VIII. Гражданская смерть 8 глава




Когда на следующий день граф с обоими сыновьями, его жена и Серрати вышли на крыльцо, их ожидали два экипажа.

– Папа, – сказал весело Арно, – я полагаю, что великодушие требует не разлучать Танкреда с наставником и Веренфельса с невестой; так оставим для них коляску, а ты и Серрати сядьте в кабриолет, которым я сам буду править. Мы приедем в Арнобург раньше Габриэли, так как она должна сделать маленький крюк, и успеем встретить дам.

Без всякого возражения Габриэль села с Танкре‑дом, который, сияя удовольствием, болтал без умолку, и минут через десять щегольской экипаж остановился у дома судьи. Готфрид был уже там. Бледная, собрав все силы, чтобы не выдать своей слабости, Габриэль сидела прислоняясь к подушкам, но ее огненный взгляд был прикован к дверям, откуда должна была появиться молодая чета. Ей не пришлось долго ждать; почти тотчас на крыльцо вышла мадам Линднер и за ней невеста со своим женихом. Жизель была в белом кисейном платье и в соломенной шляпе с незабудками; но этот простой туалет дивно шел к ее чистой девственной красоте. В глазах графини потемнело; она не думала, что молодая девушка так пленительно хороша, и тотчас перевела свой взор на Готфрида, жадно ища на его лице выражения чувств, которые внушала ему его избранница, желая видеть, горит ли огонь любви в его спокойных строгих глазах.

Бесстрастный, как всегда, Готфрид подошел и, почтительно кланяясь, сказал:

– Позвольте, графиня, представить вам мою невесту Жизель Линднер и просить вас не отказать ей в таком же добром расположении, каким я всегда имел честь пользоваться в вашем доме.

– Поздравляю вас, мадемуазель Жизель, и прошу верить моим наилучшим к вам чувствам, – ответила Габриэль глухим голосом, подавляя свое волнение.

Смущенная и пораженная гордой, ослепительной красотой молодой женщины, Жизель сделала глубокий реверанс и, наклоняясь, почтительно поцеловала руку в перчатке, протянутую ей.

Лицо Готфрида вспыхнуло. Это проявление почтительности его будущей жены не понравилось ему, оскорбило его гордость. Причем сравнение, сделанное между этими двумя женщинами, на этот раз не было в пользу Жизели.

Графиня с живостью отдернула руку и предложила молодой девушке сесть возле нее; и между тем как Готфрид с Танкредом усаживались на передней скамейке, она сказала несколько любезных слов мадам Линднер.

Едва экипаж тронулся с места, мальчик наклонился к Жизели, притянул ее к себе и, крепко целуя, воскликнул:

– Боже мой! Как я рад, что месье Веренфельс женится на вас. Вы такая добрая, не позволите ему быть строгим ко мне, упросите его дать мне каникулы. Маме и Арно он отказывает, но вам не посмеет отказать.

Жизель, смеясь, отвечала ему, и тягостное молчание нарушалось лишь этой невинной болтовней. Устремив взор на дорогу, Габриэль не произнесла ни слова; Готфрид тоже был подавлен каким‑то тягостным гнетом.

– Мама, какая ты бледная! Ты больна? – спросил вдруг Танкред.

Нет, я здорова, – отвечала молодая женщина, с усилием преодолевая себя, но в эту минуту встретила озабоченный взгляд Готфрида. Она вздрогнула и выпрямилась, затем тотчас, обращаясь к Жизели, завела с ней незначительный разговор о ее родителях, ее занятиях и образовании.

Тем не менее графиня и Веренфельс почувствовали, что у них отлегло от сердца, когда коляска остановилась у крыльца замка. Арно выбежал сам, чтобы помочь мачехе выйти из экипажа.

 

VI. Отчаянное покушение

 

С этого дня все сеансы продолжались регулярно в Арнобурге. Гвидо Серрати деятельно работал как над портретом, так и над картиной.

Граф Вилибальд, которого утомляли эти постоянные поездки, отказался присутствовать на каждом сеансе. Зная восторженное рвение, с каким Арно заботился о Габриэли, отец охотно предоставил ему развлекать свою прихотливую супругу. Но он не подозревал, что преступная страсть охватила душу его сына, отнимала у него покой и подтачивала его здоровье. Как был бы он несчастлив, если бы знал, какие муки ревности, любви и угрызения совести Арно скрывал в своей душе. Граф не придавал большого значения легкому кокетству Габриэли; он знал ее слишком хорошо, чтобы понимать, что она любила в пасынке лишь раба своих прихотей, руку, всегда готовую сыпать деньгами для удовлетворения ее требований; но что Арно служит ей забавой и что она убивает покой его души, этого он не предполагал.

Все мысли Габриэли были теперь поглощены Го‑фридом и ее положением относительно него. Почти каждый день она видела невесту с женихом, и каждый взгляд, каждая улыбка, которыми они обменивались, поднимала в ней бешеную ревность. Жизель в простоте своих чувств часто увлекалась планами будущего, и уже один ласковый, фамильярный тон, каким она говорила ему «Готфрид», поражал, как кинжалом, сердце Габриэли. Но кроме терзаний ревности, гордость графини терпела страшные муки; несмотря на умение владеть собой, она не могла сгладить предательских следов своих тайных мучений, и тот, который менее всех должен был подозревать их, читал в ее взгляде, понимал значение ее внезапной бледности, внезапного трепета ее руки. И это доказывало ей, что ему известна ее тайна: его сдержанность с Жизель, тягостное стеснение, которое замечалось в нем при малейшей невинной фамильярности молодой девушки, и его старание не подавать никакого повода к ревности. Эта заботливость оберегать ее чувства оскорбляла самолюбие Габриэли, и сна изнемогала под тяжестью своего унижения.

Оставаясь одна у себя в комнатах, графиня предавалась порывам бессильного бешенства; по целым часам она ходила взад и вперед, и глухие стоны надрывали ей грудь. «О, если б я могла ненавидеть его, уничтожить, убить, – твердила она, – или умереть самой, чтоб не выносить этого сострадания, этого унизительного снисхождения к моей слабости».

Более двух недель прошло таким образом. Однажды адмирал Виддерс пригласил все семейство Рекенштейнов к себе на целый день. Праздновался день рождения его невестки, так как танцы могли кончиться далеко за полночь, то хозяин дома и предложил свои гостям остаться у него ночевать, с тем чтобы разъехаться на следующий день после завтрака. Графиня положительно отказалась ехать на этот праздник, а так как она была бледна и как бы не совсем здорова, муж не настаивал, и было решено, что лишь он с Арно поедут к адмиралу.

После их отъезда день тянулся весьма скучно. Серрати был в Арнобурге, где он работал, а графиня послала сказать Готфриду, что если он хочет, то может обедать и провести вечер у своей невесты, так как сама графиня будет кушать у себя в комнатах и желает, чтобы Танкред обедал с нею, но что затем она пришлет мальчика к судье. Молодой человек исполнил предписание, но был грустен, задумчив, какая‑то неопределенная тоска теснила ему грудь и отнимала аппетит; он сидел молчаливый, рассеянно отвечал на оживленный говор своей невесты и почувствовал облегчение, когда слуга привел Танкреда, и он, в качестве воспитателя, вмешался в шумные игры детей.

Солнце садилось, когда Готфрид объявил, что пора идти домой, так как Танкред должен готовить уроки, а ему самому нужно писать письма.

Жизель проводила их до парка, и Готфрид, возвратясь к себе, тотчас сел к своему бюро, так как действительно ему надо было заняться важным делом для графа; что касается Танкреда, он попросил и получил позволение пойти на минуту поцеловать свою мать.

Прошло не более четверти часа, как мальчик бледный и весь в слезах вбежал в комнату, кинулся на шею Готфриду и, дрожа всем телом, прижался к его груди.

– Что с тобой, Танкред, не ушибся ли ты?

– Нет. Но я боюсь, не умерла ли мама, – прошептал ребенок.

Сердце молодого человека замерло, и на лбу его выступил холодный пот.

– Какой вздор ты говоришь! И откуда у тебя могла взяться такая мысль, – спросил он, приподнимая голову Танкреда и стараясь прочесть в его глазах, наполненных слезами.

– Мама была такая странная сегодня; она даже не оделась к обеду и ничего не ела. Потом в будуаре она вдруг стала целовать меня как никогда, прижала меня к себе, и слезы ручьем лились из ее глаз. Потом она мне говорит: «Танкред, если я умру, ты не забудешь меня? Когда ты вырастешь, будешь ты иногда вспоминать свою бедную маму?» Конечно, я стал плакать; тоща она отерла мои слезы, рассмеялась и сказала: «Я пошутила и, смотри, не рассказывай никому, что я тебе говорила. Будь спокоен, я увижу тебя красивым офицером, мой кумир», как она всегда говорит, – заключил мальчик с некоторым смущением.

– Но где теперь твоя мама? – спросил Готфрид, дрожа от нетерпения.

– Оттого я и боюсь, что ее нигде нет. Когда я увидел, что ее комнаты пусты, я побежал в гардеробную, но там, кроме глупой Трины, которая гладила белье, никого не было. Сицилия и Гертруда пошли в Арнольду, старшему садовнику: сегодня у него парадные крестины, и мама позволила им остаться там до одиннадцати часов. Трина сказала мне только, что мама пошла в сад. Я побежал ее искать, но ни в гроте, ни около бассейна нигде не нашел. Но мне попался навстречу маленький садовник Шарло и сказал, что видел маму в аллее, которая ведет в теплицу, только туда нельзя войти, дверь заперта, как я ни стучал, никто не ответил.

Встревоженный этим рассказом, заставившим его заподозрить покушение на самоубийство, Готфрид, целуя Танкреда, сказал:

– Успокойся, дитя мое, твои опасения напрасны. Мама, конечно, где‑нибудь в парке читает или гуляет, но чтоб тебя успокоить, я пойду погляжу, где она, и за чаем ты увидишь свою маму. Садись без всякого смущения за уроки и будь умным мальчиком.

Веренфельс кинулся стремглав к оранжерее; он почти не сомневался более, что Габриэль хотела лишить себя жизни удушающей атмосферой ароматных цветов. И если ей удалось это сделать, какое горе для обоих графов, какая нравственная вина ложилась на него самого! В несколько минут он добежал до оранжереи и толкнул дверь; она была заперта. Он сильно стучал, но ничего не шевельнулось. Рекенштейнские теплицы, обширные и богатые, состояли из нескольких зданий; но если подозрение Готфрида было основательно, то графиня должна была находиться в оранжерее экзотических цветов.

Мучимый страхом и нетерпением, Веренфельс нажал дверь плечом, и, уступая атлетическому напору, она с треском отворилась. В оранжерее пальм, папоротников и пр. никого не было; в следующей за ней, где находились померанцевые деревья в цвету, розы, магнолии и другие душистые цветы, атмосфера была крайне удушлива. Все окна оказались закрытыми, и при слабом, тусклом вечернем свете он скоро увидел Габриэль. Полулежа на деревянном стуле, она не шевелилась, глаза ее были закрыты.

Готфрид коснулся ее рук, они были влажны и холодны, голова безжизненно откинулась, и на губах не было заметно ни малейшего дыхания. Подняв графиню на руки, как ребенка, Веренфельс вынес ее на воздух. Если он не опоздал, то чистый воздух мог ее оживить. С мучительным беспокойством молодой человек прижал ухо к ее груди; ему показалось, что слышно легкое биение сердца. И, не теряя ни минуты времени, он понес ее в замок.

Трудно описать, что происходило в душе Готфрида в течение этого пути. Уверенность, что графиня хотела лишить себя жизни из‑за него, наполняло его сердце жалостью, сожалением и сверх того каким‑то неизъяснимым чувством, весьма близким, но не тождественным любви. В эту минуту Жизель и все остальное было забыто; он видел и чувствовал лишь ношу, лежащую на его руках.

Двери террасы были открыты настежь, и в комнатах никого не было. Это давало молодому человеку возможность оказать Габриэли помощь и, быть может, привести ее в чувство, прежде чем он позовет слуг и пошлет за доктором.

Положив графиню на диван в ее будуаре, Готфрид открыл все окна, зажег лампу, затем взял с туалетного стола флаконы с солями, с уксусом и принес с постели подушечку, чтоб подложить под голову Габриэли.

Сначала все его старания оставались безуспешными. Напрасно он тер ей эссенциями виски, руки, давал нюхать соли, тряс ее в отчаянии, – Габриэль оставалась недвижимой. Дрожа, как в лихорадке, Готфрид провел рукой по ее лбу. Ужели в самом деле умерла эта пылкая молодая женщина, красивая, как спящая Психея? Но виноват ли он в этой смерти? Что он мог тут сделать? Ничего.

В эту минуту едва заметный румянец показался на бледном лице графини. Молодой человек вздрогнул и поспешно прижал ухо к ее груди. Он расслышал биение ее сердца, и легкое дыхание появилось на ее губах. «Габриэль!» – крикнул он, наклоняясь к ней.

Имя ее, как мучительный стон сорвавшееся с уст человека, так страстно ею любимого, казалось, пробудило жизненные силы молодой женщины; она протяжно вздохнула и открыла свои синие глаза. При виде Гот‑фрида луч счастья озарил ее бледное лицо, но угас в то же мгновение.

– Габриэль, Габриэль, что вы сделали? Что вы хотели сделать? – шептал Готфрид с упреком. И, не получая ответа, присовокупил:

– Я сейчас принесу вам немного вина, и, умоляю вас, успокойтесь. Необходимо, чтобы слуги ничего не подозревали; я сейчас вернусь.

Он прикрыл ей ноги плюшевой шалью, которую нашел на кресле, и поспешно направился к себе.

– Ну что, нашли маму? – спросил Танкред, как только увидел его.

– Да, я пришел тебе сказать, что мама у себя в будуаре, но ей немного нездоровится и она просила меня почитать ей. Будь же добрым мальчиком, вели Осипу зажечь лампы и займись без меня.

– Я буду умен. Но отчего вы так бледны? – спросил он, глядя на него с беспокойством.

– Это тебе так кажется. Я надеюсь на твое обещание и скоро вернусь.

Готфрид прошел поспешно в столовую, взял из буфета полрюмки вина и вернулся в будуар. Никто его не видел, так как большая часть слуг была на крестинах.

Габриэль все еще лежала с закрытыми глазами в смертельном изнурении; тихие слезы катились по ее щекам. С неописуемым волнением Готфрид наклонился к ней; слезы ее, казалось, падали ему на сердце и жгли его, как огонь. Он чувствовал себя размягченным, обезоруженным и понял в эту минуту, что сам он неравнодушен, что для него было бы упоительным счастьем любить, назвать своею эту обворожительную женщину. И он знал, что ему стоит только протянуть руку, чтобы воспользоваться ее преступной страстью, заставить ее бросить дом и следовать за ним, куда бы он ни пожелал. Но снова честный порыв победил искушение. Чувство долга требовало, чтобы он преодолел свою слабость и употребил все свое влияние, чтобы и Габриэль поставить на путь долга, внушить ей силу и позабыть свою несчастную страсть и самому быть для молодой женщины не любовником, но ее душевным врачом.

– Графиня, выпейте вина, оно подкрепит вас, – сказал он, приподнимая ее.

Габриэль выпила без сопротивления, но зубы ее стучали по хрусталю, и нервная дрожь сотрясала ее нежное тело.

Готфрид придвинул стул и, прижав к своим губам руку Габриэли, сказал с грустью:

– Мы одни, и так как случай дает нам возможность переговорить свободно, надо разъяснить тайну, которая тяготеет над нами. И так уже произошло слишком много, чтобы мешкать еще более, и я умоляю вас сказать откровенно, что понудило вас, замужнюю женщину и мать, покуситься на самоубийство.

– Я хотела положить конец моему унижению, – прошептала она прерывающимся голосом.

– Унижение можно чувствовать только перед врагом, но никак не перед другом, преданным всей душой. Или вы считаете меня пошлым фатом, способным гордиться злополучной любовью, которую я внушил вам совершенно невольно – Бог мне в этом свидетель! – и надеюсь, Он научит меня и поможет мне возвратить вам утраченное спокойствие, вырвать горечь из вашего гордого сердца. Я понимаю, Габриэль, как вы страдаете, но вы простите, быть может, другу, каким я желаю быть для вас, что он угадал вашу тайну, в которой желал бы сомневаться.

Графиня закрыла лицо руками и разразилась судорожными рыданиями.

– Не плачьте так; вы приводите меня в отчаяние. А между тем, что могу я иное, как только стараться поддержать вас в нравственной борьбе, которой я невольная причина… Нас разделяет пропасть. – Он наклонился и, заглянув блестящим, глубоким взглядом в глаза молодой женщины, спросил: – Разве бы вы хотели замарать ваше чувство ко мне связью, которая бы стоила вам чести и уважения даже того человека, который был бы так низок и воспользовался бы вашей любовью к нему. Поверьте, где нет уважения, там нет и настоящей любви. Обладать вами как законной женой, любить вас и быть вами любимым неразделенным чувством, должно быть упоительным счастьем для того, кто мог бы этого достичь. – Последние слова он произнес глухим голосом. – Но мы с вами должны жить каждый в тех условиях, в какие Бог поставил нас.

Габриэль быстро приподнялась, губы ее дрожали, и голосом, исполненным горечи, она воскликнула:

– Разве думают о последствиях, когда любят? Разве не вменяют себе в заслугу своего равнодушия ко всему? Я не краснея созналась бы в любви к человеку, который отвечал бы моей страсти, но когда знаешь, что служишь лишь предметом сострадания, то нет другого средства залечить рану самолюбия, кроме самоубийства.

– Вы ошибаетесь, Габриэль, истинная привязанность доказывается сопротивлением искушению. Не трудно наслаждаться, когда не несешь даже ответственности, так как главная тяжесть позора ложится на обманутого мужа и на семью. А женщину, послужившую игрушкой, нравственно погубленную, можно оттолкнуть, бросить, когда она надоест, когда угаснет пламень этой минутной страсти. Я знаю, многие найдут меня безумным, но я имею свой взгляд на вещи. Я докажу вам мою глубокую дружбу и уважение, которое вы мне внушаете, спасая вас от самой себя, а не злоупотребляя вашей слабостью. Я знаю, что вы предпочли бы мою любовь и все ее гибельные последствия жестоким словам, которые я вам говорю, но настанет время – вы отдадите мне справедливость и будете мне благодарны.

Габриэль слушала, вздрагивая при каждом слове, как от удара ножом. Вдруг глаза ее загорелись.

– Хорошо, – воскликнула она с жаром, – я не имею для вас никакого значения и не нахожу никакой заслуги в том, что вы так упорно отталкиваете то, чем не желаете обладать. Но в таком случае я спрашиваю вас, по какому праву вы вырвали меня у смерти, добровольно мной избранной и которая уже почти избавила меня от всего этого стыда и унижения, от этой адской, проклятой страсти, пока она не довела меня до преступления?

Сжимая на груди руки и трепеща от бешенства, она продолжала:

– Бывали минуты, я придумывала, какою бы смертью уничтожить вас, которого я желала бы ненавидеть, но обречена любить. Ах, в этой мысли мой приговор, мое унижение, которое подавляет, убивает меня. Наслаждайтесь теперь вашей победой и презирайте меня: я это заслужила.

Голос ее оборвался; она хотела вскочить с дивана, но не имела на то сил.

Испуганный ее порывом, Готфрид встал.

– Вы искажаете смысл моих слов и не хотите понять меня, Габриэль. Я вижу, что не могу благотворно влиять на вас и быть вашим другом; но так как мое присутствие унижает вас, роняет вас в ваших собственных глазах до того, что вы решились на самоубийство, то мне остается только избавить вас от тягостного вам свидетеля вашей слабости. Я оставлю на днях ваш дом. И да хранит вас Бог, да поможет вам стать снова спокойной и счастливой. Прощайте.

Он взял ее руку, поцеловал и повернулся, чтобы уйти, но едва сделал несколько шагов, Габриэль вскрикнула глухим голосом. Взволнованный, не зная, что делать, он снова подошел к дивану.

– Готфрид, останьтесь, я сделаю все по вашему указанию, только не уезжайте. А еще, – молвила она, сжимая крепко горячей ручкой руку молодого человека, – поклянитесь честью ответить откровенно на мой вопрос.

– Обещаю.

– Скажите, любили ли бы вы меня, если бы я была свободна, если бы честь и долг не становились между нами?

Лицо Готфрнда вспыхнуло, на мгновение прошлое и будущее исчезло для него. Он чувствовал, он видел лишь чудный влажный взор, устремленный на него с выражением любви и мучительной скорби.

– Да, Габриэль, если бы я мог, не краснея, не делаясь бесчестным, обладать вами как своей законной супругой, я бы любил вас всеми силами своей души.

С улыбкой счастья на устах графиня упала на подушки и закрыла глаза. Румянец на щеках, ровное дыхание успокоили Веренфельса и дали ему надежду, что злополучное приключение не будет иметь дурных последствий. Он придвинул к дивану столик, поставил на него колокольчик так, чтобы графиня могла его достать, и ушел. Но голова его горела, и множество тяжелых мыслей бушевало в ней.

Уложив после чая Танкреда, он намеревался выйти в сад, чтоб посмотреть оранжерею и придумать, если окажется нужным, какое‑нибудь благовидное объяснение, как вдруг Сицилия, вся взволнованная, вбежала в его комнату.

– Ах, господин Веренфельс, что такое случилось? Мне кажется, графиня умирает: надо позвать доктора и дать знать графу.

– Что такое? Этого не может быть, – возразил Готфрид. – С графиней, действительно, произошел несчастный случай, но нет и часу, как я видел ее, и она чувствовала себя хорошо.

– А я покоя не имела на крестинах, что‑то толкало меня вернуться домой, – говорила со слезами камеристка. – В половине десятого я уже возвратилась. Найдя графиню уснувшей на диване, я ушла из комнаты, но так как затем долго не было звонка, я вошла, чтобы узнать, не желает ли графиня чаю. И тут я заметила, что она в каком‑то необыкновенном состоянии. Глаза были полуоткрыты, она мне не отвечала и, казалось, не слышала моих слов, а когда мы с Триной переносили ее на постель, тело ее казалось совсем бесчувственным. Лишь бы она не отравилась, я давно этого боюсь.

– Нет, нет, причина такого состояния, вероятно, слишком сильный запах в оранжерее. Вернитесь к больной, а я пойду велю послать верхом одного гонца к графу, а другого к доктору.

– Бога ради, месье Веренфельс, придите на одну минуту взглянуть на графиню. Быть может, вы знаете, что делать в таком страшном состоянии до приезда доктора, – умоляла горничная.

– Хорошо, я приду, как только сделаю нужные распоряжения.

Десять минут спустя Готфрид снова наклонился над Габриэлью. Она лежала на постели в полном упадке сил, сменившем нервное возбуждение. Была минута, он сам думал, что она умирает, и сердце его мучительно сжалось. Что делать? Как помочь?

– Графиня, Бога ради, скажите, что вы чувствуете? – проговорил он с волнением. Его голос имел магическую силу и, казалось, вывел Габриэль из летаргии; веки ее медленно поднялись, и голосом слабым, как легкое дуновение, она прошептала:

– Ничего; слабость.

Мучимый беспокойством и страхом, Готфрид вышел в сад и, пытаясь справиться с волнением, стал ходить взад и вперед. Он желал, чтобы доктор и граф приехали скорей, и вместе с тем боялся, чтобы Габриэль в бреду не выдала своей несчастной тайны. Какое тяжелое осложнение! Он прошел в оранжерею и осмотрел сломанную дверь. К своему крайнему удивлению, он увидел, что она была заперта снаружи садовником, который, вероятно, не подозревал, что графиня находится там. Это обстоятельство могло быть благоприятно для объяснения случившегося.

В своем нетерпении Готфрид пошел ждать доктора и графов на дворе и вскоре увидел всадника, который мчался во весь опор на взмыленном коне. То был Арно, бледный и запыхавшийся от быстрой езды.

– Ну что, жива она? – спросил он, соскакивая с лошади. – Скажите, Бога ради, Готфрид. Я вижу по вашему лицу, что произошло нечто ужасное.

В коротких словах и держась насколько возможно правды, Веренфельс рассказал, что графиня пошла в оранжерею и была заперта там, вероятно, одним из садовников, конечно, не с намерением.

А когда по возвращении от судьи Танкред искал свою мать и не мог ее нигде найти, то он, Готфрид, боясь, не случилось ли что‑нибудь, пошел в сад и, проходя мимо оранжереи (куда, как видели, направилась графиня), ему показалось, что он слышит слабый стон; тогда он выломал дверь и нашел молодую женщину в бессознательном состоянии. Но так как она скоро пришла в себя, то он не полагал, что это может принять серьезный оборот.

– Какая невероятная ветреность! – воскликнул Арно, стремительно направляясь в комнаты Габриэли.

Полчаса спустя приехал в карете граф и вскоре за ним доктор. Осмотрев больную, которая оставалась неподвижна, безмолвна и, казалось, не видела и не слышала ничего, он сделал некоторые предписания, сказал, что останется до следующего дня, и настоял, чтобы граф лег уснуть, так как он очень ослабел от вынесенного потрясения. Затем, оставив Арно около больной, доктор пошел в залу, где Готфрид, бледный и встревоженный, ждал его, мучимый нетерпением узнать, что он нашел.

– Это вы вынесли графиню из оранжереи? – спросил его старый доктор, окидывая пытливым взглядом красивого изящного молодого человека.

– Да.

– Так скажите мне, в каком состоянии вы ее нашли и не было ли какого‑нибудь сильного потрясения до или после удушения.

Заметив, что его собеседник колеблется, он присовокупил:

– С доктором вы можете говорить так же откровенно, как с духовником; чтобы спасти эту молодую женщину, состояние которой очень серьезно, я должен знать правду.

С тяжелым волнением Готфрид заявил, что душевное состояние графини внушало опасения, что нервы ее были сильно возбуждены до и после катастрофы. Удовольствовавшись этим ответом, доктор снова вернулся к больной.

На следующий день Гвидо Серрати приехал из Арнобурга и был удивлен, узнав о случившемся накануне. Когда же, по уходе Арно, он остался один с Веренфельсом, то, устремив на него дерзкий, насмешливый взгляд, сказал шутливо:

– Вот приключение, дьявольски похожее на самоубийство.

– Отчего? Я не вижу никакой к тому цели, – отвечал холодно Готфрид.

– Ах, кто может угадать все «отчего» хорошенькой женщины? Нравственное утомление, ревность, отвергнутая любовь, мало ли что… И в отсутствие всех поэтическая смерть.

Взглянув с насмешкой на мимолетный румянец, выступивший на лице Готфрида, Гвидо встал и ушел. Сдвинув брови, Веренфельс, мрачный, вернулся к себе.

Следующий день был весьма тревожен. Графине было худо; летаргическое состояние, в котором она находилась, не поддавалось лечению, и доктор, равно как и ее родные, терял надежду на спасение. Но тем не менее молодая крепкая натура преодолела болезнь. Габриэль стала медленно приходить в себя, и вскоре опасность миновала. Несмотря на этот счастливый исход опасного случая, атмосфера тоски продолжала тяготеть над замком; и лишь Арно и Танкред приняли свой обычный вид. Граф Вилибальд оставался мрачным, озабоченным и украдкой пытливо всматривался в побледневшее лицо Готфрида и замечал в его спокойном виде некоторое принуждение.

Гвидо Серрати пользовался своими непредвиденными каникулами и деятельно работал над картиной. Он устроил себе наскоро у судьи мастерскую и проводил там целые дни. Молодой живописец нарисовал пастелью маленькую картину, изображающую четверых детей мадам Линднер, и таким образом завладел ее сердцем. Она предоставила ему полную свободу работать над изображением ее племянницы, но, конечно, не была бы так благосклонна, если бы подметила пламенные страстные взгляды, какие устремлял порой художник на милое личико Жизели. Молодая девушка, занятая своим рукоделием и поглощенная мечтами любви, ничего не замечала.

Бедная Жизель, она не знала, что образ ее поблек в сердце ее жениха, затемненный, стертый демонической дерзкой красотой, которая победила и пленила любимого человека, и что теперь его связывала с невестой лишь честь данного слова.

Состояние души Готфрида в течение трех недель, следовавших за покушением Габриэли на самоубийство, было самое тяжелое. Он не мог противиться увлечению и чувствовал себя все более и более прикованным к обольстительной женщине, которая так страстно любила его, но с которой его разделяла пропасть. Он горько упрекал себя, что не покинул замка сразу же после бала. И сердце, и рука его были тогда свободны, а теперь он связал свою судьбу с судьбой доверчивого ребенка, погубил свое сердце и попал в невозможное положение.

Но Веренфельс был слишком честен и слишком энергичен, чтобы долго колебаться. Слово, данное Жизели, налагало на него обязанность забыть Габриэль; причем подозрение трех лиц: камеристки, доктора и Серрати, выказанное ему в день покушения графини, внушало ему желание уехать как можно скорей. Он не видел графиню со дня катастрофы, так как, хотя она и поправилась, но не выходила из своих комнат. И Готфрид жадно искал предлога уехать до появления Габриэли; как вдруг два письма одновременно вывели его из затруднения, поразив вместе с тем тяжелой скорбью его сердце.

Одно письмо было от его матери. Она сообщала ему, что ее болезненное состояние внезапно ухудшилось и, чувствуя близость кончины, она просит его приехать как можно скорее: «Взглянуть на тебя в последний раз и благословить тебя – вот единственная радость, которую жажду получить в этой жизни», – писала она.

Другое письмо было от старого родственника его покойной жены, который был крестным отцом и ее самой, и их дочери Лилии. Но Готфрид не поддерживал с ним постоянно переписки. Вильгельм Берг уже много лет жил в Монако, где у него был собственный дом. Старик, как говорят, обладал солидным капиталом. Игорный дом в Монако представлял обширное поле для спекуляций, и Берг воспользовался этим, чтобы округлить свое состояние. Он давал деньги под довольно ростовщичьи проценты богатым иностранцам, которых непостоянство фортуны ставило в затруднительное положение и заставляло идти на какие бы то ни было условия. Он также покупал или брал в залог драгоценные вещи, когда ему предлагала их какая‑нибудь игралыцица, находясь в бедственном положении. Но эти спекуляции не мешали Бергу пользоваться в Монако хорошей репутацией.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: