Марков Б. В. Человек и глобализация мира




Марков Б. В.

Отчуждение человека в перспективе глобализации мира. Сб. статей. Выпуск I / Под ред. Маркова Б.В., Солонина Ю.Н., Парцвания В.В. Издательство «Петрополис», Санкт-Петербург, 2001. С.100-122

[100]

Гуманизм и глобализация

Гуманистами назывались интеллектуалы, состоявшие в переписке друг с другом. Известно также, что и роман— толстая книга выросла из длинного письма. Отсюда гуманизм можно определить как дружеское общение при помощи письма. Уже во времена Цицерона гуманистами называли людей, умеющих пользоваться алфавитом, использующих язык для воздействия на людей с целью их облагораживания. То, благодаря чему и сегодня спустя две с половиной тысячи лет сохраняется философия, это ее способность писать тексты для друзей и о дружбе. Ее можно рассматривать как непрерывную цепь посланий от поколения к поколению и как дружбу между авторами, копиистами и читателями, дружбу связанную именно ошибками и искажениями при интерпретации, которые поддерживают напряженные отношения между любящими истину.

Первым важным посланием была греческая литература, а ее первыми получателями и читателями были римляне. Благодаря прочтению текстов, содержание греческой культуры оказалось открытым для империи и позже для всего европейского мира. Конечно, сами греческие авторы были бы чрезвычайно удивлены, если бы им сказали, что их послания будут читаться и сегодня. Им казалось авантюрой — посылать письма неизвес-

[101]

тным друзьям. Так и было бы, если бы не существовало кода, благодаря которому греческая философия могла транспортироваться в форме письма, которое является способом передачи традиции. Конечно, без греческих лекторов (от слова «лекта» — буква), которых римляне использовали как помощников для расшифровки греческих текстов, дружба с их создателями и отправителями была бы невозможной.

Дружба на расстоянии предполагает не только письма, но истолкователей. Без готовности римлян дружить с греческими писателями этих давних писем, без способности воспринять соответствующие правила игры, предполагаемые письмами, эти тексты никогда бы не проникли в европейское культурное пространство. Эти проблемы снова повторились, когда дело дошло до рецепции римских посланий европейцами, говорящими на разных национальных языках. Во многом именно благодаря римской готовности читать греческие тексты, мы сегодня можем вести речь на своем языке о гуманных вещах.

Можно спросить, а что происходит сегодня, когда благодаря Интернет все становится доступным без особых проблем. Означает ли ускорение циркуляции посланий, отсутствие проблем с переводом и интерпретацией чисто количественный процесс, расширяющий круг отправителей и получателей сообщений.

Оценивая эпохальное значение греко-римской письменной коммуникации, мы должны учитывать особенности отправки и получения философских текстов. Прежде всего отправитель такого рода долгого дружеского послания не знает его получателя. Даже если речь идет о письме к далекому, но знакомому другу, философский текст пишется с расчетом на большое количество безымянных и даже еще не родившихся читателей. Когда являешься автором нескольких сотен такого рода опубликованных посланий, становится немного не по себе от того, что кто-то будет их читать. Интернет освобождает от такой ответственности. Поскольку тексты непрерывно циркулируют, то употребляемые сегодня цитаты или книги оказываются включенными в этот сиюминутный контекст и нейтрализованы им.

С эротологической точки зрения гипотетическая дружба автора и читателя, отправителя и получателя послания является любовью на расстоянии, любовью к дальнему, о которой критически писал Ф. Ницше. Он указывал, что письмо — это форма власти, превращающая любовь к ближнему в любовь к дальнему. Письмо — не просто коммуникативный мост между друзьями, разделенными друг от друга расстоянием, а сама операция разделения. В европейской магии письма оно и есть «действие на рас-

[102]

стоянии», целью которого является включение другого в круг дружеского общения. Письмо или книга — это приглашение к дружбе. Кажется, Интернет способен осуществить ее во всемирном масштабе. Экран настолько приближает дальнее, что изображение его становится порнографическим. Дело в том, что телекоммуникативное общение вообще уничтожает разницу между ближним и дальним. Вы можете разглядывать изображение как будто оно далеко, но, с другой стороны, оно перед носом и это напоминает порнографию и промискуитет одновременно. Мы не любим когда нас открыто разглядывают, но нам не нравится, если от нас отводят глаза или вообще не смотрят. Такая тонкая дипломатия взгляда исчезает в Интернете.

Фантазм общения лежит в основе гуманизма и он реализован в литературном обществе, где культивируется любовь к отправителям посланий. Ядром такого гуманизма является фантазм солидарности, осуществляемой на основе чтения. Для старого мира до того как оформились национальные государства членами такого сообщества являлись знатоки грамматики, ощущавшие себя элитой от того, что они умели делать то, чего не умели делать другие, а именно — читать и писать. Первоначально гуманисты были не более чем сектой грамматиков, которой в отличие от других удалось сделать свой проект универсальным. Там, где игра с алфавитом принимала фантастические формы (каббалистика), возникали препятствия для понимания мира как открытой книги.

Позади письменной культуры в эпоху нового времени, в эпоху становления национальных государств, возникают специальные дисциплинарные учреждения поддерживающие письменную культуру в определенных рамках. Это прежде всего школы и гимназии, благодаря которым литературные стандарты согласуются с политическими. Благодаря им организуется на основе алфавита некая принудительная дружба, организованная каноном лекций в том или ином национальном пространстве.

Теперь уже не только античные и христианские, но и национальные авторы образуют дружеский круг из публики благодаря письмам и романам, публикуемым в появившихся толстых журналах, благодаря лекциям в гимназиях и университетах, благодаря стремительно растущему книжному рынку. Не являются ли новоевропейские нации ничем иным как общественность, публика, объединенная дружескими чувствами к тому или иному художественному посланию? Во всяком случает такое мнение возникает при чтении известной работы Хабермаса «Структуры и формы изменения общественности». Долг защищать родину для юношей и долг знать классиков литературы для молодежи обоих полов — вот, что самое

[103

главное для гражданского общества, в рамках которого парадоксально соединяется как военная, так и гуманная добродетель. Именно об этом двуединстве военно-патриотической и просвещенной гуманности мечтают сегодняшние неоконсерваторы.

Предыдущее довоенное столетие было расцветом этого национального гуманизма. Его опору составляла филологическая элита, которая своей задачей считала ознакомление современников с важнейшими посланиями истории. Власть учителя и филолога были связаны с привилегированными знаниями авторов, входивших в круг отправителей важнейших для человечества посланий. Субстанцией буржуазного гуманизма стала абсолютная власть принуждать юношей к изучению классиков, утверждать универсальное значение лекций. Сегодняшние буржуазные нации, и об этом все громче говорят культурантропологи, являются продуктами насильственного превращения того иного национального языка в качестве государственного, они являются литературным и почтовым, коммуникативным продуктом, т.е. некой фикцией дружественности людей, входящих в круг знаний некоторых канонизированных авторов.

Можно сделать вывод, что глобализация началась отнюдь не сегодня. Мы просто не замечаем, что письменная культура и коммуникации давно уже глобализировались. Интернет преодолел границы национальных государств, он угрожает не столько индивиду, который давно «глобализирован» государством, сколько самому государству. Таким образом, если эпоха буржуазного гуманизма стала закатываться, то вовсе не благодаря декадентским капризам людей, которым надоели уроки национальной литературы. Эта эпоха подошла к концу потому, что искусство, описывающее единство нации на основе любви к письму, хотя все еще институционально поддерживается, но уже не может обеспечить коммуникативный союз в рамках современного массового общества. Мы сегодня находимся по отношению к буржуазным гуманистам в таком же положении, как римляне к грекам. Греческие полисы были очень маленькими и могли уделять «заботе о себе», «пайдейе» все свое внимание. Речь идет о том, что помимо текстов, необходимы были и гимназии и институт наставничества, потому, что тексты необходимо было уметь читать, воспринимать и понимать. Рим же стал огромной империей, в рамках которой письменная культура оказалась слишком дорогой и неэффективной. Поэтому театр и арена стали более эффективной формой сборки коллективного тела империи. «Хлеба и зрелищ»— этот лозунг означал поворот от вербальной культуры к визуальной. Была ли это бестиализация, как считали гуманисты?

Утверждение новой медиальной культуры радио (1914), телевиде-

[104]

ние (1945) и наконец всемирной сети сосуществование людей стало строиться на новой основе. Мы живем в пост-литературном, в пост-эпистологографическом и, стало быть, в пост-гуманистическом мире. По сравнению с классическим обществом мы достигаем идентичности некими маргинальными внеписьменными, внелитературными, внегуманистическими медиумами. Это не означает конца литературы, но она перестает быть носительницей национального духа. Национальный синтез осуществляется не на основе книги и письма. В ход пошли новые телекоммуникативные медиумы, которые отвергают старую модель гуманистической дружественности. Эра гуманизма, основанная на книге и образовании закатывается, потому что проходит одна великая иллюзия, состоявшая в том, что единство общества может достигаться исключительно литературой. На место глобальной литературы приходят новые политические и экономические структуры, которые из средства стали сами глобальными целями. Преодоление иллюзии гуманизма после второй мировой войны стало поворотным пунктом современного мировоззрения. Однако парадокс состоял в том, что это историческое ниспровержение гуманизма сопровождалось эскалацией гуманистической модели в философии. Этот рефлексивный ренессанс, видимо был обусловлен страхом перед обнаружившимся во время войны одичанием человека, тем, что люди не хотели повторения ужасов войны и поэтому использовали старую тактику осуждения зла и насилия. После Гитлер-югенда пацифисты и призвали к Гете-югенду — сообществу любящих гуманистов. К римской лекционной системе решили добавить христианский гуманизм. Теперь не только Цицерон, но и Христос стали классиками, на которых строился процесс образования. Осмысленный через Веймар Рим стал опорой неогуманизма, снова вознамерившегося спасти европейскую духовность благодаря библиофилии.

В послевоенном гуманизме однако появился новый мотив, которого не было прежде, ни в Риме, ни в национальных государствах Нового времени. Гуманизм как слово и дело питался страхом перед одичанием и надеждой на приручение. Он был наиболее понятен и звучал наиболее громко как раз в эпохи варварства, господства насилия в отношениях между людьми. Тот, кто сегодня спрашивает о будущем гуманизма, о гуманизации масс медиа, хочет знать, можно ли противостоять тенденции власти, ведущей к одичанию людей. Как и раньше одичание связывают с усилением власти, как это было во времена Римской империи или средневековья. Чем же думают противостоять сегодня бестиализации людей, происходящей на уровне повседневности в условиях современных масс медиа, которые,

[105]

подобно культивируемым в Риме кровавым зрелищам, пытаются воспроизвести нечто подобное на экране. Таким образом скрытая тема гуманизма — одичание человека, скрытое предположение — приручают лекции.

Феномен гуманизма интересен сегодня как раз тем, что заставляет обратить внимание на две образовательные власти, под давлением которых находился человек в эпоху высокой культуры. Речь идет о запретительных и разрешительных стратегиях. Гуманизм исходил из влияния на человека его животного начала, он с ложной невинностью напоминал ему о битве, которая происходит между тенденциями бестиализации и приручения.

Во времена Цицерона эти две тенденции еще легко идентифицируются, так как обе поддерживаются соответствующими медиумами. Бестиализация происходила благодаря амфитеатрам, где бились звери и люди, и это легко инсталлировалось в современные масс медиа. На самом деле эти бестиализирующие зрелища были частью имперской техники власти, с помощью которой она управляла коллективным телом толпы. Античный гуманизм был восстанием книги против амфитеатра, попыткой воздействовать на одичание посредством лекционной дисциплины. То, что образованные римляне называли humanitas, было немыслимо без театра жестокости. Если гуманист посещал такие зрелища, то для того, чтобы показать, что он тоже человек, который может им противостоять. Развитие человеческой природы виделось в обращении к приручающим медиумам, к успокаивающим книгам, а не зрелищам, исторгающим животный вопль.

Таким образом, гуманизм сопровождается буколическим тезисом о том, что воспитывает чтение. Речь идет об антроподицее, об определении человека в свете его биологической открытости и моральной амбивалентности. Прежде всего встает вопрос о том, как человек станет истинным, действительным человеком. Он предполагает вопрос о медиумах, о средствах при помощи которых человек может образовать себя тем, кем он может быть.

Жизнь в розовом свете

Конечно, лучше видеть будущее в розовом свете, чем в черном, иначе жизнь станет вовсе невыносимой. Вместе с тем стоит критически отнестись к самим критериям лучшего. Возможно, придется переоценить то, на что мы надеялись и чего боялись раньше, если учесть цену, которую приходится платить за прогресс. Но, скорее всего, мы боимся и ждем не

[106]

чего-то реального. Наши страхи и надежды — это воображаемое, которое, с точки зрения психоанализа, выступает для нас как самая настоящая реальность, которая, впрочем, отсутствует, но действует при этом как бы из-за сцены.

Боюсь, что наши представления о будущем образовались как своеобразный сплав этих либерально-технократических утопий с нашими «коммунистическими» идеалами справедливости как равенства и единства людей на базе культуры. Мы читали западных футурологов, как пророков нашего будущего, а теперь стало ясно, что они имели в виду будущее только своего мира, в котором нам, кажется, нет достойного места.

Не стоит впадать в черный пессимизм от неудач перестройки, от того, что Запад поворачивается к нам спиной. В конце концов, мы сами отвечаем за все. Стоит сделать выводы из того факта, что в истории все повторяется, хотя в каждую эпоху по-своему. Сегодня мы живем после распада одной из систем, основанной на глобализме как мировоззрении и политической практике. Но мечтаем при этом о другой суперглобальной системе, охватывающей уже не треть или половину, а весь земной шар. Однако естественной реакцией на глобализацию является нечто иное, а именно интенсивная регионализация и попытки укрепления национальных государств, вооруженных не только армией, но и собственной культурой, превосходство которой пропагандирует местная интеллигенция. «Да это фашизм!», — кричат сторонники либерально-космополитического проекта. Но «либеральный ироник» — таков идеал интеллигенции — не должен морально осуждать своих противников, ибо в будущем должны мирно ужиться любители кефира и пива. Поэтому в глобально-космополитическом проекте должна найти реализацию пестрота не только национальных культур, но и частных мнений.

Вовсе не является «моральной» ссылка на то, что научно-технический прогресс сотрет с лица земли языки и народы. Да, мы наблюдаем тенденцию глобализации: американский доллар, английский язык, права человека, метисизация антропологического типа людей, словом, все, что называется транснациональным, трансполитическим, трансэстетическим, транссексульным и т.п. — все это происходит в результате распространения форм жизни складывающихся в постиндустриальном обществе. Возможно, это и есть судьба, которую принимает либеральный проект. С судьбой можно смириться или бороться. Иесли смена лица или пола расцениваются как прогресс свободы, то почему нельзя считать освобождением борьбу против тенденции нивелирования мира катком научно-технического прогресса.

[107]

Сегодня мы стоим перед лицом принципиально новой ситуации, которая ранее предусматривалась в качестве некоего идеала, в реализацию которого, вероятно, мало верили даже его защитники. Речь идет о так называемом космополитизме, сторонниками которого раньше объявляли себя представители просвещенного класса. Прежде всего к такому мировоззрению склоняла философия, которая опиралась на истины разума, который един для всех. Интеллектуалы, как критики наличного бытия, в силу своей профессии вынуждены быть как бы иностранцами в собственной стране: чтобы указывать на недостатки общественной жизни, надо быть от нее немножечко в стороне. Ихотя власть культивирует ангажированную философию, все-таки в ее интересах поддерживать, если уж не независимую прессу, которая слишком сильно влияет на направление умов, то — независимую философию, которая с трудом доходит до сознания благонамеренных граждан. Указывая на недостатки общества и даже говоря об его отсутствии, раскрывая способы сокрытия этого фундаментального факта, разоблачая господствующую идеологию, которая говорит гражданам, что светлое будущее обязательно сбудется, когда будут устранены все враги, философия указывает различие реального и воображаемого, мешает, по крайней мере самим власть предержащим, погрузиться в глубокую спячку причем с громким храпом, которая чрезвычайно опасна в плане самосохранения. Философ — как нейтральный наблюдатель, объективный теоретик стоит как бы на страже и предупреждает об опасностях. Такими стражами были и Сократ и Спиноза, которые были сначала осуждены, а потом прославлены и возвеличены.

Космополитические настроения интеллигенции питаются не только особенностями профессии. Она в чем-то подобна пролетариату, который не имеет отчества. Но дело не только в сходстве духа и капитала, которые являются вездесущими. Тот и другой всегда были опутаны прочной сетью, создаваемой национальными государствами, в рамках которых дух оказывался ангажированным, а труд и капитал использовались для усиления военной мощи. Конечно, способы, какими достигался контроль за спекулятивной деятельностью философов и финансистов, казались весьма искусственными.

Было бы поспешным считать интеллигенцию исключительно космополитичной. Общепризнанно, что именно она, а не мифический «народ», якобы давно переродившийся в массу, является носителем национального самосознания. И в этом состоит парадокс: провозглашая себя гражданином мира, интеллектуал делает все возможное и невозможное для защиты и процветания национального государства. Кажется нелепым

[108]

«кунштюком» объяснять это проявлением диалектики всеобщего и особенного. Однако факт, как говорится, «налицо»: сторонники «всеединства» видели во главе Интернационала либо русского Христа, либо русского рабочего.

Фашисты одинаково ненавидят рабочий класс и интеллигенцию за то, что они оторваны от почвы. В отличие от крестьянства, чья идеология определяется родом, землей и ручным трудом, городские сословия кажутся люмпенизированными и безответственными. На самом деле эта «культурно-историческая» критика может быть в какой-то мере отнесена к современным жителям мегаполисов, да и то к небольшой их части. Современный горожанин сам создает себе «почву» и это выражается в попытках выращивать цветы, держать домашних животных, создавать микросообщества по интересам и т.д. Конечно, с точки зрения борьбы за победу национальной идеи такие люди могут быть расценены как никчемные обыватели, а само погружение в частную жизнь — как явный признак упадка государства (так думал даже Гегель, сумевший освободиться от мечты о религиозном государстве, однако видевший величие германской империи в силе духа ее граждан). Спектакулярный характер жизни, когда все играют, обозначают и обмениваются знаками— это особенность нашего времени. Не стоит подвергать это моральному осуждению, ибо именно оно составляет суть фашизма. В его основе кажущаяся похвальной забота от том, что классы или сословия имели «почву и кровь», благодаря чему их мнения, мировоззрение и идеология — не спекуляции, а естественные продукты их жизни, в основе которой лежит земля, труд, семья и национальное государство. Фашизм — это реакция на отрыв людей от почвы. Сегодня мы — особенно жители мегаполисов— оторваны от корней. Но такова наша судьба и мы должны в этих условиях реализовать себя?

Люди гибнут за металл

У Маркса были некоторые проблемы с экономической оценкой интеллектуальной и иной собственности. Это определялось тем, что в XIX веке наука и искусство еще не коммерциализировались и сила их авторитета базировалась не на деньгах, а на истине и ценностях. Действительно, истина никому не принадлежит и ученый, открыв ее, не скрывает, а распространяет по всему свету, т.е. здесь снимается основное противоречие капитала, которое состоит во всеобщем характере производства и частном способе присвоения. Вместе с тем, на место чистой науки пришла

[109]

техно-наука, а авангард, восставший против академического искусства и заодно против рынка, на самом деле способствовал созданию коммерческого рынка для произведений искусства. Так что сегодня экономисты и юристы уверенно ставят и решают проблемы оценки и охраны права на интеллектуальную собственность. Более того, в современном обществе более обнаженно, чем раньше, виден экономический характер символического капитала: дипломы, звания, рейтинги сегодня расцениваются не как свидетельства постижения высших истин и ценностей, а как знаки отличия, открывающие доступ на тот или иной уровень социальной и экономической иерархии, доступ к капиталу.

Если кратко обобщить суть произошедшего после Маркса изменения, можно сказать, что по сути дела господствующим классом является тот, кто определяет символическое переописание действительности. Маркс считал движущей силой общества экономику и классовую борьбу. История творится мозолистыми руками рабочего класса, плоды труда которого присваивает и переприсваивает буржуазия. Капиталиста на революционных плакатах изображали как фигуру с большим животом. Но буржуазия не является ни праздным, ни паразитирующим классом. Ее не всегда можно идентифицировать по имущественному и социальному положению. Если она хочет быть господствующим классом, то ее описание мира должно стать всеобщим. К средствам, которыми она покоряет мир, относится прежде всего литература: всякий, кто читает буржуазный роман попадает под власть письма, начинает классифицировать и различать события на основе понятий, которые кажутся естественными и всеобщими. Отсюда современные процессы эмансипации стали приобретать непонятный для догматиков-марксистов характер. Критика буржуазного письма с ее лозунгом: главное, изменить язык, сексуальная революция, феминистские движения — все эти формы реакции современных интеллектуалов являются ответами на изменившуюся со времен Маркса стратегию и тактику власти. Уже так называемые экономические детерминисты пытались реконструировать историю общества как историю капитала. Но им указывали, что экономика не является первичной прежде всего в сфере культуры и духа, но даже в других исторических событиях как войны и политические движения она также не является определяющей. Неудача экономического детерминизма однако вовсе не подрывает теоретико-критический анализ, согласно которому капитал является может наиболее универсальной и абсолютной категорией европейской культуры, хотя и не учитываемая философией.

[110]

Слово «капитал», действительно, все чаще используется помимо экономики, где оно претерпело инфляцию именно по причине сначала идеологической нагруженности, а затем и оповседневнивания его значения. Капитал сегодня — это и символический капитал, и знание, и даже моральность и красота. Современность осуществила то, на что не решалась эпоха Маркса, а именно: знание, престиж, признание, благодаря современным масс медиа, стали вполне конвертируемыми в капитал и способствуют занятию определенного высокого места в символическом пространстве современной культуры, которое наделяет «наместника», имеющего, например, научную или иную должность, определенной долей власти и влияния, которые открывают как моральный кредит в форме доверия, так и банковский — в форме займов и процентов.

Как показывает этимология, слово капитал возникло в повседневной практике и использовалось экономистами лишь в абстрактном специализированном значении. «Кап», как указал Ж. Деррида, означает мыс, выступ, голову, точку ориентации и выступает корнем целого семейства важнейших слов и понятий. Прежде всего— это капитан, мужчина призванный руководить и властвовать, способный концентрировать и канализировать энергию. Случайно или нет, но «кап» созвучен копью, пике, острию, которое опять таки концентрирует силу. «Капитальный» — головной, главный — это основа и столица, главный город. «Капитель» — колонна и глава книги, которая имеет заглавие, выражающее главную мысль содержания. Столь богатая этимология, раскрывающая «капитал» как основополагающее понятие европейской культуры, свидетельствует о том, что оно выступает в качестве своеобразной арматуры, придающей единство разнообразным дискурсам. Поэтому анализ и критика «капитализма» сегодня могут получить новое продолжение и раскрыть такие возможности, которые оказались закрытыми из-за чисто экономического его понимания.

Сегодня под подозрением само понятие класса. С философской точки зрения его инфляция вызвана чрезмерным кредитом, который взяли и не вернули социальные теоретики прошлого. Иначе говоря, абсолютизация и универсализация этого понятия привела к тому, что все стало определяться с точки зрения классового подхода и это парадоксальным образом привело к обеднению и упрощению представлений о социальной реальности. По своему происхождению понятие класса является биологическим. Уже родовидовая логика Аристотеля самым тесным образом связана с разделением животных на роды и виды. Будучи классификационно-таксономическим, понятие класса представляет собой абстракцию.

[111]

И поскольку общество характеризуется тем, что роды и виды, его составляющие, эволюционируют гораздо скорее, чем в природе, то ясно, что социальные классификации должны меняться гораздо быстрее, чем зоологические. Так социологи и историки охотнее пользуются понятиями групп и слоев для описания стратификации общества. Однако такой поход лишает понятие класса его важного значения, открытого Марксом, согласно которому движущей силой истории является борьба классов и всякий новый общественный строй возникает не автоматически, а сопровождается борьбой, исход которой определяет группа людей осознающая себя представителями революционного, передового, прогрессивного класса, сложившегося на основе более развитых общественных отношений. Критика такого определения не должна быть тотальной, т.е. она должна остановиться у той черты, за которой начинается отрицание роли человеческой воли и способности к изменению мира. Слои, группы, которые конституируются социологией, тоже представляют собой корпоративное образование. Будучи консервативными, стремящимися сохранить свой статус, они это делают не на бумаге, а посредством создания соответствующих социальных и культурных пространств в сфере труда и досуга, словом, в повседневной жизни. Они являются носителями не столько идеологии, сколько определенной формы жизни, и это одинаково значимо как для средневековых сословий (отличавшихся друг от друга профессией, улицей проживания и формой одежды), так и современных групп, вынужденных соблюдать установленные стандарты поведения и потребления. Сила класса в его пассионарности, в вере в свое предназначение. В понятие класса Маркс несомненно вложил нечто раннехристианское или еврейское. Классы— это номады. Наоборот, в понятии сословия заключен консервативный компонент истории. Скорее всего, сегодня у нас речь идет о соединении того и другого. Поэтому понятие «средний класс» видится удачным названием того, о чем мы мечтаем. Если с позиций классовой борьбы, как движущей силы истории, оно кажется оппортунистическим, то с точки зрения общества, отказавшегося от нее, оно является желательным. Средний класс сбалансирует и свяжет общество узами примирения и согласия. Употребление же понятия класс вместо сословия, может быть, вызвано пониманием того, что такого сословия нет и для его формирования необходима прежде всего политическая воля, реализация которой в сфере экономики и политики, теории и повседневной жизни и приведет к появлению среднего сословия.

Растворение рабочего класса произошло не только на Западе, но и в России, иначе как объяснить тот факт, что в начале приватизации наш

[112]

доблестный пролетариат абсолютно спокойно воспринял захват общенародной собственности. Даже сегодня, когда некоторые рабочие коллективы пытаются отстаивать свои права, это далеко не то самосознание, о котором говорил Маркс. В лучшем случае мы имеем дело с формированием «тредюнионистского» сознания. Понятие среднего класса как нельзя лучше соответствует самопредставлению массы современного общества, которая не хочет причислять себя ни к пролетариям, ни к буржуа («мелкая буржуазия» звучит как пошлость, точно также наши современники не хотят называться мещанами, хотя это было весьма достойное сословие)

Гносеологическим источником затруднений является натуралистическое понимание классов, мы абсолютно убеждены в том, что рабочий класс и буржуазия действительно существуют так, как они описаны теоретиками. На самом деле мы имеем дело с более сложной моделью нежели та, согласно которой есть реальный класс и его теоретическое описание, как отражение социальной реальности. Следует учитывать по меньшей мере три компонента: класс-в-себе, как объективную реальность, которая является не только непостижимой, но и находящейся в процессе становления; класс-для-себя или субъективное самосознание, представление, воображение; и наконец, теоретическое представление как об объективном, так и субъективном модусе существования класса. При этом два последних компонента также находятся в состоянии непрерывного изменения.

На примере работы Энгельса «Формирование рабочего класса в Англии» мы видим, что класс не возникает сам по себе и не является продуктом идеологического просвещения социалистов. Энгельс показывает как, в каких дисциплинарных пространствах был «сделан» рабочий класс. Это антропологическая работа. Конечно, то, что формировали в Англии в работных домах, не являлось еще пролетариатом. Предприниматели воспитывали рабочую силу и пытались превратить тело крестьянина, в тело рабочего, способного к монотонному труду. Что касается пролетариата, то его сознание формировалось в ходе столкновений с властью, особенно во время восстаний и революций. То ли из-за тупого догматизма бюрократической верхушки компартии, то ли в ходе ориентации на решения хозяйственных задач, необходимость просвещения рабочего класса относительно его всемирно-исторической роли была окончательно забыта в конце ХХ столетия.

Сегодня многие теоретики убеждены в том, что, вероятнее всего, единственным классом является только буржуазия, так как все остальные канули в лету не оставив заметного следа. Ведь что значит быть классом?

[113]

Ясно, что одного отношения к средствам производства и определенного материального уровня жизни для этого недостаточно. Класс характеризуется боевым мировоззрением или идеологией. Передовой класс должен мобилизовать все общество, а для этого создать свою идеологию или интерпретацию мира и навязать его остальным. Также давно говорят о конце идеологии и это соответствует тезису о растворении рабочего класса. Но на самом деле идеология просто поменяла свою форму. Точнее говоря она нашла более эффективную замену. Сегодня власть не обманывает людей посредством идеологии, а делает их такими, как нужно, она работает с желаниями и при этом не подавляет или запрещает, а советует и рекомендует, словом не эксплуатирует, а опекает человека, не ограничивает его потребление, а всячески стимулирует его.

Сегодня класс стал неким симулякром. Общество усложнилось и кроме экономики развились другие сферы, где наиболее значимым оказывается культурный и символический капитал. На самом деле даже крупные акулы финансового мира не соответствуют образу капиталиста, как его рисовали на плакатах эпохи революции. Он не является конечным звеном обращения товаров, где происходит их потребление. На самом деле он является, может быть, чуть более важной, чем остальные, частью общей системы циркуляции капитала.

Человек и компьютер

Человек представляет интеллектуальные машины как нечто либо притязающее на тайну мысли, либо как нечто монструозное, бесполезное и даже разрушительное для интеллектуальности: так люди обзаводятся машинами, чтобы потом с ними играть. Доверие к интеллектуальным машинам лишает нас претензии на познание, как передача власти политикам приводит к тому, что они начинают играть нами. Люди мечтают об оригинальных и гениальных машинах, потому что сомневаются в собственной оригинальности или любят снимать с себя ответственность и перекладывать ее на кого-нибудь другого. Так как машины демонстрируют некий спектакль мышления, то обслуживающие их машины — автоматы могут восприниматься уже как само мышление. Машины не только виртуальны, они помогают мыслить в неопределенных ситуациях, когда требуются длинные вычисления. Акты мысли при этом приобретают бесконечный характер. Вопрос о самом мышлении при этом может вообще не возникать, как не возникает вопрос о свободе у будущих поколений, которые пересекают жизнь как воздух, расположившись в удобном кресле авиа-

[114]

лайнера. Точно также современный интеллектуал с помощью компьютера пересекает духовное пространство. Виртуальный человек становится окончательно безжизненным за экраном компьютера. Это отсутствие движения несомненно оказывается препятствием мышлению. Это цена, которую следует учитывать. Как очки и контактные линзы стали нашими родовыми протезами, ибо мы теряем зрение, так и компьютер становится искусственным протезом теряющих способность мыслить людей.

Виртуальные общественные машины порождают телематического человека. Он рассматривает их работу как своеобразный интеллектуальный спектакль о функционировании своего собственного мозга и аналогичным образом пытается понять свои фантазмы и виртуальные удовольствия. В случаях познания и удовольствия он одинаково связан с машиной. Для него другой, партнер переговоров— это экран, а не зеркало. Интерактивный экран превращает процесс общения в процесс коммутации, где подобное контактирует с подобным. Тайна интерфакса в том, что другой — виртуально тот же самый, другость другого конфискуется машиной. Даже телефонный разговор отличается от электронной почты. В передаче и в восприятии текста на экране есть какой то тайный эротизм, какой-то промискуитет. В стадии зеркала мы переживаем различие Я и другого и их отчужденность. Но сегодня мы живем в стадии экрана, интерфакса, коммутации. Все наши машины имеют экраны — интерактивно связанные с человеком. То, что появляется на экране, требует особого режима чтения. Это дигитал<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: