Женщины и дети не допускаются 6 глава




Несмотря на то, что, щедро угощая гостей, сам он ограничивался водой и сухариком, Скотт выглядел сравнительно веселым и общительным. К людям и тварям он относился с такой предупредительностью и заботой, словно у него самого никаких других забот не было. Один из гостей отметил, что на утренних прогулках он останавливает коляску у каждого брода и сажает к себе своего терьера, суку по кличке Перец, чтобы та не замочила лап: псина маялась кашлем. Скотта волновало даже то, как его соотечественники примут французских изгнанников. После революции[93]Карл X приехал в Холируд, хотя общественное мнение было настроено против его приезда; свою роль в этом сыграла и статья в «Эдинбургском обозрении». В ответ на нее газета Баллантайна напечатала обращение Скотта к жителям Эдинбурга, в результате которого бывшему монарху и его семье оказали должный прием. После успеха Opus Magnum все решили, что финансовые затруднения Скотта остались позади, и благотворительные организации вновь начали обращаться к нему за пожертвованиями. Он отказался подписаться в пользу Литературного фонда, объяснив: «Нужды тех, чьи достоинства и лишения мне известны, столь велики, что средства, какие я смог бы уделить для облегчения их участи, неизмеримо меньше тех, какими я бы хотел располагать». Для Скотта благотворительность начиналась с ближайших соседей, и он предлагал нуждавшимся заимствовать из своего почти пустого кошелька точно так же, как в свое время — из набитого. «Доброе сердце — поистине главное в сэре Вальтере», — сказал Лейдло. Но Скотт отнюдь не тешил душу сладостным бальзамом благотворительности. Знаменитый, американский оратор и государственный деятель Эдвард Эверетт, гуляя с писателем в окрестностях Абботсфорда, заметил, как один из местных жителей, которого Скотт спросил о здоровье родственника, просто рассыпался перед ним в благодарностях. Эверетт предположил, что столь сильное изъявление чувств объясняется одолжениями и благодеяниями, ранее оказанными этому человеку. Скотт ответил, что его более трогает благодарность бедняков, нежели удивляет их неблагодарность. «Бывает, сетуют, что, дескать, сделаешь кому‑то одолжение, а он и „спасибо“ не скажет, — пояснил Скотт, — но стоит мне вспомнить, что все мы сотворены из одной плоти и крови, — и становится особенно горько, когда за ничтожнейшую милость человек считает себя смиренно обязанным по гроб жизни». В августе 1830 года он снова предстательствовал перед герцогом Баклю за Джорджа Томсона, учителя своих детей, для которого хлопотал о синекуре; а в январе следующего года еще раз помог внебрачному сыну покойного брата Дэниела, хотя юноша и не сумел извлечь должную пользу из всего, что Скотт для него сделал ранее. Впрочем, великодушию сэра Вальтера конец положила лишь смерть.

В ноябре 1830 года Скотт ушел из Высшего суда и вместо 1300 фунтов жалованья стал получать 840 фунтов пенсии. Министр внутренних дел захотел покрыть разницу, приплачивая ему в год 500 фунтов пособия, но Скотт отказался, объяснив кому‑то из знакомых: «Пособие чудовищно подорвет мою популярность; мне же, думаю, лучше сохранить независимость, чтобы иметь право смело глядеть людям в глаза, если придется обращаться к соотечественникам». От отказа пострадала одна лишь Анна, писавшая брату Вальтеру: «Папа в добром здравии, но все время брюзжит о сокращении расходов и т. д., и т. п., так что с ним не очень‑то весело. Его псы составляют все наше общество». Папа, однако, не пребывал в добром здравии. «Мне кажется, что за этот год я больше состарился, чем за двадцать предшествующих», — сказал он Софье. Даже на пони он ездил теперь без всякого удовольствия: «Довольно унизительно, когда тебя затаскивают в седло словно мешок пшеницы, но что прикажете делать? — пешком ходить больно, а моцион необходим». Как‑то им повстречалась миловидная женщина, жившая по соседству. Скотт являл собою в эту минуту зрелище отнюдь не величественное — на случай, если бы он потерял равновесие, по одну сторону, держась за стремя, шел Вильям Лейдло, а по другую — Джон Свэнстон, который занял при хозяине место Тома Парди: «Мне было по‑настоящему стыдно, что она увидела меня в таком виде... Жалкая глупость, но с подобными глупостями мы, полагаю, расстаемся в самую последнюю очередь. Уж в мои‑то годы, казалось бы, пора избавиться от пустого тщеславия. Извечный порок старика Адама, и пишу я об этом только в назидание самому себе — за то, как я, последний дурень, тогда себя чувствовал».

Молодой человек по имени Джон Николсон, сызмальства живший в Абботсфорде, стал преемником Даглиша, когда дворецкий ушел со службы по состоянию здоровья. Врач объяснил Джону, как в случае необходимости пользоваться ланцетом. Эту предосторожность сочли нелишней, поскольку Скотт теперь постоянно жил в таком месте, где заполучить врача занимало часов двенадцать, если не больше. Особенно встревожило домашних происшествие, случившееся в самом конце ноября 1830 года. К обеду в доме был гость, и Скотт побаловал себя разбавленным виски. Из‑за стола он встал с ясной головой, но, отправившись в спальню ко сну, потерял сознание, свалился и некоторое время пролежал на полу. Никто его падения не услышал, и, придя в себя, он сам поднялся и доковылял до постели. Несчастье отнесли за счет безобидного напитка, и врачи посадили Скотта на еще более жестокую диету; он пожаловался Джеймсу Баллантайну, что хочет на несколько месяцев удрать за границу, ибо «этим кончили отцы романа Филдинг и Смоллетт, и такая развязка будет вполне в духе моего ремесла».

Эти планы повергли в ужас Кейделла с Баллантайном и заставили их срочно прибыть в Абботсфорд, тем более что незадолго перед тем они оба разругали роман «Граф Роберт Парижский», над которым трудился Скотт, и боялись, как бы он не обиделся и не поставил крест на дальнейшей работе. Вечером в день их приезда Скотт был настроен весьма миролюбиво. Он только что узнал, что кредиторы подарили ему все содержимое Абботсфорда, «дабы наилучшим образом выразить, сколь высоко ставят они его в высшей степени благородное поведение, и в знак благодарности и признательности за те беспримерные и увенчавшиеся чрезвычайным успехом усилия, кои он ради них предпринял и продолжает предпринимать». Однако на другое утро гостей вместо ужаса охватило смятение. Сэр Вальтер вручил Баллантайну недавно закопченное им политическое эссе против Билля о реформе парламента, который всколыхнул тогда всю страну. Виги раздразнили инстинкты толпы и внушили неимущим классам, что, поддерживая билль, они тем самым отстаивают свою свободу против тирании. На самом же деле, как мы знаем, закон 1832 года о реформе парламента всего лишь передал власть из рук крупных землевладельцев в руки промышленных магнатов, и в жизни нации место, ранее принадлежавшее житницам, заняли фабрики и заводы. Таким образом, Скотт встал «пред готовым рухнуть зданьем», хотя взялся за статью с единственной целью — испытать, не разучился ли он ясно писать и мыслить.

Однако не успели печатник с издателем порекомендовать ему не ввязываться в политику, как в Скотте пробудилось упрямство. По стечению обстоятельств трое его ближайших друзей того времени — Лейдло, Кейделл и Баллантайн — оказались вигами, и два последних была шокированы, выяснив, что он против парламентской реформы в целом. Кейделл заявил, что Скотт отстал от времени; Баллантайн согласился с Кейделлом, и последовала язвительная перепалка. Кейделл указывал, что опубликование эссе сведет на нет популярность автора, что Скотт пытается выгрести против течения и что даже успех Opus Magnum будет поставлен под угрозу. Скотт был непреклонен. Он обязан исполнить свой долг перед обществом, и никаким эгоистическим соображениям не удержать его от полемики. В конце концов порешили на том, что Баллантайн опубликует статью у себя в газете, но постарается всеми силами сохранить имя автора в тайне. Через несколько дней пришли гранки статьи, а с ними — замечания печатника относительно логики и формы изложения материала. Замечаний было много, и все по существу. Скотт сжег гранки, признав, что его настойчивость отчасти объяснялась тщеславием и упрямством и что, поскольку он с трудом читает и разговаривает и даже заплетается при письме, было бы глупо «переселяться в мир иной под ураган политических страстей». Почувствовав, что он нуждается в поддержке, Кейделл с Баллантайном настоятельно просили его продолжать работу над романом, подчеркнув, что их нелестные высказывания о первых главах книги он принял слишком уж близко к сердцу.

К началу 1831 года Скотт почти не сомневался, что перенес второй апоплексический удар: он и сам обратил внимание на то, как его речь по временам становится путаной, а силы день ото дня убывают. Однако крепость у него еще сохранилась. Когда на заседании шерифского суда задержанный попытался бежать, Скотт вскочил с кресла, вцепился в парня и заявил, что тому удастся удрать лишь через труп старика. Он также выступил 21 марта 1831 года в Джедбурге с речью перед толпой взвинченных сторонников реформы. Своим присутствием на митинге он был обязан просьбе герцога Баклю, родству с кандидатом от консерваторов Скоттом из Хардена, но в первую очередь — и в этом не приходится сомневаться — желанию взять реванш за неопубликованное эссе. Говорил он очень тихо и неуверенно, и толпа, собравшаяся в здании суда, ежеминутно прерывала его речь свистом и улюлюканьем. Авторов Билля о реформе Скотт уподобил компании мальчишек, которые надумали разобрать часы, решив, что потом смогут собрать их лучше, чем часовых дел мастер, и первым делом сломали пружину. Сравнение пришлось не по вкусу часовщикам от политики, находившимся в зале, и те подняли гвалт, в котором потонули и предложенная Скоттом резолюция, и его слова, адресованные этим новоявленным утопистам: «До вашего ора мне не больший интерес, чем до гогота уток на выгоне». Когда Скотт уходил, ему вслед раздалось несколько свистков. У дверей он обернулся, отвесил поклон и произнес: «Moriturus vos saluto [94] ». Но ему предстояло кое‑что похуже, нежели гибель на арене.

Первые месяцы 1831 года он был занят тем, что диктовал роман Вильяму Лейдло. Каждое утро он вставал без четверти семь, отвечал на письма и в четверть десятого садился за завтрак, в большинстве случаев сведенный до одного яйца. Затем Вильям до часу писал под его диктовку — над этим романом Скотт, по мнению Лейдло, работал с таким же воодушевлением, как над «Айвенго». В час дня Скотт совершал короткую и мучительную для него прогулку, чаще же выезжал на пони, который плелся под ним медленным шагом. В три часа он садился за «Дневник» и за другие мелкие литературные дела. Обед, подававшийся в четыре, состоял из супа, кусочка вареного мяса и стакана пива. Потом Скотт отдыхал, налив себе с полстаканчика виски или джина, а в шесть приходил Лейдло, и он снова диктовал до девяти‑десяти вечера. День, не менее шести часов из которого были отданы диктовке, завершался тарелкой овсянки с молоком.

Этот спокойный образ жизни пошел бы ему на пользу, сумей он полностью удалиться от мирских забот. Но как не оказать другу должного гостеприимства! И когда окружной судья лорд Мидоубэнк остановился в Абботсфорде, в его честь был устроен обед. Чтобы поддержать застолье, Скотт выпил несколько бокалов шампанского, и тем же вечером перед отходом ко сну с ним случился еще один удар, хуже двух предыдущих. Непосредственной причиной удара скорее всего было возбуждение от большого числа гостей, хотя отнесли его за счет злоупотребления шампанским. Тут же последовало воздаяние в виде кровопускания и шпанских мушек, и врачи посадили его на диету из макарон и хлебного мякиша, которой он предпочел бы голодную смерть. «Знаю одно: лучше уж помереть, нежели влачить жизнь, какой я сейчас живу. Если я не окрепну, то на той неделе мне, боюсь, придется причаститься загробных таинств». Так он писал через несколько дней после удара, но и через пару недель положение казалось ему немногим лучше: «Уверен, что добрая половина рода людского не кончает с собой только из страха — особенно те, кого терзают кровопусканиями и мушками, да еще и ругают. Я, без преувеличения, ужасно страдаю, скорее телом, нежели духом, и часто мечтаю о том, чтобы заснуть и больше никогда не проснуться. Но я выдержу, если достанет сил». Он только что узнал про разгром, который учинили «Графу Роберту Парижскому» Кейделл и Баллантайн: «Удар, видимо, так меня оглушил, что пока я его почти и не ощущаю».

В начале мая в Чифсвуд на лето приехал Локхарт с семьей. Зять не узнал сэра Вальтера, настолько худым и изможденным тот выглядел: одежда болталась на нем, как с чужого плеча, одна щека была перекошена, а голова наголо обрита, так что, выходя из дому, он надевал под синий берет черную шелковую скуфейку. Ко всему прочему Скотт мучился камнями в мочевом пузыре и коликами, а суставной ревматизм причинял ему боль при каждом движении. Он забывал слова и порой, начав о чем‑то рассказывать, вдруг замолкал и недоуменно озирался, потеряв нить повествования. Но он не сдавался — пытался править роман, писал новые комментарии к Собранию сочинений и работал над новой серией «Рассказов дедушки», посвященной истории Франции. Родные ублажали его как могли.

Жизнь его текла мирно, и дочери надеялись, что он не вспомнит о предстоящих выборах в Джедбурге. Они было совсем решили, что им удалось отговорить отца от участия в этом политическом спектакле. Можно представить их ужас, когда утром 18 мая они узнали, что он распорядился подать экипаж и намерен туда поехать. Его сопровождал Локхарт. Город ходил ходуном. Толпа с барабанами и знаменами запрудила улицы и осыпала оскорблениями всякого, кто носил цвета противоположной партии. Карету сэра Вальтера забросали камнями, а пока он пробирался пешком от дома Шортрида до здания суда, ругательства и проклятья сопровождали его на всем пути; какая‑то баба даже плюнула в пего из окошка. Скотт попытался что‑то сказать с помоста для судей, но его слова сгинули в криках и воплях ревнителей «свободы». Его родственник[95]был избран огромным большинством, после чего толпа окончательно осатанела, и друзьям Скотта посоветовали как можно незаметнее вывезти его из города. С большим трудом Скотта уговорили пройти к экипажу переулками. Преодолев у моста еще один град камней, сопровождавшийся криками: «Вздернуть сэра Вальтера!», его карета выбралась за пределы этого избирательного округа. «Премного обязан бравым ребятам Джедбурга», — записал он в «Дневнике». Через несколько дней состоялись выборы в Селкирке. Здесь все или любили, или побаивались Ширру, так что Скотт был в безопасности. Выходя из кареты, он заметил, как какой‑то человек не дает избирателю‑тори пройти к месту голосования. Он схватил нарушителя и упек его за решетку до окончания выборов.

Когда страсти утихли, Скотт принялся за новый роман, «Замок Опасный», и на время забросил «Дневник». В поисках местного колорита для книги он предпринял поездку в Ланкашир, взяв с собой Локхарта. Их путь лежал через Яйр, Ашестил, Иннерлейтен, Траквер и Биггар. В миле от Биггара Скотт увидел, как какой‑то возница избивает лошадь, и накричал на того из окна кареты. Малый ответил дерзостью, и Скотт пришел в бешенство. Путешественники заночевали на постоялом дворе в местечке Дуглас‑Милл, а утром осмотрели замок, который собирался описывать Скотт. Здесь он подробно расспросил двух старожилов, помнивших все местные предания. Тут же сбежалась толпа, которая в молчании ходила по пятам за Скоттом как привязанная. Они тронулись дальше. Скотт наизусть читал Локхарту баллады, памятные еще с юности, и заплакал, когда дошел до своей любимой:

 

Я знаю, тьма подступает ко мне,

Ибо рана моя глубока; Возьми своих воинов и схорони

Меня под кустом орляка[96].

 

Переночевав у родственников Локхарта, они возвратились домой. В следующие три недели Скотт переписал «Графа Роберта Парижского» и закончил «Замок Опасный». Оба романа вышли в ноябре 1831 года как четвертый выпуск «Рассказов трактирщика». К удивлению Скотта, они раскупались довольно бойко, и он написал Локхарту: «Первый раз в жизни мне было стыдно за два своих романа; но, коль скоро они пришлись по вкусу глубокомысленной публике, нам остается одно — есть свой пирог с грибами (и проч.) и держать язык за зубами». Уж если их стыдился сам автор, мы позволим себе за него не краснеть. Главный недостаток обеих книг — сюжетная путаница, из‑за чего их скучно читать. В «Графе Роберте Парижском» есть все необходимое для первоклассного романа о придворной интриге, а образы Хирварда, графа Роберта и Алексия Комнина очерчены достаточно хорошо, чтобы дать представление о том, насколько лучше Скотт мог бы их разработать. Поражает другое: как автор, учитывая его состояние, вообще написал эти романы, каждый из которых ничуть не хуже «Обрученных», написанных на вершине успеха и в отменном здравии.

Когда эти книги увидели свет, Скотт уже плыл по Средиземному морю. Он решил провести зиму в Неаполе, где его сын Чарльз состоял при британском посольстве, и друг Скотта капитан Бэзил Холл намекнул первому лорду Адмиралтейства, что великого писателя было бы не худо доставить в Италию на фрегате. Теперь на английском троне сидел Вильгельм IV, а у власти находилось правительство вигов, но и тот и другие рассматривали Скотта как национальное достояние и заявили, что в любой момент, когда Скотту заблагорассудится, ему будет выделен фрегат, чтобы отправиться на нем в плавание. Выпавшей ему передышкой Скотт воспользовался наилучшим образом: не стал начинать нового романа, а с удовольствием провел лето в Абботсфорде в кругу семьи. Себе он внушил, что полностью рассчитался с долгами; и хотя он делался заметно слабее и говорил все хуже, временами казалось, будто к нему вернулись прежние безмятежность и бодрость духа. Однако порой он пугал дочерей вспышками раздражительности. Бывало, он натыкался на мебель, а как‑то раз, выходя на прогулку, растянулся на мраморном полу в холле. Анна распорядилась до его возвращения постелить перед дверью коврик, но ему не понравилось столь явное доказательство его немощи, и он концом трости отбросил коврик с дороги. О главном же, что его тревожило, никто не догадывался — он поверил это только своему «Дневнику»: «Я не жалуюсь и не боюсь приближения смерти, если она подступает ко мне. Пусть будет мгновенная боль, я согласен, — только не это бездушное помрачение разума, лишающее способности здраво жить и действовать». Больше всего его радовало общество сына Вальтера. Он безмерно гордился молодым человеком; передают, что, когда тот «взял» со своим конем высокую каменную стену, отец воскликнул: «Полюбуйтесь! Нет, вы только полюбуйтесь! Каков парень, а?!» Видным гостем Абботсфорда в то лето был художник Джозеф Тернер, который иллюстрировал собрание поэтических произведений Скотта и хотел взглянуть на некоторые места, в них описанные. Как‑то хозяин повез его и еще одного‑двух гостей поглядеть на Смальгольмские скалы — там происходит действие первой баллады Скотта «Канун Иванова дня». Сам. автор ежегодно совершал паломничества к этим местам в память о родственниках, которые в детстве проявили к нему столько участия. Затем они проследовали до Драйбурга, где Скотт, извинившись, не пошел с остальными за ограду монастыря.

17 сентября в Абботсфорде состоялся последний праздничный обед. Среди приглашенных был капитан Джеймс Бёрнс, сын поэта, чьи строки Скотт, расчувствовавшись, повторял чаще любых других, исключая шекспировские. Майор Скотт помогал отцу принимать гостей со свойственным этому дому радушием, и в тот вечер былая слава Абботсфорда засияла по‑старому. 20 сентября Софья отправилась в Лондон, чтобы подготовить все необходимое к прибытию отца и его проводам в плавание, а накануне попрощаться со Скоттом приехали Вордсворт с дочерью. На другой день оба поэта побывали в Ньюарке, и в результате появилось стихотворение Вордсворта «Снова в Ярроу»:

 

У старых замковых ворот,

Забывших стук десницы,

 

Стоял, смотрел я и внимал

Тебе, Певец Границы! —

 

так писал Вордсворт, любивший Скотта и сказавший о нем, что за двадцать шесть лет писательства он «подарил людям столько бесхитростной радости, сколько во все времена другому не выпало подарить и за всю жизнь». Ранним утром 23 сентября Скотт выехал из Абботсфорда — началось его путешествие в Неаполь. По этому поводу Вордсворт сложил прощальный сонет — не самый лучший из всех, им написанных, но, может быть, самый прочувствованный:

 

Скорбящие, утешьтесь! ибо мощь

Напутственной молитвы с ним пребудет;

Ни грозный царь, ни дерзостный герой

Любви столь чистой в мире не добудет,

Как этот дивный Властелин...

 

 

Глава 25

Прощальное путешествие

 

В юности не видно конца будущему, в старости непонятно, куда ушло прожитое. Скотту, должно быть, казалось, что только вчера он совершал свое первое путешествие в карете до Лондона, наслаждаясь прекрасным здоровьем; теперь же, хотя качество дорог с тех пор заметно улучшилось благодаря его соотечественнику Джону Мак‑Адаму, каждая миля отзывалась в теле разнообразными болями. Тем не менее он и сейчас уделял внимание всему, что встречалось им на пути и когда‑то возбуждало его интерес, и выбирался из кареты, чтобы еще раз осмотреть ту или иную достопримечательность. Остатки каменного могильника и гигантского каменного креста на погосте в Пенрите он видел и обсуждал неоднократно, однако их надлежало снова подвергнуть осмотру и поговорить о них с Анной и Локхартом, которые его сопровождали. Они на сутки задержались у Моррита в Рокби и добрались до Лондона 28 сентября; Скотт был едва жив от лекарств и усталости.

Палата лордов обсуждала Билль о реформе парламента, который и отклонила через десять дней после их прибытия. Тогда чернь доказала, что вполне созрела для получения избирательных прав, — разгромила в Лондоне все большие дома, про которые было известно, что в них живут консерваторы; в том числе и особняк герцога Веллингтона, человека, которого эта чернь некогда превозносила как спасителя Европы и которого она же впоследствии оплакала как национального героя. Даже королю по соображениям безопасности отсоветовали появляться на крестинах сына и наследника герцога Баклю, где монарх должен был быть крестным отцом: опасались, что погромщики истолкуют появление его величества в доме консерватора как политическую поддержку тори. Скотт видел и слышал, как толпа сторонников реформы ревела в Риджентс‑Парке, как стадо быков, а потом, вдоволь поупражняв легкие, повалила куда‑то во мрак — «позаботиться, чтобы стекольщики не сидели без работы».

Скотта пленял вид на Риджентс‑Парк из дома Локхарта — такой вид мог открыться где‑нибудь в сельской глуши, — и он иногда ездил по парку в экипаже в обществе своего друга миссис Хьюз. Последнюю угнетали перемены во внешности и в характере Скотта: он передвигался с трудом, и взгляд у него был отсутствующий; одни и те же истории он повторял по нескольку раз, говорил неясно, и язык у него заплетался; дочери и слуги его раздражали; это был другой человек. Как‑то он завтракал с миссис Хьюз и ее мужем‑священником у них дома на Амен‑Корнер. Он ел с аппетитом, а ярмутские копченые сельди пришлись ему особенно по вкусу. Софья попросила миссис Хьюз заказать для них этих сельдей, и та пошла на Биллингсгейтский рынок. Торговец сказал, что доставить рыбу на Сассекс Плейс они, к сожалению, не смогут: слишком далеко. Но стоило ему услышать, что заказчик — сэр Вальтер Скотт, как он заявил, что, коли придется, лично доставит ему рыбу: «Сельди будут у него нынче же вечером! Нет, не вечером — завтра в семь утра поступит свежая партия, и он получит их прямо к завтраку. Сэр Вальтер Скотт! Он, говорили, болел да и сейчас не очень здоров — как он себя чувствует?» Сельди подоспели к завтраку и очень понравились Скотту, но еще больше понравились ему слова торговца рыбой. «Пожалуй, мои сочинения никогда еще не имели столь вкусных, последствий», — заметил он.

Каждый вечер Софья устраивала маленький прием, и он повидал всех своих старых друзей Он все еще дописывал комментарии к последним томам Opus Magnum. Сыну Вальтеру удалось получить отпуск, и они с женой решили сопровождать Скотта в Неаполь. 23 октября выехали из Лондона в Портсмут; остановку сделали в Гилдфорде, где слепая лошадь, ворвавшись на конный двор, сшибла Скотта с ног — он чудом не был затоптан. В Портсмуте обосновались в гостинице «Фонтанной» и стали ждать попутного ветра. Было сделано все возможное, чтобы устроить Скотта на борту «Барэма» с наибольшими удобствами. Тем временем офицеры с корабля показали Анне и Софье все местные достопримечательности; женщины воспользовались их любезностью, к вящему недовольству отца, считавшего, что дочери навязывают господам офицерам свое общество. Скотт почти не выходил из гостиницы, в ней же он принимал посетителей, включая депутацию от портсмутского Литературно‑философского общества, которое избрало его своим почетным членом Он попросил Бэзила Холла, капитана «Барэма», раздобыть ему «Дневник путешествия в Лиссабон» Филдинга, объяснив при этом: «Книжица сия, последнее его сочинение, — самая увлекательная и остроумная из всего Филдингова наследия, хоть и писалась она во время мучительного недуга». Когда поступило известие, что флоту отдан приказ отплыть в Северное море на маневры, или, как сформулировал Скотт, «постращать голландского короля», капитану Холлу показалось, будто в глазах у Скотта промелькнула надежда: вдруг да и не придется в конце концов покидать родину! Однако «Барэм» оказался единственным судном, на которое приказ не распространялся. Как‑то в беседе с Холлом Скотт заметил: «Писателю ни в коем случае не следует превращать деньги в единственную или даже главную цель творчества. Литератору не к лицу заниматься стяжательством». Холл ответил, что людям свойственно чрезмерно переживать потерю состояния, хотя это — наименьшее из всех крупных жизненных зол и должно считаться одним из самых терпимых.

— По‑вашему, значит, разориться — не велика беда? — спросил Скотт.

— Во всяком случае, это не так мучительно, как терять друзей.

— Признаю.

— Как терять себя.

— Ваша правда.

— Как терять здоровье.

— Спорить не стану.

— Что такое потеря состояния по сравнению с утратой безмятежности духа?

— Короче, — пошутил Скотт, — получается, что нет ничего плохого, если человек по уши увязнет в долгу, от которого не может освободиться?

— Многое, думаю, зависит от того, как он в этот долг влез и что сделал, чтобы с ним расквитаться; по крайней мере, если речь идет о человеке благонамеренном.

— Надеюсь, что зависит.

Они отплыли 29 октября, и с этого дня «Дневник» Скотта в основном посвящен путевым картинам, а не людям, и потому куда менее для нас любопытен: люди почти всегда интересны, места же — только тогда, когда у того, кто их видит, они ассоциируются с интересными людьми. Начало путешествия было ознаменовано ветром и холодом; штормило, страшно качало, и все страдали от морской болезни. Скотт, насколько позволяли обстоятельства, проводил время на палубе; он сообщает, что при прохождении мыса Святого Винсента и Трафальгара[97]сердце у него радостно забилось. Вследствие подводного извержения в самом центре Средиземного моря возникло курьезное новообразование, получившее название острова Грэхема; оно просуществовало несколько месяцев, а затем исчезло. Скотт счел его достаточно примечательным, чтобы освидетельствовать — большей частью восседая на плечах у матросов — и послать описание в Эдинбургское Королевское общество.

22 ноября «Барэм» достиг Мальты. Путешественникам была дарована особая привилегия — на время карантина обосноваться в старинном испанском поселении Форт Мануэль, где с теми, кто его навещал, Скотт мог переговариваться через барьер на расстоянии около метра.

Многие дома предлагали им свое гостеприимство, однако они предпочли остановиться в гостинице «Биверли». За две недели, что они провели на острове после карантина, Скотт много времени уделял своему старому другу Джону Хукмену Фреру, известному в свое время политику, дипломату и литератору, который в 1818 году удалился на Мальту и прожил там до самой смерти в 1846 году. Фрер был одним из основателей «Квартального обозрения», переводчиком комедий Аристофана на английский язык и на протяжении нескольких лет секретарем британского посольства в Испании. Он сопровождал Скотта в поездке по острову, показал ему все, на что стоило посмотреть, и они вспомнили прошлое, читая друг другу наизусть старинные баллады. На Мальте у Скотта оказались и другие друзья, в том числе главный судья острова сэр Джон Стоддарт, так что Скотту не приходилось жаловаться на скуку. Местный гарнизон устроил бал в его честь, и он мог любоваться зрелищем двухсот танцующих пар. Один из приглашенных, итальянец, попытался поднести ему стихотворный экспромт и водрузить ему на голову корону; помешали офицеры, и Скотт вернулся в гостиницу «без короны, без стихов и без речей». Он начал работу над новым романом — «Осада Мальты», но все понимали, что он рвется домой. Было замечено, что он ест и пьет слишком много; возможно, самому себе не отдавая в эхом отчета, он тем самым стремился ускорить смерть или возвращение на родину.

В ночь накануне их отплытия с Мальты произошло землетрясение, а в день их прибытия в Неаполь случилось самое сильное за последние годы извержение Везувия. Он мог бы вспомнить Шекспира: «В день, смерти нищих не горят кометы»[98], Вместо этого он процитировал анекдот про француза, сказавшего, о небесном знамении, якобы предвещающем ему близкую гибель: «Ah, Messieurs, la comète me fait trop d'honneur» [99]. «Барэм» отплыл с Мальты 14 декабря, а 17‑го был уже в Неаполе. Они остановились в Палаццо Караманико. Скотт был вне себя от радости, встретившись с сыном Чарльзом, который, напротив, пришел в ужас, увидев, как одряхлел отец физически и духовно. У братца Вальтера и сестрицы Анны начали сдавать нервы. Чарльз сообщал Софье: «Вальтеру невмоготу ублажать Анну, а она при ее характере и не захочет, а выведет из себя. Ну, я‑то в таких случаях отмалчиваюсь, так что мы остаемся добрыми друзьями».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: