В апрельском номере «Весов» за 1905 год выходит статья Андрея Белого «Апокалипсис в русской поэзии». Прочитав ее, Блок пишет автору: «Очень Тебя люблю и благодарю». Сдержанно высказанная признательность имеет все основания. Не только потому, что Блок оценивается высоко, но прежде всего потому, что он (молодой автор пока единственной книги) ставится, говоря современным языком, в самый престижный контекст: «Два русла определенно намечаются в русской поэзии. Одно берет начало от Пушкина. Другое — от Лермонтова. Отношением к тому или иному руслу определяется характер поэзии Некрасова, Тютчева, Фета, Вл. Соловьева, Брюсова и, наконец, Блока. Эти имена и западают глубоко в нашу душу: талант названных поэтов совпадает с провиденциальным положением их в общей системе развития национального творчества».
К этому надо добавить, что статья открывается двумя эпиграфами: «Панмонголизм! Вл. Соловьев» и «Предчувствую Тебя. А. Блок». А завершается она короткой лирической главкой, сердцевина которой — цитата из «Стихов о Прекрасной Даме» («Ты покоишься в белом гробу…»). В общем, голос Блока в этом темпераментном эссе звучит как последнее слово русской поэзии. И ни малейшей приятельской комплиментарности в том нет.
Надо отдать должное и эстетической зоркости Белого, и его душевной щедрости. «Лермонтовская и пушкинская струи русской поэзии, определившись в Брюсове и Блоке, должны слиться в несказанное единство», — пишет он, бросая вызов действующей «табели о рангах».
В майском номере «Весов» Брюсов помещает открытое письмо Андрею Белому под заголовком «В защиту от одной похвалы». Он корит коллегу за «идеалистическую мистику» в трактовке поэзии, настаивает на сугубо эстетической оценке мастерства, но при всем том проступает нечто эмоциональное и соревновательное: «Конечно, лестно оказаться в числе шести избранных, рядом с Тютчевым и Фетом, — но не понадеялся ли ты, Андрей, слишком на свой личный вкус? <…> Неужели Блок более являет собой русскую поэзию, чем Бальмонт, или неужели поэзия Баратынского имеет меньшее значение, чем моя? <…> Нет, я решительно отказываюсь от чести быть в числе шести, если для этого должен забыть Кольцова, Баратынского, Бальмонта. Предпочитаю быть исключенным из представителей современной поэзии, вместе с Бальмонтом, чем числиться среди них с одним Блоком».
|
Все эти квазиакадемические уточнения насчет Баратынского и Кольцова — для отвода глаз. Речь идет о первенстве. В свое время лидер отечественной поэзии Жуковский написал двадцатипятилетнему Пушкину: «Предлагаю тебе первое место на русском Парнасе». Теперь Белый предлагает поделить это место между Блоком и Брюсовым — к явному неудовольствию последнего. Понятно, что все пьедесталы и табели о рангах условны и субъективны, но важно другое. Блок получает незаменимую поддержку творческого единомышленника, и репутация его как поэта необратимо укрепляется. Как ни старается Брюсов сбить обозначенный Белым блоковский «рейтинг», он вынужден с ним считаться. Теперь он уже не позволит себе говорить про Блока: «Он не поэт». Что бы ни произошло между Блоком и Белым впоследствии, это не перечеркнет уже сделанного, сказанного вовремя и в нужном месте.
Если дружба между двумя художниками в принципе возможна — то степень ее подлинности измеряется именно такими поступками.
|
А непреходящая сложность отношений между друзьями-поэтами обусловлена прежде всего разностью их способов существования в мире.
Андрей Белый любит выражение Гёте «Stirb und werde» [20]. Суть гётевского парадокса можно истолковать примерно так: честно и отважно переживи разочарование в былых идеалах, ощути исчерпанность источников, тебя питавших, признай бессмысленность продолжения прежнего труда — и тогда, может быть, перед тобой неожиданно откроются новые перспективы, начнется еще одна, совсем другая жизнь.
При известном духовном усилии эту формулу можно понять. А вот осуществить обозначенный ею принцип… Это лучше получается у Блока. Умеет умереть. Внутри себя, никого о том не оповещая, просто уйдя в свое индивидуальное, ни с кем не делимое пространство.
И в такие моменты у него рождаются этапные стихотворения, музыкально примиряющие жизнь и смерть.
Страстная суббота, 16 апреля. Шестнадцать строк:
Ты в поля отошла без возврата.
Да святится Имя Твое!
Снова красные копья заката
Протянули ко мне острие.
Лишь к Твоей золотой свирели
В черный день устами прильну.
Если все мольбы отзвенели,
Угнетенный, в поле усну.
Ты пройдешь в золотой порфире —
Уж не мне глаза разомкнуть.
Дай вздохнуть в этом сонном мире,
Целовать излученный путь…
О, исторгни ржавую душу!
Со святыми меня упокой.
Ты, Держащая море и сушу
Неподвижно тонкой рукой.
(«Ты в поля отошла без возврата…»)
Кто «Ты»? Уже не Прекрасная Дама, с которой автор простился окончательно («без лика» — так он обозначит это в письме к Белому). Это Богородица, с некоторой поправкой на Вечную Женственность. Второй стих — прямая цитата из «Отче наш». В письме к Белому над этим текстом будет стоять заголовок «Молитва», от которого автор при публикации откажется.
|
По поводу строки «Со святыми меня упокой» Брюсов через десять лет напишет, что автор «как бы признает себя — себя прежнего — умершим». Да, но именно «как бы». Мольба об упокоении души парадоксальным образом сочетается с просьбой о жизни («вздохнуть», «целовать»). К слову «душа» присоединен дерзкий, остраняющий эпитет «ржавая» (сам мотив «ржавчины», очевидно, пришел из «Болотных чертеняток»). Но это не значит «мертвая»: ржавчина сойдет, наступит обновление.
Мысль-чувство словно замыкается в кольцо: за последней строкой — снова первая. «Излучённый путь» — это круг. Сняты различия между смертью и жизнью, концом и началом. Недаром в 1916 году стихотворение станет вступлением ко второй книге блоковской лирической трилогии. Время этих стихов — вечность.
Умереть, чтобы быть…
Продолжается блоковское погружение в бездну, начатое в январе «Болотными чертенятками». Трогательно-нелепые персонажи: демоничный Невидимка, что гуляет по полям, болотный попик, который молится «за стебель, что клонится, за больную звериную лапу и за римского папу». Кощунственная прозаизация постепенно, незаметно ведет к просветлению, к новому недекларативному катарсису:
Полюби эту вечность болот:
Никогда не иссякнет их мощь.
Этот злак, что сгорел, — не умрет.
Этот куст — без истления — тощ.
(«Полюби эту вечность болот…»)
Сгоревший не умрет… Эти стихи написаны уже в Шахматове. Там очередной сезон начался в конце апреля и продлился ровно четыре месяца.
В середине июня туда отправляются Андрей Белый (Зинаида Гиппиус его предупреждает в письме: «Не очень там увлекайтесь блочьей женой…») и Сергей Соловьев. Оба, наверное, понимают, что прошлогодняя идиллия не повторится, но… Подсознательно на что-то надеются.
Блок сильно их разочаровывает.
Белого удручают новые стихи с «болотной символикой». С запальчивой наивностью принимает он на свой счет строки:
И сидим мы, дурачки, —
Немочь, нежить вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
(«Болотные чертенятки»)
Здесь он усматривает опровержение былого аргонавтского гимна:
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь.
Преданность эгоистична: она не желает перемен и обновлений. Для Блока же стояние на месте невозможно, природно неприемлемо. Насколько он ценит стабильную надежность в быту — настолько же подвижен и бездомен его творческий дух.
Еще более далек он теперь от Сережи Соловьева, который явно клонится к консерватизму, к твердости религиозной позиции. А когда Сережа пытается шутить в прежнем духе, играть в мифического историка Лапана, — Блоки никак не могут поддержать старые насмешки и фокусы. Любовь Дмитриевна даже раздражается и уходит к себе.
Блоки — оба — повзрослели. И связь их окрепла, и противоречия стали отчетливее. Такой парадокс. В итоге же отношения между супругами — углубились. Им не соответствуют больше ни театральная игра в Прекрасную Даму, ни пародийно-игровое снижение пафоса. Если уж сам Блок возьмется иронизировать над прошлым, то всерьез, с нешуточной болью. А без боли ничто не творится. Потом об этом скажется такими словами:
И ты, кого терзал я новым,
Прости меня. Нам быть — вдвоем.
Быть рядом с Блоком, мыслить вместе с ним — терзание. Ни Белый, ни Соловьев этого пока не понимают. Им кажется, что Блок пошел куда-то не туда, заблудился. «Посмотри — Саша просто лентяй», — говорит Соловьев. Белый считает, что Сережа «прав и не прав», но тоже ищет оправдание происходящему отчуждению:
«А. А. вошел в полосу мрака; и намечалась какая-то скрытая рознь между ним и Л. Д. Уже не было молодой прежней „пары”; присоединялися семейные трудности; у Л. Д. все отчетливей нарастало какое-то отчуждение от Александры Андреевны; семейные трудности углубляли в А. А. разуверенье в себе. В это время не мог он писать».
И слова Александры Андреевны в доказательство приводит: «А знаете, почему Саша — мрачный; он ходит один по лесам; он сидит там часами на кочках… Порой ему кажется, что разучился писать стихи; это его мучает».
Ну, это, конечно, взгляд наивный. Леса и кочки — классический вариант творческой лаборатории, лучший кабинет для занятий стихосложением. «Бежит он, дикий и суровый … в широкошумные дубровы», — сказано еще Пушкиным в стихотворении «Поэт». А в том случае, когда перед нами художник непрерывно эволюционирующий, то неизбежно ощущение «неумения», он вполне искренне может на это жаловаться близким. А сам тем временем учится писать по-новому.
Кстати, не случайны доверительные разговоры между Белым и Александрой Андреевной. Благодаря им ему удается войти в блоковское измерение, установить контакт с тем эмоциональным миром, без которого он уже не может обойтись.
Разрыв обнаруживается в другом месте. Родственно близкий Блокам, Сережа Соловьев начинает раздражать Александру Андреевну своей душевной нечувствительностью. «Нет, Сережа — не Соловьев …» «Он скорей — „Коваленский”» — так, согласно Андрею Белому, высказывалась Александра Андреевна. Для Бекетовых Коваленские — это рассудочность, черствость, эстетическая глухота. Может быть, Александра Андреевна слишком придирчива к заносчивому двадцатилетнему юноше, который то непомерно серьезен, то острит невпопад. То вдруг за обедом сравнит Любу с Грушенькой из «Братьев Карамазовых». То назовет Брюсова «нашим первым поэтом» и сравнит с Пушкиным. Александра Андреевна вместе с сыном уже считает «брюсовщину» вчерашним днем и, надо полагать, имеет другое мнение о том, кто теперь наследник Пушкина.
Однажды вечером Белый читает вслух Блокам свою новую поэму «Дитя-солнце», а Сережа, уже знакомый с рукописью, отправляется на прогулку.
И не возвращается к ночи. Утром начинаются поиски. Блок садится на коня и скачет галопом в лес. Белый на ярмарке расспрашивает народ о молодом барине в тужурке. Выясняется, что Соловьев ночевал в Боблове у Менделеевых.
Часа в три Сережа возвращается на тройке и весело извещает, что вчера «по мистической необходимости» отправился в путь «к заре, за звездою», как бы имитируя хождение Владимира Соловьева в пустыню [21]. Заблудился, выбрел к Боблову и встретил там «Диану-охотницу» с сеттером, то бишь Марию Дмитриевну, сестру Любови Дмитриевны. Она пригласила его в дом, где он остался ночевать.
Услышав эту поэтическую историю с прозаическим концом, Александра Андреевна взрывается и обвиняет Сережу в способности «переступить через жизнь человека». Тот сносит упреки довольно терпеливо, а в роли обиженного неожиданно оказывается Белый.
Он заявляет, что если бы Александра Андреевна «была мужчиной, то он бы вызвал ее на дуэль». Такие слова зафиксированы в дневнике Марьи Андреевны (запись от 27 июня). Вот он, первый дуэльный вызов Блокам, хотя и несколько эксцентричный и сформулированный пока в сослагательном наклонении.
На следующий день Белый досрочно уезжает, на прощанье говоря Александре Алексеевне: «Я вас ужасно люблю». И это признание тоже с некоторым переносом адресата. Поскольку через Сережу, оставшегося в Шахматове, он передает записку Любови Дмитриевне.
О ее содержании мы можем судить только по тому ответу, который написала Любовь Дмитриевна:
«Милый Борис Николаевич.
Я рада, что Вы меня любите; когда читала Ваше письмо, было так тепло и серьезно. Любите меня — это хорошо; это одно я могу Вам сказать теперь, это я знаю. А помочь Вам жить, помочь уйти от мучения — я не могу. Я не могу этого сделать даже для Саши. Когда захотите меня видеть — приезжайте, нам видеться можно и нужно; я всегда буду Вам рада, это не будет ни трудно, ни тяжело, ни Вам, ни мне. Я не покину Вас, часто буду думать о Вас и призывать для Вас всей моей силой тихие закаты.
Любящая Вас Л. Блок».
Написано так, чтобы это мог прочесть кто угодно. Любовь Дмитриевна не сделала тайны из происшедшего: она тут же открыла все свекрови, а может быть, и мужу. Так или иначе, именно с этого момента внутреннее напряжение выходит наружу, и начинается развитие весьма неоднозначного конфликта.
Привычное выражение «любовный треугольник» в случае с Блоками и Белым не совсем точно. Помимо трех очевидных участников присутствует еще один незримый. Это то таинственное единство, что существует между Блоками. Оно будет подвергаться мощнейшему испытанию — и уцелеет. Да и Белый, в общем-то, не стремится разрушить эмоционально-психологическую связь между Блоком и Любовью Дмитриевной, скорее он неосознанно стремится подключиться к их взаимному электричеству. Возможно ли это в принципе?
Примечательна запись в дневнике Марьи Андреевны от четырнадцатого августа 1905 года: «Сашура часто жесток и парадоксален отчаянно. Они с Любой красиво живут, но эгоисты отчаянные, и холодно с ними, особенно с Любой». Доминанта отношений между Блоками — эстетическая, артистическая. Красиво живут. Играя свой дуэт, они не притворяются, не лицемерят, а выражают каждый свою сущность.
Мир на двоих. И никому третьему туда не войти. Марии Андреевне, «тете Мане», это кажется эгоизмом. Но холод Блоков — не от равнодушия, не от душевной бедности. Это союз двух действительно отчаянных (очень подходящее слово) людей, готовых к любому риску. Они впустили космический холод в свои отношения. Это не «скрытая рознь», как кажется Белому. Это открытая свобода, основанная на готовности обоих к бесконечному страданию.
Белый так же свободен, так же нерасчетлив в своих действиях. Им движет чистый порыв. Но готовности к страданию у него нет. А пострадать ему придется.
Творческое настроение у Блока после отъезда гостей — вполне приподнятое: «Ваш приезд с Сережей — последний — был, пожалуй, для меня важнее всех остальных — очень окрылил. Я чувствую в нем много Нечаянной Радости» (письмо Белому от 19 июля). «Нечаянная Радость» — новый и важный символ в лирическом мышлении поэта.
Блок благодарит Белого и за «снежное забвение», имея в виду то июньское письмо друга, которое открывается таким лирическим пассажем:
«Тихо летаю в беспредметной ясности, подобной снегу. <…> Кроткая беспредметность — моя стихия: таков снег. <…> О, если б мне быть всегда снегом! <…> Пока еще верю в будущую Россию — снежную, метельную, зимнее-бодрую, веселую, здоровую…
Да будет!
Люблю Тебя, Саша; хочу послать Тебе снежного забвения, которое тихо разливается вокруг меня. Аминь».
«Снежная» символика широко явится у Блока позднее, в новом автобиографическом, «волоховском» контексте, но, может быть, первоначальный толчок — с продолженным действием — получен именно теперь от Белого. Во всяком случае первый образчик звездно-снежной музыки Блок создает этим летом, как и Белый, не сообразуясь с реальным календарем и сопутствующей стихосложению погодой:
Там, в ночной завывающей стуже,
В поле звезд отыскал я кольцо.
Вот лицо возникает из кружев,
Возникает из кружев лицо.
(«Там, в ночной завывающей стуже…»)
Взаимодействие Блока и Белого на самом глубинном, духовно-творческом уровне продолжается. «Все это лето я отвечаю Тебе на твою любовь. Как-то учащенно все думаю о Тебе, узнаю Тебя, может быть; почти не проходит дня без мыслей о Твоей единственности для меня и мира», — пишет Блок 8 августа. И заканчивает письмо словами: «Глубоко Твой Саша».
Летний сезон 1905 года весьма плодотворен, и можно говорить о «соучастии» Белого в очередном блоковском творческом прорыве. В июле написаны стихотворения, которым предстоит стать легендарными. На Рогаческом шоссе слагается «Осенняя воля», первый стих которой — «Выхожу я в путь, открытый взорам…» — вдохновенная адресация к лермонтовскому шедевру. Концептуальную перекличку с классиком можно усмотреть и в кульминационной строфе:
Нет, иду я в путь никем не званый,
И земля да будет мне легка!
Буду слушать голос Руси пьяной,
Отдыхать под крышей кабака.
Такая же «странная любовь» к отчизне, что и у Лермонтова. Вспомним: «И в праздник, вечером росистым / Смотреть до полночи готов / На пляску с топаньем и свистом / Под говор пьяных мужичков» («Родина»).
В августе сочинено и стихотворение «Девушка пела в церковном хоре…» — своего рода эталон музыкальности. Ритмической: пока еще новый для русской поэзии дольник обнаруживает поистине магические возможности. И смысловой — финал располагает к бесконечности истолкований:
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный Тайнам, — плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
«Плакал ребенок» — это младенец Христос? Да, и он тоже.
«Никто не придет назад» — это о гибели русской эскадры при Цусиме? Да, и об этом тоже.
Стихи о том, что всегда и везде. Музыка, не ограниченная ни во времени, ни в пространстве.
Это будет любимый «хит» Блока на его выступлениях — вплоть до конца жизни.
Эти стихи и сто лет спустя могут быть визитной карточкой поэта. Если вообразить человека, до сих пор не читавшего Блока, то, может быть, это наилучший образец для первоначального знакомства, лучший вход в блоковский мир.
Пройден очередной отрезок пути от тьмы к свету, от отчаянья к гармонии.
Сентябрь. Белый в Москве: «Все кипело, как в кратере. Революция захватила». Блок в Петербурге больше думает об университетском государственном экзамене, отложенном сначала до ноября-декабря, а потом до Рождества.
А что происходит в отношениях между ними?
Сам Белый впоследствии, в 1922 году, описывает ситуацию так:
«В письмах Блока ко мне проступала отчетливо нота: что ж делать, что было — того не вернешь.
В скором времени он прислал ряд стихов (я не помню кому, — мне ли, С. М.?); но помню: С. М. в письме к „Блокам” разнес все стихи; и А. А. „неприятно” ответил; <я> ответил на этот раз очень дерзко. И получил от Л. Д. две-три строчки, уведомляющие меня, что затеянная между нею и мной переписка оборвана. В свою очередь я ответил: отныне я прерываю отношения с ней и с А. А., так что мы — незнакомы».
В книге «Между двух революций» (1934) тот же сюжет изложен чуть иначе: «По приезде в Москву я получил пук его темноватых, последних стихов: невпрочет. Я послал свое мнение о них; в ответ на него — Л. Д. уведомила, что она оскорбилась; после чего я ей писал: предпочитаю пока наши письменные отношения ликвидировать».
Да, прав был Ходасевич, когда писал в «Некрополе», что Белый описал свои отношения с Блоком «в двух версиях, взаимно исключающих друг друга и одинаково неправдивых». Не сохранилось письмо Соловьева Блоку с «разносом» стихов; «билибердой» (так! – В. Н.) обозвал он их, обращаясь к другому адресату, Г. Рачинскому. Неизвестны письма Белого к Любови Дмитриевне. Но и имеющиеся в нашем распоряжении письма Блока и Белого друг к другу дают совсем другую картину, чем нарисована в двух приведенных пассажах.
И речь не только об ошибках памяти или об искажении истины. Белый действует как писатель, как прозаик: он дает собственную интерпретацию «необъяснихи», формулирует точку зрения, которая для нас тоже важна, хоть автор и подгибает под нее некоторые факты и подробности.
Обратимся к блоковскому письму от 2 октября 1905 года. В нем звучит совсем другая нота — желание сохранить отношения: «Право, я Тебя люблю. Иногда совсем нежно и сиротливо». Блок приветствует напечатанную в августовском номере «Весов» программную статью Белого «Луг зеленый», просит его прислать обещанную «рукопись» (очевидно, стихов) и сам шлет двадцать своих стихотворений последних двух лет с вопросом: «Напиши когда-нибудь, как они Тебе вообще кажутся, и покажи Сереже».
Стихотворение «Волновать меня снова и снова…» (впоследствии названное «Пляски осенние»), написанное накануне, первого октября, сопровождается посвящением «Б. Н. Бугаеву». Когда оно будет опубликовано в «Золотом руне», один газетный критик иронически пройдется на тот счет, что автор обращается к своему собрату «в женском роде». Действительно, вслед за посвящением странновато выглядят такие, например, строки:
Осененная реющей влагой,
Распустила Ты пряди волос,
Хороводов Твоих по оврагу
Золотое кольцо развилось.
Но что значит «Ты» в этом стихотворении? Это осень, природа, гармония. И женственность — мирная, самодовлеющая, не располагающая к экстатическому поклонению. Стихи — о покое:
И безбурное солнце не будет
Нарушать и гневить Тишину…
Может быть, возможны спокойные, тихие, гармоничные отношения между тремя участниками назревающего конфликта?
Любовь Дмитриевна, кстати, на эпистолярную атаку Белого отвечала тоже в спокойном, умиротворяющем тоне: «Я Вас не забываю и очень хочу, чтобы Вы приехали этой осенью в Петербург».
Со стороны Блоков — никаких уловок, никаких тактических ходов. Но реальная стратегия их союза неизменна. Высшая ценность для обоих — стихи, слагаемые в их доме. Остальное — уже производное от главного. Эта иерархия не декларируется, не оговаривается, она существует.
И Белому задан недвусмысленный вопрос: как он вообще к этим стихам относится? Можно считать, от имени обоих Блоков.
Белый отвечает самым неудачным образом. Его роковое письмо (полученное Блоком 13 октября) в высшей степени непоследовательно. Начинается оно с того, что стихи нравятся, что в них «все та же неуловимая прелесть», а потом идет поток эстетических, этических и идеологических претензий. Блоку вменяется в вину и отход от «реальной мистики», и отказ от будущего, которое самому Белому «ясно до очевидности», и даже любование «чужими страданиями» (то есть страданиями Белого и Соловьева во время их пребывания в Шахматове). В итоге и оценка блоковских стихов пересматривается: «Над ними стоит туман несказанного, но они полны „скобок” и двусмысленных умалчиваний, выдаваемых порой за тайны». (Может быть, не все прочитал? Пропустил стихотворение «Девушка пела в церковном хоре…»?)
«Опомнись!» — восклицает Белый в конце письма. И поучает: «Нельзя быть одновременно с Богом и с Чертом».
Получив это письмо, Блок тут же, 13 октября, шлет предельно уступчивое послание, прикладывая к нему новое стихотворение «Вот он Христос — в цепях и розах…» (о нем уж никак не скажешь, что автор «с Чёртом»), но душевная рана ему нанесена.
И Любовь Дмитриевна 27 октября пишет категоричное письмо с сухим обращением «Борис Николаевич», отказывает Белому в расположении и — при всей эмоциональности — довольно внятно формулирует суть дела: «Вы забыли, что я — с ним; погибнет он — погибну и я; если спасусь, то — им, и только им».
Да, Борис Николаевич забыл, что связь между Блоками — абсолютна, что она и есть источник того притяжения, которое владеет им самим. Он отдался потоку чувств, и тот занес его явно не туда. Неотрефлектированная эмоция неизбежно толкает на ошибку. Белый не желает признаться себе в главном: близость, существующая между Блоками, вызывает у него томительную зависть. Зависть высокую, эстетическую. Такого рода близость невозможна втроем, тем более вчетвером: они с Сергеем Соловьевым в этом окончательно убедились. Чувство ревности и досады перебросилось на блоковские стихи, приобрело видимость эстетических разногласий — именно видимость: ведь в дальнейшем Белый переменит мнение о нынешнем повороте творческого развития Блока.
Любовь Дмитриевна в своих записках цитирует почти юмористическое стихотворение Лидии Лесной (молодой поэтессы и актрисы, вместе с которой Л. Д. играла в театре в 1914 году). Стихи — о любви японки и японца, который однажды «целовал негритянку», что, однако, не было изменой: ведь «он по-японски с ней не говорил». Принимая эту поэтически-парадоксальную логику, Любовь Дмитриевна размышляет: «С Андреем Белым я могла бы говорить „по-японски”; уйти с ним было бы сказать, что я ошиблась, думая, что люблю Сашу, выбрать из двух равных». То есть, говоря без шуток, между Любовью Дмитриевной и Белым отсутствовал (не успел начаться или не мог состояться?) духовно-эстетический диалог, отдельный от Блока.
Белый совершенно искренен в своей эмоциональной агрессивности, но непоправимая ошибка им совершена. И возмездие неизбежно. Не Блоки ему отомстят, а некоторая высшая сила, которая не прощает перехода от высокой самоотверженности к амбициозной соревновательности, от веры в чудо к элементарно-эгоистическим страстям.
СТРАСТИ ПО РЕВОЛЮЦИИ
У Блока с каждым из близких людей отдельный диалог, особый эмоциональный контекст на двоих. Политические страсти – это с давних времен общее увлечение сына и матери.
«Все эти дни мы с Сашей предаемся гражданским чувствам, радуемся московскому беспокойству и за это встречаем глубокое порицание домочадцев», — пишет Александра Андреевна Андрею Белому 27 сентября 1905 года.
О революции и Христе 8 октября Блок беседует с Евгением Ивановым. Двумя днями позже появляются два стихотворения: «Вот он — Христос — в цепях и розах…» и «Митинг». Между ними есть связь. В балладе о митинге уличный оратор-пропагандист предстает пророком, носителем высшей истины, погибающим от камня, брошенного из толпы. Его смерти сопутствует преображение:
И в тишине, внезапно вставшей,
Был светел круг лица,
Был тихий ангел пролетавший,
И радость — без конца.
Откуда свет, откуда источник вечной радости? В жертвенной гибели, ощущение которой пережито автором как собственное. Освобождение через смерть. Это пафос отнюдь не политический. Блоку довелось видеть и слышать публичных агитаторов, об одном из них он писал матери: «…ясно, что сгорает совсем не этим, а настоящим».
И сам он в бурные октябрьские дни 1905 года сгорает настоящим. То есть тем, что происходило с ним всегда и продолжается теперь.
Стачки и митинги в Москве и Петербурге. Забастовка всех железных дорог. Все это разогревает душу, повышает внутреннюю температуру. Гуляя с Евгением Ивановым по Соляному переулку, Блок вновь жалуется, как неуютно ему постоянно пребывать на границе добра и зла: «…Меня все принимают за светлого, а я ведь темный, понимаешь?» И спрашивает друга на прощанье:
— Женя, я есть или нет?
Разговор происходит 17 октября, как раз в тот день, когда подписан царский манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», обнародованный днем позже. Обещана свобода. Восемнадцатым числом датированы два блоковских злободневные по тематике и вызывающе «вечные» по способу ее осмысления: «Вися над городом всемирным…» и «Еще прекрасно серое небо…».
Упрощением было бы сказать, что автор «против» революции: нет, всё гораздо сложнее и тоньше. Но видеть здесь авторское «за», вычитывать апологию революции – еще большее искажение многозначного поэтического смысла.
Точкой поэтического отсчета, точкой исторического обзора выбраны Зимний дворец и статуя Медного всадника. Восставшие массы в обоих стихотворениях названы «чернью». При этом и монархический мир, и мир народный представлены как две музыкальные темы:
…Еще монарха в утре лирном
Самодержавный клонит сон.
……………………………………
И голос черни многострунный
Еще не властен на Неве.
И «верхи», и «низы» воспринимаются поэтом прежде всего эстетически, как две от века данные сущности:
…Но тихи струи невской влаги,
И слепы темные дворцы.
Восстание символически уподоблено наводнению: здесь развивается мифология пушкинского «Медного всадника» А «слепота» дворцов — реальная подробность: тем утром царская семья отсутствовала, находясь в Петергофе. Финал логически неожидан, но подготовлен музыкально: утренняя тишина примирила две мелодии, однако их конфликт неизбежен. И разрешиться он может только трагически:
И если лик свободы явлен,
То прежде явлен лик змеи,
И ни один сустав не сдавлен
Сверкнувших колец чешуи.
(«Вися над городом всемирным…»)
Сколько людей рассматривало и описывало знаменитый фальконетовский памятник Петру I на Сенатской площади. А Блок еще обратил внимание на то, что змей, которого топчет царский конь, остается невредим: вьется между ног, но ни в одном месте не придавлен. Что это значит в переводе с языка поэзии на язык политики?
В советское время данный вопрос решался просто. «…Существо мысли совершенно ясно: по-настоящему еще “не сдавлен" ни один сустав старого мира», — уверенно утверждал Вл. Орлов.
Но если исходить из внутренней образной логики стихотворения, возникает резонное сомнение: зачем император Петр, «предок царственно-чугунный» нынешнего царя, станет топтать конем «старый мир», монархический порядок? По мысли скульптора и заказчицы монумента Екатерины II, змея – нынешние враги Российской империи. А по мысли Блока?
Этим непростым вопросом задалась Аврил Найман: «Кто змей? Враг императора — революция? Враг свободы – старый режим? Или враг человеческий — черт? Поэт, по своему обыкновению, разъяснений не дает».
Думается, ближе всего все-таки будет ответ: «черт». Иначе говоря, мировое зло, с которым не в состоянии сладить ни восставшая чернь, ни монарх, ищущий с ней компромисса. Ибо и самодержавие, и революция суть два воплощения единого зла. Такой смысл слышится в многозначной словесной музыке.
Не менее загадочно второе стихотворение:
Еще прекрасно серое небо,
Еще безнадежна серая даль.
Еще несчастных, просящих хлеба,
Никому не жаль, никому не жаль.
Кажется, никто до Блока не назвал серое прекрасным. Да, мир прекрасен в состоянии «еще», до разрушительных попыток его улучшить и переделать. И то, что «никому не жаль» несчастных и обездоленных, — это меньшее зло, чем справедливый по видимости, но жестокий по сути бунт толпы:
И над разливами голос черни
Пропал, развеялся в невском сне.
И дикие вопли: Свергни! О, свергни!
Не будят жалости в сонной волне…
Стремление «свергнуть» власть отрицается не кем-то, а Невой, то есть самою природой, самим мирозданием. Автор на этот раз отождествляет себя не с бунтарями, а с оплотом вековой власти:
И в небе сером холодные светы
Одели Зимний Дворец царя.
И латник в черном не даст ответа,
Пока не застигнет его заря.
К словам «латник в черном» сам Блок дал примечание: «Статуя на кровле Зимнего Дворца». Этот защитник самодержавия отнюдь не враждебен поэту:
Тогда, алея над водной бездной,
Пусть он угрюмей опустит меч,
Чтоб с дикой чернью в борьбе бесполезной
За древнюю сказку мертвым лечь…
(«Еще прекрасно серое небо…»)
«Древняя сказка» – это имперская власть, монархическая традиция. Позже Евгений Иванов в своих воспоминаниях попробует связать блоковскую поэтическую формулу с событиями 9 января 1905 года: «…к Зимнему дворцу с вопросом, вытекающим из той же веры в древнюю сказку, двинулись с окраин города целые толпы рабочего народа и в ответ были встречены пулями…» Что ж, можно и так истолковать блоковский язык. Действительно, «древняя сказка» — это то, во что верят «верхи», и «низы». Но такая трактовка уже за пределами конкретного стихотворения.
Блок 9 января здесь в виду не имел — хотя бы потому, что латник никак не может оказаться в числе людей, шедших с хоругвями к дворцу (их самоощущением поэт проникался, когда в январе слагал стихи «Шли на приступ. Прямо в грудь…») «Древняя сказка» и «дикая чернь» — в данном случае непримиримые противники. Но латник — не палач, не сатрап, а рыцарь, верный своему долгу. Философ и публицист Георгий Федотов, писавший о Блоке в 1927 году в свободных парижских условиях, связал «древнюю сказку» с блоковской верой «в святость “белого знамени”». Да, в этих стихах с чисто политической точки зрения больше «белого», чем «красного». Но…
И «белые», и «красные» словесно окрашены одним трагическим цветом. «Латник в черном» — и «чернь»… И верность «древней сказке» названа «борьбой бесполезной». Что ни произойдет дальше — это будет трагедия для обеих враждующих сторон.
Со слова «черный» начнется в 1918 году и поэма Блока об Октябрьской революции…
«Я есть или нет?» Это для Блока вопрос не риторический, не отвлеченный. Быть — значит существовать сразу во всех измерениях, вобрать в себя весь мир. И творческий способ для этого — перевоплощение. Побыть и простолюдином, затоптанным в толпе 9 января, и убитым митинговым оратором, и готовым к гибели защитником царского дворца… Все это есть в стихах. А порой выходит и за пределы поэзии.
Восемнадцатого октября 1905 года, помимо написания двух стихотворений, Блок успевает еще и присоединиться к манифестации, пройти по улицам с красным флагом в руках. Почему, зачем?
Жест артиста. Брюсов, прослышав об этом событии, отозвался неодобрительно: мол, шалость. Мережковский с Гиппиус прошлись иронически: мол, поэт туда попал по рассеянности. А Любови Дмитриевне понравилось — потому что сама актриса.
Игра? Да, но не в смысле притворства. Это поступок, акция. Когда в душе художника происходит сдвиг. Не столько в идейном, сколько в творческом отношении. Необходимый шаг на пути к новым стихам, заправка эмоциональным топливом.
На короткое время Блок вживается в роль «социаль-демократа» — так, с театральной иронией он называет себя в письме Александру Гиппиусу 9 ноября. А на следующий день пишет стихотворный памфлет «Сытые», где одряхлевший чиновнобуржуазный мир отвергается с позиции сугубо эстетической:
Пусть доживут свой век привычно —
Нам жаль их сытость разрушать.
Лишь чистым детям неприлично
Их старой скуке подражать.
Эти стихи публикуются в журнале «Наша жизнь» 23 ноября. А через три дня цензурному изъятию подвергается иллюстрированное приложение к этому журналу, где помешены три блоковских стихотворения: «Барка жизни встала…», «Вися над городом всемирным…», «Шли на приступ. Прямо в грудь…».