Не приходится собой гордиться при мысли о кармелитках и даже об этих скромных францисканках, хоть они и вульгарнее. Эти, правда, не из молитвенного ордена, но их устав тоже довольно суров и жизнь довольно тяжела, так что и они своими молитвами и делами могут возместить излишества города, стоящего под их обороной.
Он думал о монастырях и все больше воспламенялся духом. Так и зарыться бы в них, схоронить себя среди невежд, забыть, издаются ли книги, выходят ли газеты, вообще не знать, что происходит вне кельи; и в такой замурованной жизни идти путем блаженного молчания, питаясь благими делами, утоляя жажду старыми распевами, пресыщаясь неисчерпаемыми яствами Литургии!
А там — кто знает? — силой благоволения и горячей мольбы наконец приблизиться к Нему, беседовать с Ним, ощущать Его вблизи себя, и Он, быть может, будет почти доволен творением Своим! На память приходило веселье, царившее в тех аббатствах, где обитал Иисус Христос. Он припомнил необыкновенную обитель Унтерлинден близ Кольмара, где в XIII веке не одна, не две монахини, а весь монастырь, преступив рассудок, с радостными кликами возносился к Христу: одни сестры взлетали над землей, другие слышали ангельское пение, источали миро из своих изможденных тел; третьи становились прозрачными, окружались звездными нимбами: все явления молитвенной жизни становились видимы в этом монастыре — высшей школе мистики!
Погруженный в мысли, он уткнулся в собственную дверь, даже не соображая, какой дорогой шел, вошел в комнату, и душа его распахнулась, расцвела. Хотелось благодарить, просить милости, просить у кого-то чего-то: он не знал, чего и у кого. И вдруг эта потребность раскрыться, выйти за собственные пределы стала ясной и определенной. Он упал на колени и обратился к Пресвятой Деве:
|
— Помилуй мя, послушай мя; хуже нет, чем оставаться так, продолжать эту жизнь разорванную, бесцельную, эту пустую гонку! Прости, Матерь Божья, мне, подлому, что не имею смелости объявить себе войну, с собой сражаться! О, была бы воля Твоя! знаю, Владычица, что велико дерзновение молить Тебя, когда сам не решился обратить душу свою, опрокинуть ее, как ведро помоев, закрутить пресс, чтобы весь отстой вытек, чтобы вся накипь отошла, но… но… как быть! я так слаб, так неуверен в себе, что, правду скажу, не смею приступить!
И все же как бы я хотел оказаться за тысячу миль отсюда, от Парижа, в какой-нибудь малой обители! Господи! что за глупости я говорю Тебе: я же двух дней не проживу в монастыре, да меня туда и не возьмут.
И он стал размышлять…
Раз в жизни я оказался менее сух и нечист, чем обычно, и то могу обратиться к Богородице с одними глупостями и бессмыслицами, а ведь так было бы просто — просить у Нее прощения, молить, чтобы Она сжалилась над моей пустынной жизнью, помогла мне отказаться от дани моим порокам: не платить, как я плачу, по обязательствам нервов, по квитанциям чувств!
— Что же, хватит, — проговорил он, вставая. — Сделаю хотя бы что могу: теперь же, не откладывая, пойду к аббату, расскажу ему про свои душевные терзания — а там посмотрим!
V
Как же стало легко на душе, как только горничная сказала: «Господин аббат дома»! Дюрталь вошел в малую гостиную и стал дожидаться, когда священник, с кем-то говоривший в соседней комнате, освободится.
|
Он огляделся. С его последнего посещения ничего не изменилось: в комнатке все тот же бархатный диван, когда-то ярко-красный, а теперь розоватый, как малиновое варенье, пропитавшее кусочек хлеба. Еще стояли там два вольтеровских кресла по обеим сторонам камина, на камине часы в стиле ампир и фарфоровые вазы, из которых торчал воткнутый в песок сухой камыш. В углу у самой стены под древним деревянным распятием стояла сильно потертая молитвенная скамеечка, посередине комнаты овальный стол, на стенах несколько гравюр духовного содержания, и больше ничего.
Похоже на гостиницу или на жилье старой девы, подумал Дюрталь. Дешевая мебель, выцветшие дамастовые шторы, бумажные обои с маковыми и полевыми цветами неопределенных колеров действительно наводили на мысль о недорогой меблирашке, но кое-какие детали: прежде всего педантичная чистота в комнате, вышитые подушечки на диване, плетеные круглые подстилочки на стульях и гортензия, похожая на раскрашенную цветную капусту, в кашпо с кружевной накидкой — напоминали холодную прилизанную квартиру пожилой богомолки.
Не хватало, правда, клетки с канарейками, фотографий в плюшевых рамочках, раковин и булавочных подушечек.
В таких размышлениях застал Дюрталя аббат. Он подал ему руку и кротко упрекнул, что писатель забыл о старике.
Дюрталь, как мог, извинился необычайной якобы занятостью и вечными хлопотами.
— А как продвигаются дела с нашим житием блаженной Лидвины?
— О, даже не принимался; честное слово, я не в том состоянии духа, чтобы к нему приступить.
Отчаяние в голосе Дюрталя удивило отца Жервезена:
|
— Что такое? что с вами? Могу ли я вам быть полезен?
— Не знаю, господин аббат; право, мне немного стыдно занимать вас такими пустяками…
И вдруг его прорвало: не разбирая слов, он излил свои жалобы, признавался, что сомневается в своем обращении, рассказал о распре со своим телом, и как он боится чужого мнения, и как далек от церковной жизни, и как ему противны каждодневные обряды, всякое наложенное иго.
Аббат, не перебивая, слушал, подперев рукой голову.
— Вам уже за сорок, — сказал он, когда Дюрталь замолчал. — Вы не в том возрасте, когда восстание плоти пробуждает соблазны прежде мысленного влечения: теперь вы в таком периоде, когда сначала воображению представляются непристойные помыслы, а уже потом содрогаются чувства. Поэтому и сражаться следует не с утомленным телом, а с душой, которая подстегивает и смущает тело. С другой стороны, вам некуда теперь девать собрание запоздалых нежных чувств: для этого нет ни жены, ни детей; итак, в конце концов вы принесете привязанности, подавленные безбрачием, туда, куда им с самого начала и следовало направиться. Вы стремитесь утолить душевный голод, устремляясь в храмы, но поскольку колеблетесь, поскольку вам не хватает смелости остановиться на одном решении, раз и навсегда порвать со своими пороками, вы и пришли к такому странному компромиссу: сердечную нежность отдаете Церкви, а проявления этой нежности блудницам. Вот, если не ошибаюсь, итог ваших счетов. Боже мой, что же: совсем не стоит так сокрушаться; ведь главное, видите ли, в том, чтобы любить женщину только телесно. Раз Небо даровало вам эту благодать — нетронутость чувств, — надо лишь немного доброй воли, и все устроится.
«Какой снисходительный батюшка», — подумал Дюрталь.
— Да, но все же, — продолжал аббат, — вечно вы не можете сидеть на двух стульях; придет время, когда надо будет выбрать один, а другой оттолкнуть.
Аббат увидел, что Дюрталь, не отвечая, повесил голову…
— Но вы хотя бы молитесь? Я вас не спрашиваю, творите ли вы утреннюю молитву: все, кто приходит на путь к Богу после долгих лет странствий по бездорожью, никогда не зовут Господа, как только проснутся. Поутру душе кажется, что она здорова, крепка, и, пользуясь этой преходящей энергией, она тотчас же забывает о Боге. Но с ней все то же, что и с телом больного человека. Когда спускается темнота, недуг обостряется, утоленная на время боль возбуждается, спавшая горячка возобновляется, гной поднимается, раны кровоточат, и тогда душа жаждет Божьего чуда, вспоминает о Христе. Так молитесь ли вы по вечерам?
— Бывает… но это так нелегко! Ранним вечером — еще может быть, но вы сами сказали: как только наступает темнота, пробуждается зло. И тогда у меня в голове так и скачут непристойные мысли! Как же в такое время собраться духом?
— А если у вас нет сил сопротивляться на улице или дома, почему бы вам не найти приют в храме?
— Но ведь они закрыты как раз тогда, когда больше всего в них нуждаешься! Духовенство укладывает Христа спать, едва стемнеет…
— Знаю, знаю; да, большинство церквей закрыто, но в некоторые пускают до довольно-таки позднего часа. Постойте, ведь и Сен-Сюльпис в их числе, и есть еще одна, открытая каждый вечер; там посетителю в любой час не откажут в спасительной молитве и пении. Это Нотр-Дам-де-Виктуар.
— Верно, господин аббат. Она безобразна до слез, претенциозна, вычурна, а певчие делают из звуков какой-то прогорклый маргарин. Я не пойду туда, как в Сен-Северен и Сен-Сюльпис, восхищаться искусством старых «домохозяев Господних», не пойду слушать глубокие, родные мелодии древних распевов, хоть и перевранные. С эстетической точки зрения Нотр-Дам-де-Виктуар — пустое место, но я там иногда бываю, потому что только она во всем Париже сохранила неотразимое обаяние надежного боголюбия, только там осталась нетронутой утраченная душа времени. В какой час туда ни придешь, там в совершенном безмолвии молятся простершиеся ниц люди; она полна сразу по открытии и остается полна до самого закрытия; все время туда приходят богомольцы со всех концов Парижа, приезжают со всей провинции, и кажется мне, что каждый из них своей молитвой подкладывает хворост в безмерный костер Веры, пламя которого вечно пробивается из-под угасшего пепла, подобно тому как тысячи свечей, сменяя друг друга, с утра до вечера горят перед статуей Божьей Матери.
Так вот: я всегда ищу в храме самый укромный уголок, самое неосвещенное место, ненавижу толпу, но с этой смешиваюсь едва ли не с удовольствием. Там каждый наедине с собой и при том все помогают друг другу: даже не замечаешь обступающих тебя тел, но чувствуешь окружающие тебя души. Как бы ни был ты огнеупорен и влажен, в конце концов, соприкасаясь с ними, возгоришься и с удивлением увидишь самого себя не таким подлым. Кажется, будто молитвы, исходящие из моих уст, что в другом месте падают оземь, бессильные и холодные, здесь возносятся, поддержанные другими, и нагреваются, и воспаряют, и живут!
Я и в Сен-Северен испытывал это чувство подмоги, истекающее от его опор, льющееся со сводов, но, разобравшись хорошенько, там эта поддержка слабее. Может быть, со Средних веков эта церковь уже износилась, не получая новых притоков небесных флюидов. А в Нотр-Дам-де-Виктуар Божья помощь брызжет из-под плит и непрестанно животворится непрерывным присутствием толпы горячих молитвенников. Там вас подкрепляет намоленный камень, само здание храма, здесь же вера множества людей, наполняющих церковь.
И еще у меня есть странное впечатление, что Пресвятая Дева, которую здесь так часто призывают, в другие церкви только заходит на время, только гостит, здесь же, в Нотр-Дам-де-Виктуар, действительно пребывает.
Аббат улыбнулся.
— Вижу, вы действительно знаете и любите этот храм, а ведь он не на Левом берегу, вы же мне как-то говорили, что на Правом нет ни одной стоящей церкви.
— Да, и это меня очень удивляет, тем более что она стоит в самом торгашеском квартале, в двух шагах от Биржи; она может слышать гнусные крики, доносящиеся оттуда!
— А ведь она и сама была раньше биржей, — заметил аббат.
— Как это?
— Некогда ее освятили два монаха и она служила капеллой босым августинцам, во время же революции ее обесчестили, разместив биржу в ее стенах.
— Этого я не знал! — воскликнул Дюрталь.
— Но с ней, — продолжал аббат, — случилось то же, что с некоторыми подвижницами, которые, если верить их житиям, молитвами вновь обрели утраченную девственность. Церковь омылась от мерзости и теперь, хоть она и не очень стара, напиталась эманациями святости, вобрала в себя ангельскую силу, просолилась божественной солью, стала для недужных душ тем же, чем горячие воды становятся для тел. Там проходят курсы лечения: творят многодневные молитвы — и получают исцеление.
Но вернемся к нашим баранам. Так я говорю, что вы очень разумно поступите, если в дурные вечера станете ходить к вечерне с возношением даров в эту церковь. Я очень удивлюсь, если вы не выйдете оттуда отрешившимся от суеты и поистине с миром.
«Ну, если он только это может мне предложить, так это немного», — разочарованно подумал Дюрталь, немного еще помолчал и ответил:
— Господин аббат, но ведь пока соблазны преследуют меня, если даже я буду ходить в эту церковь и на службу в другие, пусть даже исповедаюсь и приступлю к причастию, что это мне даст? Я выйду, встречу женщину, вид которой разожжет мои чувства, и все будет точно так же, как в те вечера, когда я, возбужденный, выхожу из Сен-Северен. Само умиление, навеянное в храме, меня погубит: я расслаблюсь и пойду за женщиной.
— Не говорите, чего не знаете! — Аббат внезапно встал и принялся шагать по комнате. — Вы не имеете права так говорить, ибо сила Святого Причастия безусловна. Причастившийся уже не один: он получил оружие против других и доспех против самого себя. — Он встал прямо против Дюрталя, скрестил руки на груди и возгласил: — Погубить душу ради того, чтобы извергнуть из себя немного нечистой материи — ведь это и есть ваша людская любовь! Что за безумие! Но с тех пор, как вы осуждаете себя, разве вам самому это не противно?
— Противно, но лишь после того, как удовлетворится мое скотство… О, если бы я только мог прийти к истинному раскаянию!
— Не беспокойтесь. — Аббат снова сел на кресло. — Вы уже пришли к нему.
Дюрталь покачал головой; аббат сказал в ответ:
— Вспомните слова святой Терезы: «Беда новоначальных в том, что они не умеют распознать, истинно ли их раскаяние в прегрешениях, но оно таково, и доказательство тому — их искреннее желание служить Богу». Поразмыслите над этой фразой: она применима и к вам; ведь отвращение от своих грехов, которое вас так мучает, свидетельствует, что вы не упорствуете в них, что имеете желание служить Богу, и свой бой вы ведете в конечном счете, чтобы прийти к Нему.
Оба помолчали.
— Так что же вы мне наконец посоветуете, господин аббат?
— Молиться! Дома, в церкви, везде и как можно больше. Я не прописываю вам никаких специальных религиозных лекарств, а прошу вас в простоте душевной воспользоваться кое-какими правилами церковной гигиены. Потом посмотрим.
Дюрталь посмотрел нерешительно и недовольно, как те больные, что сердятся, когда врачи порядка ради прописывают им одни безвредные пилюльки. Аббат засмеялся.
— Признайтесь, — проговорил он, глядя Дюрталю прямо в лицо, — что вы сейчас думаете: нечего было все и затевать, проку нет никакого; батюшка, видно, занимается одним симптоматическим лечением; мне нужны сильные лекарства, чтобы снять приступ, а он советует ложиться пораньше и одеваться потеплее…
— Что вы, господин аббат! — попытался возразить Дюрталь.
— Но я не хочу говорить с вами как с ребенком или с женщиной. Итак, послушайте.
Нет никаких сомнений в том, каким именно образом состоялось ваше обращение. Случилось то, что мистика именует божественным касанием; впрочем, и это примечательно, Господь, приводя вас на путь, который вы более двадцати лет назад оставили, обошелся без всякого человеческого вмешательства, даже без посредства священника.
Рассуждая разумно, мы не можем предполагать, что Он действовал необдуманно и теперь желает оставить Свое дело недоделанным. Значит, Он завершит его, если вы тому не воспрепятствуете.
В общем, вы сейчас подобны дикому камню в Его руках. Что Он сделает? Не знаю. Но раз Он Сам решил вести вашу душу, доверьтесь Ему. Подождите немного, и Он все объяснит; доверьтесь Ему, и Он вам поможет; исповедуйте с псалмопевцем: «Научи мя творити волю Твою, яко Ты еси Бог мой» — и довольно.
Говорю вам еще раз: я верую в предупредительную, безусловную силу Святого Причастия. Я очень хорошо понимаю систему отца Миллерио, который людей, впавших опять в оставленные грехи, принудительно заставлял причащаться. Вместо всякой епитимьи он велел им только причащаться вновь и вновь, и так, давая Святые Дары в больших дозах, в конце концов очищал этих людей. Это очень реалистичное и очень возвышенное учение…
Но не бойтесь, — продолжал аббат, заметив, что Дюрталю стало как будто не по себе, — я не собирался проверять эту методу на вас. Напротив: мое мнение таково, что, поскольку мы не знаем Божьей воли, вам надо воздержаться от святых таинств.
Надобно, чтобы вы их возжелали, чтобы это желание шло от вас или, вернее, от Него, и такая жажда покаяния, такой голод по евхаристии у вас раньше или позже появится — будьте благонадежны. И вот когда вы уже не сможете держаться, когда запросите о прощении и будете умолять, чтобы вас допустили до Священной Трапезы, — тогда мы посмотрим, тогда спросим у Господа, как будет лучше для вашего спасения приступить к этому.
— Но, мне кажется, не бывает разных способов исповеди и причащения…
— Несомненно; я вовсе не это хочу сказать. Так-так… погодите…
Аббат замялся, подыскивая слова.
— Ясно, — вновь заговорил он, — что искусство было главным средством, которое Спаситель использовал, чтобы вы впитали в себя веру. Он нашел ваше слабое место… или сильное, если вам так угодно. Он поразил вас мистическими шедеврами, убедил и обратил вас не столько через рассудок, сколько через чувства — но это, право же, весьма особенный случай, что очень нужно принимать в расчет.
С другой стороны, душа у вас не простая, не смиренная; она у вас недотрога и свернется от малейшей неосторожности или неловкости вашего духовника.
Стало быть, чтобы не отдавать вас на милость неприятных впечатлений, надо принять кое-какие меры. В том состоянии слабости, изнеможения, в котором вы сейчас находитесь, хватит сущей мелочи, чтобы обратить вас в бегство: несимпатичного лица, неудачного слова, неприятной обстановки… не так ли?
— Увы! — вздохнул Дюрталь. — Вынужден ответить вам, что вы судите верно. Но, господин аббат, мне, кажется, не придется бояться подобных разочарований, если, когда настанет объявленный вами момент, вы позволите мне исповедаться у вас.
Священник помолчал, потом ответил:
— Конечно, раз я встретил вас, то, наверное, для вашей пользы, но мне думается, что моя роль — лишь указать вам путь; я буду связующим звеном, не более. Вы закончите так, как начинали: один, без помощи… — Аббат еще ненадолго задумался, покачал головой: — Впрочем, оставим это: мы ведь не можем судить о воле Божьей. Лучше я так вам скажу в коротких словах: старайтесь подавлять свои плотские страсти молитвой. Сейчас для вас не так важно быть или не быть побежденным, как прилагать для этого все усилия.
Он увидел, что Дюрталь совсем уныл, и ласково продолжал:
— Если падете, не отчаивайтесь, не опускайте рук. Скажите себе, что похотливость, если на то пошло, не самый непростительный из грехов: это один из тех двух пороков, за которые человек платит сразу, а значит, хотя бы частично искупается смертью. Помните: алчность и сладострастие не дают кредита и не ждут; и действительно, тот, кто погрешает плотью, почти всегда бывает наказан при жизни. Одним приходится воспитывать незаконнорожденных, другим — больных жен; тут и мезальянсы, и разбитая жизнь, и кошмарные обманы от тех, кого любили… С какой стороны ни подойди к женщине, будешь страдать: ведь это одно из сильнейших орудий скорбей, данных человеку Богом!
То же и со страстью к наживе. Всякий, кто дает овладеть собой этому мерзкому греху, обычно расплачивается за него прежде своей смерти. Возьмите хоть «Панаму». Кухарки, консьержки, мелкие рантье, дотоле жившие спокойно, не искавшие чрезмерных барышей, чересчур неправедных доходов, вдруг, как полоумные, бросились в эту аферу. У них осталась одна мысль: деньги, — и вы знаете, как их ошарашило наказание!
— Да-да, — засмеялся Дюрталь, — братья Лессепс стали служителями провидения: извлекли сбережения у недотеп,28 да ведь и те, скорей всего, не добром их нажили!
— Словом, — сказал аббат, — вновь и вновь повторяю вам этот совет: станете тонуть — не отчаивайтесь. Не презирайте себя слишком; не робейте после этого приходить в церковь: через малодушие бес и владеет вами. Он внушает вам ложный стыд, ложное смирение, а они-то питают, сохраняют, укрепляют, если угодно, ваше сладострастие.
О нет, я не прощаюсь. Заходите почаще.
Дюрталь вышел в некотором замешательстве. «Ясно, шептал он про себя, широко шагая по улице, что аббат Жеврезен — умелый часовщик душ. Он так ловко развинтил передо мной движения моей души, заставил ее отбить часы усталости и уныния, но ведь, в общем-то, все его советы сводятся к одному: варитесь в собственном соку и ждите.
На самом деле он прав: если бы я доспел, то и к нему пришел бы не поболтать, а исповедаться; странно вот что: судя по всему, он не думает, что это он меня отмоет; а куда же, по его мнению, мне обратиться? К первому встречному, который станет разматывать для меня кишку банальностей, растирать грубыми руками, вслепую?
Так… это… ну-ка, который час? — Он посмотрел на часы: шесть, — домой идти не хочется — что же мне делать до ужина?»
Он был возле Сен-Сюльпис: вошел и присел, чтобы немного собраться с мыслями. Дюрталь находился в капелле Девы Марии, в этот час почти пустой.
Молиться не было никакого желания, и он сидел, оглядывая эту большую золоченую мраморную ротонду: темные театральные подмостки, на которых Богоматерь выступала к верующим, будто на фоне нарисованной пещеры, ступая по гипсовым облакам.
Меж тем неподалеку от Дюрталя две монашенки из нищенствующих преклонили колени и замерли, обхватив головы руками. Глядя на них, замечтался…
Достойны зависти, думал он, души, которые могут так отрешиться в молитве. Как им это удается? Ведь не так уж легко, как помыслишь о бедствиях мира сего, медоточиво хвалить милосердие Божие. Что толку знать, что Он есть, быть уверенным, что Он благ: в сущности, мы не знаем Его и ничего не знаем о Нем; Он имманентен и перманентен, неприступен и поистине может быть только таким. Если пытаться вообразить Его, приписать Ему человеческую оболочку, придем к наивным представлениям первых веков: Он предстанет нам дедушкой, старым итальянским натурщиком, Тургеневым с большой бородой; и как тут не улыбнуться? До того ребяческим получается портрет Бога-Отца!
В общем, Он настолько превышает воображение, все наши чувства, что в молитвах остается чуть ли не пустым звуком, а человеческое почитание направлено на одного Сына; только Сыну можно молиться, потому что Он стал человеком, потому что для нас Он вроде старшего брата, потому что Он проливал слезы в человеческом образе, и мы думаем, что Он станет от этого снисходительнее, скорее снизойдет к нашим бедам.
Ну, а третье Лицо еще непонятнее первого. Он-то и есть по преимуществу Непознаваемый. Как представить себе этого Бога бесформенного и бестелесного, ипостась, равную двум другим, от которых исходит? Его воображают в виде сияния, потока, дуновения, но Ему нельзя даже приписать мужское лицо, как Отцу, ибо те два раза, что Он облекался плотью, Его видели в виде голубя и в виде огненных языков, но эти два столь различных образа ничуть не помогают нам уразуметь, как Он может явиться в следующий раз!
Решительно мысль о Троице устрашает — это грань безумия, да и Рейсбрук Удивительный писал: «Пусть желающие знать, что есть Бог, и исследовать Его, знают, что сие запрещено: они потеряют разум».
Итак, продолжал Дюрталь, глядя на двух сестер-монахинь, которые теперь перебирали четки, как правы эти славные девушки, что не ищут понимания, а просто от всего сердца молятся Матери и Сыну!
Ведь во всех житиях святых, которые монахини могли прочесть, они вычитали, что избранным для утешения и ободрения являлись Иисус и Мария…
Впрочем, как же я глуп! Взывать к Сыну — то же, что к Отцу и Духу: когда мы молимся одному, молимся всем трем вместе, ибо Они — одно! Однако в то же время ипостаси различны, поскольку Сущность Божия едина и проста, но существует в трояком различии Лиц… Да нет: опять же, к чему углубляться в непостижимое?
И все равно, продолжал он раздумья, вспоминая теперь недавнюю встречу с аббатом, как все это кончится? Он все понял: «Я уже себе не принадлежу; мне надо войти в пугающую неизвестность; и если бы ропот грехов хотя бы приумолк, но нет, я чувствую, как бешено они нарастают во мне. Ах, Флоранс… — Он вспомнил одну девчонку, приковавшую его своим развратом. — Она никак нейдет у меня из головы, раздевается за опущенной занавеской моих век; как подумаю про нее, мной овладевает ужасное малодушие».
Он и в этот раз попытался прогнать ее, но она лежала перед ним, распахнувшись, и смеялась, а при виде ее вся воля его тотчас рушилась.
Он ее презирал, ненавидел даже, но сходил с ума от самой наглости ее обманов; он уходил от нее с омерзением к ней и к себе, клялся никогда не возвращаться — и все же возвращался, зная, что после нее любая другая покажется пресной. Он с грустью думал о женщинах более высокого сорта, куда выше Флоранс, и те были тоже страстными и на все готовыми, но до чего же в сравнении с этой девкой черт знает какого разлива их букет оказывался скудным, аромат скучным!
Нет, чем больше он об этом думал, тем больше должен был признать, что ни одна из них не могла так вкусно приготовить гадости, заварить такую порочную кашу.
И вот он видел, как она тянется к нему губами, протянул руки, чтобы схватить ее…
Дюрталь остановился. «Что за гнусность!» — вскричал он про себя, но видение его не прервалось, а только перенеслось на одну из сестер.
Перед ним был ее миловидный профиль; он мысленно стал ее раздевать, неторопливо, наслаждаясь остановками; закрыв глаза, он видел под убогим одеянием формы все той же Флоранс…
Дюрталь содрогнулся, вернулся к действительности: он был в Сен-Сюльиисе, в капелле. О, до чего ж противно было так осквернить храм чудовищными видениями! Нет уж, лучше уйти.
И он в отчаянье вышел. Я довольно давно не знаю женщин, потому, быть может, и брежу, подумал он. Сходить бы к Флоранс, избавиться от контрабанды мыслей, от злочиния нервов, выплеснуть все желание, убить, наконец, похоть тела, обожравшись ею!
Но ему тут же пришлось обозвать самого себя идиотом: он ведь на опыте знал, что разврат не истощается, что сластолюбие тем алчнее, чем больше его питают. «Нет-нет, аббат совершенно прав: нужно именно стать и оставаться целомудренным. Но как? Молитвой? Да как же мне молиться, если даже в церкви я вижу голых баб! В церковке на Гласьер они меня тоже преследовали, и тут являются и сражают меня… Как от них оборониться? Ведь это, в конце концов, ужасно: оставаться одному, ничего не знать, не иметь никаких доказательств, чувствовать, как от тебя уходит молитва, проваливаться в пустоту, в тишину, без единого жеста в ответ тебе, без единого слова ободрения, без единого знака… Не знаешь, где ты, не знаешь, слышит ли Он тебя! Аббат хочет, чтобы я ждал указания свыше — нет, увы, указания мне приходят снизу!»
VI
Так прошло несколько месяцев; Дюрталя привычно одолевали то распутные, то благочестивые помыслы. Он не имел сил на них реагировать и только плыл по течению. Однажды, чуть отойдя от апатии, он попытался подвести счеты и в бешенстве воскликнул: нет, ничего не понимаю!
— Но послушайте, господин аббат, что же это все значит? Как только во мне ослабевает похоть, слабеет и одержимость верой…
— А это значит, — отвечал пастырь, — что враг ставит вам самую коварную ловушку. Он хочет убедить вас, будто у вас ничего не получится, покуда вы не предадитесь гнуснейшему разврату. Он желает вам доказать, что лишь пресыщенность этими делами, отвращение от них приведут вас к Богу, подучивает вас делать это, якобы чтобы ускорить ваше освобождение, вовлекает вас в грех, притворяясь, что бережет от него. Так соберитесь немного с силами, не обращайте внимания на его софизмы, отвергните их.
К аббату Жеврезену Дюрталь заходил каждую неделю. Ему нравилась терпеливая скромность старого священника. Аббат не прерывал его, когда Дюрталю хотелось выговориться, слушал его внимательно; совсем не видно было, чтобы раздвоенность и падения литератора удивляли старика. Аббат лишь все время возвращался к своим первоначальным советам: строго настаивал, чтобы Дюрталь регулярно молился и, по возможности, каждый день бывал в церкви. Теперь он даже говорил еще и так:
«В какой час ходить, тоже небезразлично. Если вы хотите, чтобы молитва в церкви шла вам на пользу, вставайте пораньше, дабы с рассветом поспеть к ранней мессе — мессе служанок, — и с наступлением сумерек тоже не забывайте заходить в храм».
Священник явно набросал про себя какой-то план: Дюрталь еще не понимал его целиком, но не мог не отметить, что этот режим выжидания в сочетании с напряжением мыслей, устремлявшихся к Богу ежедневным посещением церкви, постепенно действовал на него и понемногу массировал душу. Кое-что подтверждало это на деле: столько лет он не мог собраться поутру, теперь же молился, как только вставал. Иногда, даже днем, он чувствовал потребность смиренно поговорить с Богом, неудержимое желание попросить у Него прощения и помощи.
И тогда казалось, будто Господь легонько постукивает по его душе, желая так привлечь его вниманье, воззвать к нему, — но когда Дюрталь, смутившись и умилившись, хотел спуститься в собственную глубину, то начинал колобродить умом, сам не зная, что говорит, и не думал о Боге, разговаривая с Ним.
Он жаловался на эти блужданья аббату, а тот отвечал:
— Жизнь ваша сейчас на пороге очищения; вы еще не можете испытать в молитве сладости близкого дружества. Не огорчайтесь, потому что захлопнуть дверь своих чувств за собой вы не можете, а покуда крепитесь: молитесь дурно, если не можете хорошо: только молитесь.
Хорошенько возьмите в голову: те сомнения, что вас томят, знали все, а прежде всего поймите: мы не бредем на ощупь, мистика — наука совершенно точная. Она может предсказывать большую часть явлений, совершающихся в душе, которую Господь предназначил к совершенной жизни; притом она столь же ясно прослеживает духовные процессы, как физиология — различные состояния тел.