрьмах. К тому же тяжелые переживания лишают бытовые мелочи их обычного значения. Рассудок столь потрясен, что любые неудобства, грубость, если они даже имеют место, там легко переносятся. Надобно признать, что невиновного, особенно в Париже, незамедлительно отпускают на свободу.
Вот почему камера, в которую вошел Люсьен, показалась ему полным повторением его первой парижской комнаты в гостинице «Клюни». Кровать, в точь‑в‑точь как в самых скромных меблированных комнатах Латинского квартала, стулья с соломенными сиденьями, стол и необходимая утварь составляли меблировку камеры, куда нередко сажают и двух обвиняемых, если они тихого нрава и преступления их относятся к разряду неопасных, как‑то: подлог или банкротство. Это внешнее сходство между началом пути, исполненным такой невинности, и концом, являвшимся последней ступенью позора и унижения, столь верно было схвачено Люсьеном, в котором в последний раз заговорила его поэтическая натура, что он зарыдал. Он плакал часа четыре, наружно бесчувственный, как каменное изваяние, но невыразимо страдая от всех этих разрушенных надежд, уязвленный в своем тщеславии, униженный в своей гордости, во всех своих Я, олицетворяющих честолюбца, любовника, счастливца, денди, парижанина, поэта, сластолюбца, баловня удачи. Все в нем разбилось при этом икаровом падении*.
Карлос Эррера, как только он остался один в камере, заметался, точно белый медведь из Ботанического сада в своей клетке. Он тщательно осмотрел дверь и убедился, что, кроме глазка, никакого отверстия в ней не было. Он ощупал стенку, оглядел колпак вытяжной трубы, откуда проникал слабый свет, и сказал про себя: «Я в надежном месте!» Он забился в угол, где был недосягаем для неусыпного ока надзирателя, наблюдавшего за узниками через зарешеченный глазок в двери. Потом снял парик и проворно отодрал бумагу, приклеенную внутри. Бумага был так засалена, что ее можно было счесть за кожаную подкладку парика. Сам Биби‑Люпен, вздумай он снять с него парик, чтобы установить тождество испанца и Жака Коллена, и тот не обнаружил бы этой бумаги, настолько она казалась неотъемлемой частью парикмахерского изделия. Оборотная ее сторона была еще достаточно белой и чистой, и на ней можно было написать несколько строк.
Операция отклеивания, трудная и кропотливая, началась еще в Форс, потому что оставшихся ему здесь двух часов было бы недостаточно, половина дня была на это потрачена накануне. Подследственный стал надрывать эту драгоценную бумагу таким образом, чтобы образовалась полоска в восемь‑десять миллиметров шириною; затем он разделил ее на несколько частей, после чего опять спрятал в своеобразное хранилище свой бумажный запас, предварительно смочив слюною оставшийся на бумаге слой гуммиарабика, чтобы она по‑прежнему пристала к парику. Он нащупал приклеенную к пряди волос тонкую, как булавка, палочку графита – широко известное с давних пор изделие Сюсса – и отломил от нее кусочек, достаточно большой, чтобы им писать, и достаточно маленький, чтобы прятать его в ухе. Закончив всю подготовительную работу с уверенностью бывалого каторжника, ловкого точно обезьяна, Жак Коллен сел на край кровати и стал обдумывать наставления для Азии, ибо он был убежден, что встретит ее на своем пути, настолько она надеялся на сообразительность этой женщины.
«На предварительном допросе, – говорил про себя, – я изображал испанца, с трудом изъясняющегося по‑французски, ссылался на испанского посла, на свои дипломатические преимущества и ни слова не понимал из того, о чем меня спрашивали; все это отлично согласовалось с припадками слабости, хрипами, вздохами, короче говоря, со всеми этими выкрутасами умирающего. Будем держаться этой позиции. Мои бумаги в исправности. Мы с Азией без труда справимся с господином Камюзо, не больно‑то он силен! Итак, подумаем о Люсьене; надо подбодрить его, надо добраться до этого младенца любой ценой, начертать ему план действий, иначе он предасть себя, предаст меня и все погубит!.. Перед допросом надо его вразумить. Потом мне нужны свидетели, которые подтвердили бы, что я – лицо духовное!»
Таково было душевное и физическое состояние обоих подследственных, судьба которых зависела от г‑на Камюзо, следователя суда первой инстанции Сены, верховного судьи их существования во всех его мелочах на все то время, что отпущено следователю уголовным кодексом, ибо он один мог дозволить духовнику, врачу Консьержери или кому бы то ни было общаться с ними.
Никакая власть человеческая, ни король, ни министр юстиции, ни премьер‑министр, не может посягнуть на полномочия судебного следователя, ничто его не ограничивает, ничто ему не указ. Это владыка, подчиненный единственно своей совести и закону. В настоящее время, когда философы, филантропы и публицисты непрерывно заняты умалением всякой общественной власти, право, дарованное нашими законами судебным следователям, стало предметом нападок тем более ужасных, что они почти оправданы, скажем прямо, чрезмерностью этого права. Однако ж для всякого разумного человека право это должно быть неприкосновенным; можно в известных случаях смягчать его действие широким применением поруки, но обществу, достаточно уже расшатанному неразумностью и слабостью суда присяжных (установления священного и верховного, которое следовало бы доверить избранным, видным людям), грозила бы гибель, если бы уничтожили этот столп, который поддерживает все наше уголовное право. Предварительный арест, одно из ужасных проявлений этого права, – лишь необходимость, социальная опасность которой уравновешивается самым величием этого права. Притом в недоверии к судьям кроется начало разложения общества. Разрушайте институт уголовного права, перестраивайте его на иных основах, требуйте, как то было до революции, крупных имущественных гарантий от судейских чинов, но доверяйте им! Не уподобляйте их обществу с тем, чтобы оскорблять их. В наши дни судья, оплачиваемый как чиновник, бедствующий в большинстве случаев, променял былое достоинство на спесь, которая претит всем, кого поставили на равную с ним ступень; ибо спесь – качество, не имеющее под собой опоры. Вот в чем кроется порочность нынешнего установления. Будь Франция разделена на десять округов, можно было бы повысить моральный уровень судейского сословия, требуя от него наличия солидных состояний, что становится невозможным при двадцати шести округах. Единственное возможное улучшение, которого следует добиваться от деятельности судебного следователя при помощи доверенной ему власти, – это восстановление доброго имени арестного дома. Пребывание под следствием ничего не должно менять в привычках человека. Арестные дома в Париже надо было бы построить, оборудовать и содержать так, чтобы представление общества о положении подследственных в корне переменилось. Закон хорош, но вершат его дурно, а обычно о законе судят по тому, как он осуществляется. Общественное мнение во Франции обвиняет подследственных и оправдывает обвиняемых по необъяснимой противоречивости своих суждений. Не следствие ли это строптивого духа французов? Непоследовательность парижского общества было одной из причин, способствовавших роковой развязке этой драмы, и, как будет видно далее, одной из решающих причин. Чтобы проникнуть в тайну страшных сцен, разыгрывающихся в кабинете судебного следователя, чтобы лучше понять положение обеих воюющих сторон – подследственного и правосудия, – предметом борьбы которых является тайна, охраняемая подследственным от любопытства следователя, столь метко прозванного на Стюремном наречии любопытным, всегода надо твердо помнить, что подследственные будучи заключены в одиночную камеру, не знают ни о том, что говорится в семи либо в восьми кругах, составляющих общество в целом, ни о том, что известны полиции и правосудию, ни о том немногом, что пишут газеты обо всех обстоятельствах преступления. Стало быть, предупредить подследственного, как Азия предупредила Жака Коллена об аресте его любимца, равносильно тому, что бросить веревку утопающему. Дальше будет видно, как рушится по этой причине уловка следователя, которая, конечно, погубила бы каторжника, не получи он такого сообщения. Когда в дальнейшем все, что касается нашей истории, будет должным образом разъяснено, люди, даже не слишком впечатлительные, испугаются действия этих трех источников ужаса: разобщения с людьми, гробовой тишины и угрызений совести.
Господин Камюзо, зять одного из придверников кабинета короля, уже достаточно известный, чтобы рассказывать о его связях и положении, находился в эту минуту в не меньшем замешательстве, чем Карлос Эррера, в связи с предстоящим следствием, которое поручили ему вести. Еще недавно он был лишь председателем суда в округе, и вот уже назначен судьею в Париж на завиднейшее место в судебном мире по ходатайству герцогини де Монфриньез, муж которой был воспитателем дофина, полковником одного из кавалерийских полков королевской гвардии и пользовался таким же расположением короля, какое снискала его супруга у Мадам*. В награду за небольшую, но важную для герцогини услугу в деле, возникшем по жалобе одного банкира из Алансона на молодого графа д’Эгриньона, который подделал вексель (см. Сцены провинциальной жизни, Музей древностей), Камюзо из простого провинциального судьи стал председателем суда и из председателя – судебным следователем в Париже. За полтора года, что он подвизался в самом важном судилище королевства, Камюзо, благодаря покровительству герцогини де Монфриньез сумел войти в милость знатной и не менее влиятельной маркизы д’Эспар, но тут‑то его и постигла неудача. (См. Дело об опеке.) Люсьен, как было сказано в начале этого повествования, из мстительных чувств к г‑же д’Эспар, пожелавшей взять под опеку своего мужа, представил события в их истинном свете генеральному прокурору и графу де Серизи. Оба влиятельных сановника встали на сторону друзей маркиза д’Эспар, и его жена избежала порицания суда только благодаря милосердию супруга. Накануне, узнав об аресте Люсьена, маркиза д’Эспар послала своего деверя, кавалера д’Эспар, к господину Камюзо. Г‑жа Камюзо поспешила немедленно навестить знаменитую маркизу. Перед обедом, вернувшись домой, она позвала мужа в свою спальню.
– Если ты посадишь этого вертопраха Люсьена де Рюбампре на скамью суда присяжных и добьешься его осуждения, – шепнула она ему на ухо, – ты будешь советником Королевского суда…
– Каким образом?
– Госпожа д’Эспар спит и видит, как скатится с плеч голова этого бедного молодого человека. Меня в дрожь бросило, когда я наблюдала, как кипит ненавистью эта красивая женщина.
– Не вмешивайся в судебные дела, – отвечал Камюзо жене.
– Я‑то вмешиваюсь? – возразила она. – Кто угодно мог бы нас слушать и не понял бы, о чем идет речь. Мы с маркизой так мило лицемерили, ну точь‑в‑точь, как ты со мной сейчас. Она благодарила меня за твои добрые услуги в ее деле; пусть ее постигла неудача, сказала она, все же она тебе признательна. Она говорила мне о том, как страшна миссия, которая возложена на вас законом: «Ужасно, не правда ли, посылать людей на эшафот, но его..! Это будет только справедливо!», и так далее. Она сокрушалась, что такой красивый молодой человек, вывезенный в Париж ее кузиной, госпожой дю Шатле, вступил на столь скользкий путь. «К этому, – сказала она, – и приводят падшие женщины, как Корали и Эстер, молодых людей, достаточно развращенных, чтобы делить с ними гнусную поживу!» Потом пошли пышные тирады о милосердии, о религии! Госпожа дю Шатле сказала ей, что Люсьен заслужил тысячу смертей за то, что чуть было не убил свою сестру и мать…Она упомянула о свободном месте в Королевском суде, она ведь знакома с министром юстиции. «Вашему мужу, сударыня, представляется прекрасный случай отличиться!» – сказала она на прощание. Вот видишь!
– Мы отличаемся каждодневно, исполняя свой долг, – сказал Камюзо.
– Ты далеко пойдешь, если будешь корчить из себя должностное лицо даже с женой! – вскричала г‑жа Камюзо. – Я думала, ты глуп, но нынче я от тебя в восхищении!..
Губы должностного лица сложились в улыбку, свойственную лишь его собратьям, как улыбка танцовщицы свойственна лишь ее товаркам по сцене.
– Мадам, разрешите войти? – спросила горничная.
– Что вам нужно? – сказала хозяйка.
– Тут без вас приходила камеристка герцогини де Монфриньез и от имени своей госпожи просила вас приехать в особняк де Кадиньянов, бросив все дела.
– Пообедаем позже, – сказала жена следователя, вспомнив, что еще не заплатила хозяину фиакра, в котором приехала.
Она снова надела шляпку, снова уселась в фиакр и через двадцать минут была в особняке де Кадиньянов. Г‑же Камюзо, которую ввели в дом через боковой вход, пришлось подождать минут десять в будуаре, смежном со спальней герцогини, покуда та не появилась в ослепительном туалете, потому что уезжала в Сен‑Клу, по приглашению двора.
– Душенька, мы поймет друг друга с одного слова.
– Да, госпожа герцогиня.
– Люсьен де Рюбампре арестован, ваш муж ведет следствие по этому делу, я ручаюсь, что бедный мальчик невиновен, и пусть его освободят в двадцать четыре часа! Но это еще не все. Люсьена желают видеть, завтра же, тайно, в тюрьме. Ваш муж, если ему будет угодно, может присутствовать при свидании, лишь бы он не был замечен… Я признательна тем, кто мне служит, вы это знаете. Король очень надеется на преданность своих судейских в предвидении серьезных обстоятельств, которые должны скоро возникнуть; я выдвину вашего мужа, я представлю его как человека, преданного королю, готового положить за него голову. Наш Камюзо будет сперва советником, потом председателем…ну, все равно чего…Прощайте! Меня ожидают, вы меня извините, не правда ли? Вы обяжете не только генерального прокурора, который в этом деле не может высказаться: вы еще спасете жизнь умирающей женщине, госпоже де Серизи. Таким образом, вы не окажетесь без поддержки…Ну вот, вы видите, как я вам доверяю, мне нет нужды вас учить…вы сами знаете!..
Она приложила палец к губам и исчезла.
«Не могла же я сказать ей, что маркиза д’Эспар мечтает увидеть Люсьена на эшафоте!.. – думала жена судейского, садясь в фиакр.
Когда она вернулась домой, судья, увиде ее встревоженное лицо, сказал:
– Амели, что с тобой?..
– Мы оказались меж двух огней…
О своем свидании с герцогиней г‑жа Камюзо рассказала мужу на ухо, так она боялась, чтобы горничная не подслушала у двери.
– Которая из них влиятельнее? – спросила она в заключение. – Маркиза чуть не погубила твое доброе имя в этой нелепой затее с опекой над ее мужем, а герцогине мы кругом обязаны. Одна обронила туманное обещание, другая сказала: «Быть вам сперва советником, потом председателем». Боже меня сохрани давать тебе советы, и я не подумаю вмешиваться в судебные дела, но я обязана точно передать тебе, что говорят при дворе и что там готовится…
– Ты еще не знаешь, Амели, что сообщил мне нынче утром префект полиции, и через кого! Через одно влиятельное лицо из главного управления королевской полиции, настоящего Биби‑Люпена от политики! Он сказал мне, что правительство втайне заинтересовано в этом процессе. Пообедаем и поедем в Варьете… поговорим обо всем ночью, в тиши кабинета; мне нужен твой совет; тут одним умом не обойдешься.
Девять десятых судейских будут в подобных случаях отрицать влияние жены на мужа; однако если здесь имеет место одно из редчайших социальных исключений, то следует заметить, что это случай вполне вероятный, хотя и не часто встречающийся. Судейский подобен священнику, в особенности в Париже, где собран цвет судейского сословия; он редко говорит о служебных делах, разве что только по ним уже вынесен приговор. Жены судейских обычно не только подчеркивают свою полную неосведомленность, но и обладают в достаточной мере чувством благопристойности, чтобы понимать, какой вред они причинили бы мужьям, предав огласке доверенные им тайны. Но в особо важных случаях, когда дело касается повышения по службе, связанного с тем либо иным решением, многие женщины, как и Амели, обсуждают этот вопрос наравне с мужем. Короче говоря, подобные исключения, отрицать которые тем легче, что их всегда тщательно скрывают, находятся в полной зависимости от того, как разрешилась борьба двух характеров в лоне семьи. А г‑жа Камюзо всецело господствовала над мужем. Когда все в доме уснули, судейский и его жена сели к письменному столу, на котором судья уже разложил по порядку документы, относящиеся к делу.
– Вот справки, которые префект полиции мне передал, впрочем по моей просьбе, – сказал Камюзо.
АББАТ КАРЛОС ЭРРЕРА
«Эта личность, несомненно, Жак Коллен, по прозвищу Обмани‑Смерть, который в последний раз был арестован в 1819 году, в доме некоей госпожи Воке, содержавшей семейный пансион на улице Нев‑Сент‑Женевьев, где он и проживал под фамилией Вотрена».
На полях можно было прочесть приписку рукой префекта полиции:
«Биби‑Люпену, начальнику тайной полиции, передан телеграфом приказ вернуться немедленно, чтобы помочь опознанию оного, ибо он лично знает Жака Коллена, который был арестован в 1819 году при участии некоей мадемуазель Мишоно».
«Нахлебники, жившие в доме Воке, еще находятся в добром здравии и могут быть вызваны, чтобы установить тождество.
Так называемый Карлос Эррера является близким другом и советчиком господина Люсьена де Рюбампре, которому передал за три года значительные суммы, видимо добытые кражами. Эта близость, если будет установлена тождество так называемого испанца и Жака Коллена, приведет к осуждению сира Люсьена де Рюбампре.
Внезапная смерть агента Перада вызвана ядом, которым отравили Жак Коллен, Рюбампре либо их сообщники. Причиной убийства служит то, что агент давно уже шел по следам этих двух ловких преступников».
Судейский указал на фразу, написанную на полях самим префектом полиции: