ВОЙСК АВСТРО-ВЕНГЕРСКОЙ АРМИИ. 18 глава




В арестантском бараке при дивизионном суде окна были забраны железными решётками. Вставали там, согласно предписанию, в семь часов утра и принимались за уборку матрацев, валявшихся прямо на грязном полу: нар не было. В отгороженном углу длинного коридора, согласно предписанию, раскладывали соломенные тюфяки и на них стелили одеяла; те, кто кончил уборку, сидели на лавках вдоль стены и либо искали вшей (те, что пришли с фронта), либо коротали время рассказами о всяких приключениях. Швейк вместе со старшим сапёром Водичкой и ещё несколькими солдатами разных полков и разного рода оружия сидели на лавке у двери. — Посмотрите-ка, ребята, — сказал Водичка, — на венгерского молодчика у окна, как он, сукин сын, молится, чтобы у него всё сошло благополучно. У вас не чешутся руки раскроить ему харю? — За что? Он хороший парень, — сказал Швейк. — Попал сюда потому, что не захотел явиться на призыв. Он против войны. Сектант какой-то, а посадили его за то, что не хочет никого убивать и строго держится божьей заповеди. Ну, так ему эту божью заповедь покажут! Перед войной жил в Моравии один по фамилии Немрава. Так тот, когда его забрали, отказался даже взять на плечо ружьё: носить ружьё — это-де против его убеждений. Ну, замучили его в тюрьме чуть не до смерти, а потом опять повели к присяге. А он — нет, дескать, присягать не буду, это против моих убеждений. И настоял-таки на своём. — Вот дурак, — сказал старый сапёр Водичка, — мог бы и присягнуть, а потом начхал бы на всё. И на присягу тоже. — Я уже три раза присягал, — отозвался один пехотинец, — и в третий раз сижу за дезертирство. Не будь у меня медицинского свидетельства, что я пятнадцать лет назад в приступе помешательства укокошил свою тётку, меня бы уж раза три расстреляли на фронте. А покойная тётушка всякий раз выручает меня из беды, и в конце концов я, пожалуй, выйду из этой войны целым и невредимым. — А на кой ты укокошил свою тётеньку? — спросил Швейк. — На кой люди убивают, — ответил тот, — каждому ясно: из-за денег. У этой старухи было пять сберегательных книжек, ей как раз прислали проценты, когда я, ободранный и оборванный, пришёл в гости. Кроме неё, у меня на белом свете не было ни души. Вот и пришёл я её просить, чтобы она меня приняла, а она — стерва! — иди, говорит, работать, ты, дескать, молодой, сильный, здоровый парень. Ну, слово за слово, я её стукнул несколько раз кочергой по голове и так разделал физию, что уж и сам не мог узнать: тётенька это или не тётенька? Сижу я у неё там на полу и всё приговариваю: «Тётенька или не тётенька?» Так меня на другой день и застали соседи. Потом попал я в сумасшедший дом на Слупах, а когда нас перед войной вызвали в Богнице {141} на комиссию, признали меня излеченным, и пришлось идти дослуживать военную службу за пропущенные годы. Мимо них прошёл худой долговязый солдат измученного вида с веником в руке. — Это учитель из нашей маршевой роты, — представил его егерь, сидевший рядом со Швейком. — Идёт подметать. Исключительно порядочный человек. Сюда попал за стишок, который сам сочинил. — Эй, учитель! Поди-ка сюда, — окликнул он солдата с веником. Тот с серьёзным видом подошёл к скамейке. — Расскажи-ка нам про вшей. Солдат с веником откашлялся и начал: Весь фронт во вшах.
И с яростью скребётся
То нижний чин, то ротный командир.
Сам генерал, как лев, со вшами бьётся
И, что ни миг, снимает свой мундир.
Вшам в армии квартира даровая,
На унтеров им трижды наплевать.
Вошь прусскую, от страсти изнывая,
Австрийский вшивец валит на кровать.

Измученный солдат из учителей присел на скамейку и вздохнул: — Вот и всё. И из-за этого я уже четыре раза был на допросе у господина аудитора. — Собственно, дело ваше выеденного яйца не стоит, — веско заметил Швейк. — Всё дело в том, кого они там в суде будут считать старым австрийским вшивцем. Хорошо, что вы прибавили насчёт кровати. Этим вы так их запутаете, что они совсем обалдеют. Вы только им обязательно разъясните, что вшивец — это вошь-самец и что на самку-вошь может лезть только самец-вшивец. Иначе вам не выпутаться. Написали вы это, конечно, не для того, чтобы кого-нибудь обидеть, — это ясно. Господину аудитору скажите, что вы писали для собственного развлечения, и так же как свинья-самец называется боров, так самца вши называют вшивцем. Учитель тяжело вздохнул. — Что ж делать, если этот самый господин аудитор не знает как следует чешского языка. Я ему приблизительно так и объяснял, но он на меня набросился. «Замец фжи по-чешски зовёт фожак, завсем не фшивец», — заявил господин аудитор. — Femininum, Sie gebildeter Kerl, ist «он фож». Also Maskulinum ist «она фожак». Wir kennen uns’re Pappenheimer 134{142}. — Короче говоря, — сказал Швейк, — ваше дело дрянь, но терять надежды не следует, — как говорил цыган Янечек в Пльзени, когда в тысяча восемьсот семьдесят девятом году его приговорили к повешению за убийство двух человек с целью грабежа; всё может повернуться к лучшему! И он угадал: в последнюю минуту его увели из-под виселицы, потому что его нельзя было повесить по случаю дня рождения государя императора, который пришёлся как раз на тот самый день, когда он должен был висеть. Тогда его повесили на другой день после дня рождения императора. А потом этому парню привалило ещё большее счастье: на третий день он был помилован, и пришлось возобновить его судебный процесс, так как всё говорило за то, что бед натворил другой Янечек. Ну, пришлось его выкопать из арестантского кладбища, реабилитировать и похоронить на пльзенском католическом кладбище. А потом выяснилось, что он евангелического вероисповедания, его перевезли на евангелическое кладбище, а потом… — Потом я тебе заеду в морду, — отозвался старый сапёр Водичка. — Чего только этот парень не выдумает! У человека на шее висит дивизионный суд, а он, мерзавец, вчера, когда нас вели на допрос, морочил мне голову насчёт какой-то иерихонской розы. — Да это я не сам придумал. Это говорил слуга художника Панушки Матей старой бабе, когда та спросила, как выглядит иерихонская роза. Он ей говорил: «Возьмите сухое коровье дерьмо, положите на тарелку, полейте водой, оно у вас зазеленеет, — это и есть иерихонская роза!» Я этой ерунды не придумывал, — защищался Швейк, — но нужно же было о чем-нибудь поговорить, раз мы вместе идём на допрос. Я только хотел развлечь тебя, Водичка. — Уж ты развлечёшь! — презрительно сплюнул Водичка. — Тут ума не приложишь, как бы выбраться из этой заварухи, да как следует рассчитаться с этими мадьярскими негодяями, а он утешает каким-то коровьим дерьмом. А как я расквитаюсь с теми мадьярскими сопляками, сидя тут взаперти? Да ко всему ещё приходится притворяться и рассказывать, будто я никакой ненависти к мадьярам не питаю. Эх, скажу я вам, собачья жизнь! Ну, да ещё попадётся ко мне в лапы какой-нибудь мадьяр! Я его раздавлю, как кутёнка! Я ему покажу «istem ald meg a magyart» 135, я с ним рассчитаюсь, будет он меня помнить! — Нечего нам беспокоиться, — сказал Швейк, — всё уладится. Главное — никогда на суде не говорить правды. Кто даёт себя околпачить и признается — тому крышка. Из признания никогда ничего хорошего не выходит. Когда я работал в Моравской Остраве, там произошёл такой случай. Один шахтёр с глазу на глаз, без свидетелей, избил инженера. Адвокат, который его защищал, всё время говорил, чтобы он отпирался, ему ничего за это не будет, а председатель суда по-отечески внушал, что признание является смягчающим вину обстоятельством. Но шахтёр гнул свою линию: не сознаётся — и баста! Его освободили, потому что он доказал своё алиби: в этот самый день он был в Брно… — Иисус Мария! — крикнул взбешённый Водичка. — Я больше не выдержу! На кой чёрт ты всё это рассказываешь, никак не пойму! Вчера с нами на допросе был один точь-в-точь такой же. Аудитор спрашивает, кем он был до военной службы, а он отвечает: «Поддувал у Креста». И это целых полчаса, пока не выяснилось, что он раздувал мехами горн у кузнеца по фамилии Крест. А когда его спросили: «Так что же, вы у него в ученье?» — он понёс: «Так точно… одно мученье…» В коридоре послышались шаги и возглас караульного: — Zuwachs 136. — Опять нашего полку прибыло! — радостно воскликнул Швейк. — Авось он припрятал окурок. Дверь открылась, и в барак втолкнули вольноопределяющегося, того самого, что сидел со Швейком под арестом в Будейовицах, а потом был прикомандирован к кухне одной из маршевых рот. — Слава Иисусу Христу, — сказал он, входя, на что Швейк за всех ответил: — Во веки веков, аминь! Вольноопределяющийся с довольным видом взглянул на Швейка, положил наземь одеяло, которое принёс с собой, и присел на лавку к чешской колонии. Затем, развернув обмотки, вынул искусно спрятанные в них сигареты и роздал их. Потом вытащил из башмака покрытый фосфором кусок от спичечной коробки и несколько спичек, аккуратно разрезанных пополам посреди спичечной головки, чиркнул, осторожно закурил сигарету, дал каждому прикурить и равнодушно заявил: — Я обвиняюсь в том, что поднял восстание. — Пустяки, — успокоил его Швейк, — ерунда. — Разумеется, — сказал вольноопределяющийся, — если мы подобным способом намереваемся выиграть войну с помощью разных судов. Если они во что бы то ни стало желают со мной судиться, пускай судятся. В конечном счёте лишний процесс ничего не меняет в общей ситуации. — А как же ты поднял восстание?! — спросил сапёр Водичка, с симпатией глядя на вольноопределяющегося. — Отказался чистить нужники на гауптвахте, — ответил вольноопределяющийся. — Повели меня к самому полковнику. Ну, а тот — отменная свинья. Стал на меня орать, что я арестован на основании полкового рапорта, а потому являюсь обыкновенным арестантом, что он вообще удивляется, как это меня земля носит и от такого позора ещё не перестала вертеться, что, мол, в рядах армии оказался человек, носящий нашивки вольноопределяющегося, имеющий право на офицерское звание и который тем не менее своими поступками может вызвать только омерзение у начальства. Я ответил ему, что вращение земного шара не может быть нарушено появлением на нём такого вольноопределяющегося, каковым являюсь я, и что законы природы сильнее нашивок вольноопределяющегося. Хотел бы я знать, говорю, кто может заставить меня чистить нужники, которые не я загадил, хотя и на это я имел право при нашем свинском питании из полковой кухни, где дают одну гнилую капусту и тухлую баранину. Я сказал полковнику, что его вопрос, как меня земля носит, мне кажется несколько странным, из-за меня, конечно, землетрясения не будет. Полковник во время моей речи только скрежетал зубами, будто кобыла, когда ей на язык попадётся мёрзлая свёкла. А потом как заорёт на меня: «Так будете чистить нужники или не будете?!» — «Никак нет, никаких нужников чистить не буду». — «Нет, будете, несчастный вольнопёр!» — «Никак нет, не буду!» — «Чёрт вас подери, вы у меня вычистите не один, а сто нужников!» — «Никак нет. Не вычищу ни ста, ни одного нужника.» И пошло, и пошло! «Будете чистить?» — «Не буду чистить!» Мы перебрасывались нужниками, как будто это была детская прибаутка из книги Павлы Моудрой {143} для детей младшего возраста. Полковник метался по канцелярии как угорелый, наконец сел и сказал: «Подумайте как следует, иначе я передам вас за мятеж дивизионному суду. Не воображайте, что вы будете первым вольноопределяющимся, расстрелянным за эту войну. В Сербии мы повесили двух вольноопределяющихся десятой роты, а одного из девятой пристрелили, как ягнёнка. А за что? За упрямство! Те двое, которых мы повесили, отказались приколоть жену и мальчика шабацкого „чужака“, {144} а вольноопределяющийся девятой роты был расстрелян за то, что отказался идти в наступление, отговариваясь тем, будто у него отекли ноги и он страдает плоскостопием. Так будете чистить нужники или не будете?» — «Никак нет, не буду!» Полковник посмотрел на меня и спросил: «Послушайте, вы не славянофил?» — «Никак нет!» После этого меня увели и объявили, что я обвиняюсь в мятеже. — Самое лучшее, — сказал Швейк, — выдавать себя за идиота. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, с нами там был очень умный, образованный человек, преподаватель торговой школы. Он дезертировал с поля сражения, из-за этого даже хотели устроить громкий процесс и на страх другим осудить его и повесить. А он вывернулся очень просто: начал корчить душевнобольного с тяжёлой наследственностью и на освидетельствовании заявил штабному врачу, что он вовсе не дезертировал, а просто с юных лет любит странствовать, его всегда тянет куда-то далеко; раз как-то он проснулся в Гамбурге, а другой раз в Лондоне, сам не зная, как туда попал. Отец его был алкоголик и кончил жизнь самоубийством незадолго до его рождения; мать была проституткой, вечно пьяная, и умерла от белой горячки, младшая сестра утопилась, старшая бросилась под поезд, брат бросился с вышеградского железнодорожного моста. Дедушка убил свою жену, облил себя керосином и сгорел; другая бабушка шаталась с цыганами и отравилась в тюрьме спичками; двоюродный брат несколько раз судился за поджог и в Картоузах {145} перерезал себе куском стекла сонную артерию; двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа. За его воспитанием никто не следил, и до десяти лет он не умел говорить, так как однажды, когда ему было шесть месяцев и его пеленали на столе, все из комнаты куда-то отлучились, а кошка стащила его со стола, и он, падая, ударился головой. Периодически у него бывают сильные головные боли, в эти моменты он не сознаёт, что делает, именно в таком-то состоянии он и ушёл с фронта в Прагу, и только позднее, когда его арестовала «У Флеков» {146} военная полиция, пришёл в себя. Надо было видеть, как живо его освободили от военной службы; и человек пять солдат, сидевших с ним в одной камере, на всякий случай записали на бумажке: Отец — алкоголик. Мать — проститутка. I. Сестра (утопилась). II. Сестра (поезд). III. Брат (с моста). IV. Дедушка + жену, керосин, поджог. V. Бабушка (цыгане, спички) + и т. д. Один из них начал болтать всё это штабному врачу и не успел ещё перевалить через двоюродного брата, штабной врач (это был уже третий случай!) прервал его: «А твоя двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа, за твоим воспитанием — лодырь ты этакий! — никто не следил, но тебя перевоспитают в арестантских ротах». Ну, отвели в тюрьму, связали в козлы — и с него как рукой сняло и плохое воспитание, и отца-алкоголика, и мать-проститутку, и он предпочёл добровольно пойти на фронт. — Нынче, — сказал вольноопределяющийся, — на военной службе уже никто не верит в тяжёлую наследственность, а то все генеральные штабы пришлось бы запереть в сумасшедший дом. В окованной железом двери лязгнул ключ, и вошёл профос. — Пехотинец Швейк и сапёр Водичка — к господину аудитору! Оба поднялись, Водичка обратился к Швейку: — Вот мерзавцы, каждый божий день допрос, а толку никакого! Уж лучше бы, чёрт побери, осудили нас и не приставали больше. Валяемся тут без дела целыми днями, а эта мадьярская шантрапа кругом бегает… По дороге на допрос в канцелярию дивизионного суда, которая находилась на другой стороне, тоже в бараке, сапёр Водичка обсуждал со Швейком, когда же наконец они предстанут перед настоящим судом. — Допрос за допросом, — выходил из себя Водичка, — и хоть бы какой-нибудь толк вышел. Изведут уйму бумаги, сгниёшь за решёткой, а настоящего суда и в глаза не увидишь. Ну, скажи по правде, можно ихний суп жрать? А ихнюю капусту с мёрзлой картошкой? Чёрт побери, такой идиотской мировой войны я никогда ещё не видывал! Я представлял себе всё это совсем иначе. — А я доволен, — сказал Швейк. — Ещё несколько лет назад, когда я служил на действительной, наш фельдфебель Солпера говаривал нам: «На военной службе каждый должен знать свои обязанности!» И, бывало, съездит так тебе при этом по морде, что долго не забудешь! А покойный обер-лейтенант Квайзер, когда приходил осматривать винтовки, всегда читал нам наставление о том, что солдату не полагается давать волю чувствам: солдаты только скот, государство их кормит, поит кофеём, отпускает табак, — и за это они должны тянуть лямку, как волы. Сапёр Водичка задумался и немного погодя сказал: — Швейк, когда придёшь к аудитору, лучше не завирайся, а повторяй то, что говорил на прошлом допросе, чтобы мне не попасть впросак. Главное, ты сам видел, как на меня напали мадьяры. Ведь как теперь ни крути, а мы всё это делали с тобой сообща. — Не бойся. Водичка, — успокаивал его Швейк. — Главное — спокойствие и никаких волнений. Что тут особенного, — подумаешь, какой-то там дивизионный суд! Ты бы посмотрел, как в былые времена действовал военный суд. Служил у нас на действительной учитель Герал, так тот, когда всему нашему взводу в наказание была запрещена отлучка в город, лёжа на койке, рассказывал, что в Пражском музее есть книга записей военного суда времён Марии-Терезии. В каждом полку был свой палач, который казнил солдат поштучно, по одному терезианскому талеру за голову. По этим записям выходит, что такой палач в иной день зарабатывал по пяти талеров. Само собой, — прибавил Швейк солидно, — полки тогда были больше и их постоянно пополняли в деревнях. — Когда я был в Сербии, — сказал Водичка, — то в нашей бригаде любому, кто вызовется вешать «чужаков», платили сигаретами: повесит солдат мужчину — получает десяток сигарет «Спорт», женщину или ребёнка — пять. Потом интендантство стало наводить экономию: расстреливали всех гуртом. Со мною служил цыган, мы долго не знали, что он этим промышляет. Только удивлялись, отчего это его всегда на ночь вызывают в канцелярию. Стояли мы тогда на Дрине. И как-то ночью, когда его не было, кто-то вздумал порыться в его вещах, а у этого хама в вещевом мешке — целых три коробки сигарет «Спорт» по сто штук в каждой. К утру он вернулся в наш сарай, и мы учинили над ним короткую расправу: повалили его, и Белоун удавил его ремнём. Живуч был, негодяй, как кошка. — Старый сапёр Водичка сплюнул. — Никак не могли его удавить. Уж он обделался, глаза у него вылезли, а всё ещё был жив, как недорезанный петух. Так мы давай разрывать его, совсем как кошку: двое за голову, двое за ноги, и перекрутили ему шею. Потом надели на него его же собственный вещевой мешок вместе с сигаретами и бросили его, где поглубже, в Дрину. Кто их станет курить, такие сигареты! А утром начали его разыскивать… — Вам следовало бы отрапортовать, что он дезертировал, — авторитетно присовокупил Швейк, — мол, давно к этому готовился: каждый день говорил, что удерёт. — Охота нам была об этом думать, — ответил Водичка. — Мы своё дело сделали, а дальше не наша забота. Там это было очень легко и просто; каждый день кто-нибудь пропадал, а уж из Дрины не вылавли. Премило плыли по Дрине в Дунай раздутый «чужак» рядом с нашим изуродованным запасным. Кто увидит в первый раз, — в дрожь бросает, чисто в лихорадке. — Им надо было хины давать, — сказал Швейк. С этими словами они вступили в барак, где помещался дивизионный суд, и конвойные отвели их в канцелярию № 8, где за длинным столом, заваленным бумагами, сидел аудитор Руллер. Перед ним лежал том Свода законов, на котором стоял недопитый стакан чаю. На столе возвышалось распятие из поддельной слоновой кости с запылённым Христом, безнадёжно глядевшим на подставку своего креста, покрытую пеплом и окурками. Аудитор Руллер одной рукой стряхивал пепел с сигареты и постукивал ею о подставку распятия, к новой скорби распятого бога, а другою отдирал стакан с чаем, приклеившийся к Своду законов. Высвободив стакан из объятий Свода законов, он продолжал перелистывать книгу, взятую в офицерском собрании. Это была книга Фр.-С. Краузе с многообещающим заглавием: «Forschungen zur Entwicklungsgeschichte der geschlechtlichen Moral» 137. Аудитор загляделся на репродукции с наивных рисунков мужских и женских половых органов с соответствующими стихами, которые открыл учёный Фр.-С. Краузе в уборных берлинского Западного вокзала, и не заметил вошедших. Он оторвался от репродукций только после того, как Водичка кашлянул. — Was geht los? 138 — спросил он, продолжая перелистывать книгу в поисках новых примитивных рисунков, набросков и зарисовок. — Осмелюсь доложить, господин аудитор, — ответил Швейк, — коллега Водичка простудился и кашляет. Аудитор Руллер только теперь взглянул на Швейка и Водичку. Он постарался придать своему лицу строгое выражение. — Наконец-то притащились, — проворчал аудитор, роясь в куче дел на столе. — Я приказал вас позвать на девять часов, а теперь без малого одиннадцать. Как ты стоишь, осёл? — обратился он к Водичке, осмелившемуся стать «вольно». — Когда скажу «вольно», можешь делать со своими ножищами, что хочешь. — Осмелюсь доложить, господин аудитор, — отозвался Швейк, — он страдает ревматизмом. — Держи язык за зубами! — разозлился аудитор Руллер. — Ответишь, когда тебя спросят. Ты уже три раза был у меня на допросе и всегда болтаешь больше, чем надо. Найду я это дело наконец или не найду? Досталось мне с вами, негодяями, хлопот! Ну, да это вам даром не пройдёт, попусту заваливать суд работой! Так слушайте, байстрюки, — прибавил он, вытаскивая из груды бумаг большое дело, озаглавленное: SCHWEJK UND WODITSCHKA 139 — He думайте, что из-за какой-то дурацкой драки вы и дальше будете валяться на боку в дивизионной тюрьме и отделаетесь на время от фронта. Из-за вас, олухов, мне пришлось телефонировать в суд при штабе армии. — Аудитор вздохнул. — Что ты строишь такую серьёзную рожу, Швейк? — продолжал он. — На фронте у тебя пропадёт охота драться с гонведами. Дело ваше прекращается, каждый пойдёт в свою часть, где будет наказан в дисциплинарном порядке, а потом отправитесь со своей маршевой ротой на фронт. Попадитесь мне ещё раз, негодяи! Я вас так проучу, не обрадуетесь! Вот вам ордер на освобождение и ведите себя прилично. Отведите их во второй номер. — Осмелюсь доложить, господин аудитор, — сказал Швейк, — мы ваши слова запечатлеем в сердцах, премного благодарны за вашу доброту. Случись это в гражданской жизни, я позволил бы себе сказать, что вы золотой человек. Одновременно мы оба должны ещё и ещё раз извиниться за то, что доставили вам столько хлопот. По правде сказать, мы этого не заслужили. — Убирайтесь ко всем чертям! — заорал на Швейка аудитор. — Не вступись за вас полковник Шрёдер, так не знаю, чем бы всё это дело кончилось. Водичка почувствовал себя старым Водичкой только в коридоре, когда они вместе с конвоем направлялись в канцелярию № 2. Солдат, сопровождавший их, боялся опоздать к обеду. — Ну-ка, ребята, прибавьте маленько шагу. Тащитесь, словно вши, — сказал он. В ответ на это Водичка заявил конвоиру, чтобы он не особенно разорялся, пусть скажет спасибо, что он чех, а будь он мадьяр, Водичка разделал бы его как селёдку. Так как военные писари ушли из канцелярии на обед, конвоиру пришлось покамест отвести Швейка и Водичку обратно в арестантское помещение при дивизионном суде. Это не обошлось без проклятий с его стороны в адрес ненавистной расы военных писарей. — Друзья-приятели опять снимут весь жир с моего супа, — вопил он трагически, — а вместо мяса оставят одни жилы. Вчера вот я тоже конвоировал двоих в лагерь, а кто-то тем временем сожрал полпайка, который получили за меня. — Вы тут, в дивизионном суде, кроме жратвы, ни о чём не думаете, — сказал совсем воспрявший духом Водичка. Когда Швейк и Водичка рассказали вольноопределяющемуся, чем кончилось дело, он воскликнул: — Так, значит, в маршевую роту, друзья! «Попутного ветра», — как пишут в журнале чешских туристов. Подготовка к экскурсии уже закончена. Наше славное предусмотрительное начальство обо всём позаботилось. Вы записаны как участники экскурсии в Галицию. Отправляйтесь в путь-дорогу в весёлом настроении и с лёгким сердцем. Лелейте в душе великую любовь к тому краю, где вас познакомят с окопами. Прекрасные и в высшей степени интересные места. Вы почувствуете себя на далёкой чужбине, как дома, как в родном краю, почти как у домашнего очага. С чувствами возвышенными отправляйтесь в те края, о которых ещё старый Гумбольдт {147} сказал: «Во всём мире я не видел ничего более великолепного, чем эта дурацкая Галиция!» Богатый и ценный опыт, приобретённый нашей победоносной армией при отступлении из Галиции в дни первого похода, несомненно явится путеводной звездой при составлении программы второго похода. Только вперёд, прямёхонько в Россию, и на радостях выпустите в воздух все патроны! После обеда, перед уходом Швейка и Водички, в канцелярии к ним подошёл злополучный учитель, сложивший стихотворение о вшах, и, отведя обоих в сторону, таинственно сказал: — Не забудьте, когда будете на русской стороне, сразу же сказать русским: «Здравствуйте, русские братья, мы братья-чехи, мы нет австрийцы». При выходе из барака Водичка, желая демонстративно выразить свою ненависть к мадьярам и показать, что даже арест не мог поколебать и сломить его убеждений, наступил мадьяру, принципиально отвергающему военную службу, на ногу и заорал на него: — Обуйся, прохвост! — Жалко, — с неудовольствием вздохнул сапёр Водичка Швейку, — что он ничего не ответил. Зря не ответил. Я бы его мадьярскую харю разорвал от уха до уха. А он, дурачина, молчит и позволяет наступать себе на ногу. Чёрт возьми, Швейк, злость берёт, что меня не осудили! Этак выходит, что над нами вроде как насмехаются, что это дело с мадьярами гроша ломаного не стоит. А ведь мы дрались, как львы. Это ты виноват, что нас не осудили, а дали такое удостоверение, будто мы и драться по-настоящему не умеем. Собственно, за кого они нас принимают? Что ни говори, это был вполне приличный конфликт. — Милый мой, — добродушно сказал Швейк, — я что-то не понимаю, отчего тебя не радует, что дивизионный суд официально признал нас абсолютно приличными людьми, против которых он ничего не имеет. Правда, я при допросе всячески вывёртывался, но ведь «так полагается», как говорит адвокат Басс своим клиентам. Когда меня аудитор спросил, зачем мы ворвались в квартиру господина Каконя, я ему на это ответил просто: «Я полагал, что мы ближе всего познакомимся с господином Каконем, если будем ходить к нему в гости». После этого аудитор больше ни о чём меня не спрашивал, этого ему оказалось вполне достаточно. — Запомни раз навсегда, — продолжал Швейк свои рассуждения, — перед военными судьями признаваться нельзя. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, один солдат из соседней камеры признался, а когда остальные арестанты об этом узнали, они устроили ему тёмную и заставили отречься от своего признания. — Если бы я совершил что-нибудь бесчестное, я бы ни за что не признался, — сказал сапёр Водичка. — Ну, а если меня этот тип аудитор прямо спросил: «Дрались?» — так я ему и ответил: «Да, дрался». — «Избили кого-нибудь?» — «Так точно, господин аудитор». — «Ранили кого-нибудь?» — «Ясно, господин аудитор». Пусть знает, с кем имеет дело. Просто стыд и срам, что нас освободили! Выходит — он не поверил, что я об этих мадьярских хулиганов измочалил свой ремень, что я их в лапшу превратил, наставил им шишек и фонарей. Ты ведь был при этом, помнишь, как на меня разом навалились три мадьярских холуя, а через минуту все валялись на земле, и я топтал их ногами. И после этого какой-то сморкач аудитор прекращает следствие. Всё равно как если бы он сказал мне: «Дерьмо всякое, а лезет ещё драться!» Вот только кончится война, буду штатским, я его, растяпу, разыщу и покажу, как я не умею драться! Потом приеду сюда, в Кираль-Хиду, и устрою такой мордобой, какого свет не видал: люди будут прятаться в погреба, заслышав, что я пришёл посмотреть на этих кираль-хидских бродяг, на этих босяков, на этих мерзавцев! В канцелярии с делом покончили в два счёта. Фельдфебель с ещё жирными после обеда губами, подавая Швейку и Водичке бумаги, сделался необычайно серьёзным и не преминул произнести перед ними речь, в которой апеллировал к их воинскому духу. Речь свою (он был силезский поляк) фельдфебель уснастил перлами своего диалекта, как-то: «marekvium», «glupi rolmopsie», «krajcová sedmina», «sviňa porýpaná» и «dum vám baně na mjesjnuckovy vaši gzichty» 140. Каждого отправляли в свою часть, и Швейк, прощаясь с Водичкой, сказал: — Как кончится война, зайди проведать. С шести вечера я всегда «У чаши» на Боиште. — Известно, приду, — ответил Водичка. — Там скандал какой-нибудь будет? — Там каждый день что-нибудь бывает, — пообещал Швейк, — а уж если выдастся очень тихий день, мы сами что-нибудь устроим. Друзья разошлись, и, когда уже были на порядочном расстоянии друг от друга, старый сапёр Водичка крикнул Швейку: — Так ты позаботься о каком-нибудь развлечении, когда я приду! В ответ Швейк закричал: — Непременно приходи после войны! Они отошли ещё дальше, и вдруг из-за угла второго ряда домов донёсся голос Водички: — Швейк! Швейк! Какое «У чаши» пиво? Как эхо, отозвался ответ Швейка: — Великопоповицкое! — А я думал, смиховское! — кричал издали сапёр Водичка. — Там и девочки есть! — вопил Швейк. — Так, значит, после войны в шесть часов вечера! — орал Водичка. — Приходи лучше в половине седьмого, на случай если запоздаю! — ответил Швейк. И ещё раз донёсся издалека голос Водички: — А в шесть часов прийти не сможешь?! — Ладно, приду в шесть! — услышал Водичка голос удаляющегося товарища. Так разлучились бравый солдат Швейк и старый сапёр Водичка. Wenn die Leute auseinander gehen,
Da sagen sie Auf Wiedersehen 141.

Глава V
ИЗ МОСТА-НА-ЛИТАВЕ В СОКАЛЬ

Поручик Лукаш в бешенстве ходил по канцелярии одиннадцатой маршевой роты. Это была тёмная дыра в ротном сарае, отгороженная от коридора только досками. В канцелярии стояли стол, два стула, бутыль с керосином и койка. Перед Лукашем стоял старший писарь Ванек, который составлял в этом помещении ведомости на солдатское жалованье, вёл отчётность по солдатской кухне, — одним словом, был министром финансов всей роты. Он проводил тут целый божий день, здесь же и спал. У двери стоял толстый пехотинец, обросший бородой, как Крконош. {148} Это был Балоун, новый денщик поручика, до военной службы мельник из-под Чешского Крумлова. — Нечего сказать, нашли вы мне денщика, — обратился поручик Лукаш к старшему писарю, — большое вам спасибо за такой сюрприз! В первый день послал его за обедом в офицерскую кухню, а он по дороге сожрал половину. — Виноват, я разлил, — сказал толстенный великан. — Допустим, что так. Разлить можно суп или соус, но не франкфуртское жаркое. Ведь ты от жаркого принёс такой кусочек, что его за ноготь засунуть можно. Ну, а куда ты дел яблочный рулет? — Я… — Нечего врать. Ты его сожрал! Последнее слово поручик произнёс так строго и таким устрашающим тоном, что Балоун невольно отступил на два шага. — Я справлялся в кухне, что у нас сегодня было на обед. Был суп с фрикадельками из печёнки. Куда ты девал фрикадельки? Повытаскивал их по дороге? Ясно как день. Затем была варёная говядина с огурцом. А с ней что ты сделал? Тоже сожрал. Два куска франкфуртского жаркого, а ты принёс только полкусочка! Ну? Два куска яблочного рулета. Куда они делись? Нажрался, паршивая, грязная свинья! Отвечай, куда дел яблочный рулет? Может, в грязь уронил? Ну, мерзавец! Покажи мне, где эта грязь. Ах, туда, как будто её звали, прибежала собака, нашла этот кусок и унесла?! Боже ты мой, Иисусе Христе! Я так набью тебе морду, что её разнесёт, как бочку! Эта грязная свинья осмеливается ещё врать! Знаешь, кто тебя видел? Старший писарь Ванек. Он сам пришёл ко мне и говорит: «Осмелюсь доложить, господин поручик, этот сукин сын, Балоун, жрёт ваш обед. Смотрю я в окно, а он напихивает за обе щеки, будто целую неделю ничего не ел». Послушайте, старший писарь, неужто вы не могли найти для меня большей скотины, чем этот молодчик? — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, из всей нашей маршевой роты Балоун показался мне самым порядочным солдатом. Это такая дубина, что до сих пор не может запомнить ни одного ружейного приёма, и дай ему винтовку, так он ещё бед натворит. На последней учебной стрельбе холостыми патронами он чуть-чуть не попал в глаз своему соседу. Я полагал, что по крайней мере эту службу он сможет исполнять. — Каждый день сжирать обед своего офицера! — воскликнул Лукаш. — Как будто ему не хватает своей порции. Ну, теперь ты сыт, я полагаю? — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я всегда голоден. Если у кого остаётся хлеб — я тут же вымениваю его на сигареты, и всё мне мало, такой уж я уродился. Ну, думаю, теперь уж я сыт — ан нет! Минуту спустя у меня в животе снова начинает урчать, будто и не ел вовсе, и, глядь, он, стерва, желудок то есть, опять даёт о себе знать. Иногда думаю, что уж взаправду хватит, больше в меня уж не влезет, так нет тебе! Как увижу, что кто-то ест, или почую соблазнительный запах, сразу в животе, точно его помелом вымели, опять он начинает заявлять о своих правах. Я тут готов хоть гвозди глотать! Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я уж просил: нельзя ли мне получать двойную порцию. По этой причине я был в Будейовицах у полкового врача, а тот вместо двойной порции засадил меня на два дня в лазарет и прописал на целый день лишь чашку чистого бульона. «Я, говорит, покажу тебе, каналье, как быть голодным. Попробуй приди сюда ещё раз, так уйдёшь отсюда, как щепка». Я, господин обер-лейтенант, не только вкусных вещей равнодушно не могу видеть, но и простые до того раздражают мой аппетит, что слюнки текут. Осмелюсь почтительно просить вас, господин обер-лейтенант, распорядитесь, чтобы мне выдавали двойную порцию. Если мяса не будет, то хотя бы гарнир давали: картошку, кнедлики, немножко соуса, это ведь всегда остаётся. — Довольно с меня твоих наглых выходок! — ответил поручик Лукаш. — Видали вы когда-нибудь, старший писарь, более нахального солдата, чем этот балбес: сожрал обед, да ещё хочет, чтобы ему выдавали двойную порцию. Этот обед ты запомнишь! Старший писарь, — обратился он к Ванеку, — отведите его к капралу Вейденгоферу, пусть тот покрепче привяжет его на дворе около кухни на два часа, когда будут раздавать гуляш. Пусть привяжет повыше, чтобы он держался только на самых цыпочках и видел, как в котле варится гуляш. Да устройте так, чтобы подлец этот был привязан, когда будут раздавать гуляш, чтобы у него слюнки потекли, как у голодной суки, когда та околачивается у колбасной. Скажите повару, пусть раздаст его порцию. — Слушаюсь, господин обер-лейтенант. Идёмте, Балоун. Когда они уже уходили, поручик задержал их в дверях и, глядя прямо в испуганное лицо Балоуна, победоносно провозгласил: — Ну что? Добился своего? Приятного аппетита! А если ещё раз проделаешь со мной такую штуку, я тебя без всяких передам в военно-полевой суд! Когда Ванек вернулся и объявил, что Балоун уже привязан, поручик Лукаш сказал: — Вы меня, Ванек, знаете, я не люблю делать таких вещей, но я не могу поступить иначе. Во-первых, вы знаете, что когда у собаки отнимают кость, она огрызается. Я не хочу, чтобы возле меня жил негодяй. Во-вторых, то обстоятельство, что Балоун привязан, имеет крупное моральное и психологическое значение для всей команды. За последнее время ребята, как только попадут в маршевый батальон и узнают, что их завтра или послезавтра отправят на позиции, делают что им вздумается. — Измученный поручик тихо продолжал: — Позавчера во время ночных манёвров мы должны были действовать против учебной команды вольноопределяющихся за сахарным заводом. Первый взвод, авангард, более или менее соблюдал тишину на шоссе, потому что я сам его вёл, но второй, который должен был свернуть налево и расставить под сахарным заводом дозоры, тот вёл себя так, будто возвращался с загородной прогулки. Пели, стучали ногами так, что в лагере слышно было. Кроме того, на правом фланге на рекогносцировку местности около леса шёл третий взвод. От нас по крайней мере десять минут ходьбы а всё же ясно было видно, как эти мерзавцы курят: повсюду огненные точки. А четвёртый взвод, тот, который должен был быть арьергардом, чёрт знает каким образом вдруг появился перед нашим авангардом, так что его приняли за неприятеля, и мне пришлось отступать перед собственным арьергардом, наступавшим на меня. Вот какой досталась мне в наследство одиннадцатая маршевая рота. Что я из этой команды могу сделать! Как они будут вести себя во время настоящего боя? При этих словах Лукаш молитвенно сложил руки и сделал мученическое лицо, а нос у него вытянулся. — Вы на это, господин поручик, не обращайте внимания, — старался успокоить его старший писарь Ванек, — не ломайте себе голову. Я был уже в трёх маршевых ротах, и каждую из них вместе со всем батальоном расколотили, а нас отправляли на переформирование. Все эти маршевые роты были друг на друга похожи, и ни одна из них ни на волос



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: