ВОЙСК АВСТРО-ВЕНГЕРСКОЙ АРМИИ. 15 глава




 

Рассказ Швейка был прерван только рёвом, доносившимся из задних вагонов. Двенадцатая рота, состоявшая сплошь из крумловских и кашперских немцев, галдела: Wann ich kumm, wann ich kumm,
Wann ich wieda, wieda, kumm 102.

Из другого вагона кто-то отчаянно вопил, обращая свои вопли к удаляющимся Будейовицам: Und du, mein Schatz,
Bleibst hier.
Holario, holario, holo! 103

Вопил он так ужасно, что товарищи не выдержали и оттащили его от открытой дверки телячьего вагона. — Удивительно, что сюда ещё не пришли с проверкой, — сказал капралу вольноопределяющийся. — Согласно предписанию, вы должны были доложить о нас коменданту поезда ещё на вокзале, а не вожжаться со всякими пьяными обер-фельдкуратами. Несчастный капрал упорно молчал, тупо глядя на убегающие телеграфные столбы. — Как только подумаю, что о нас никому не доложено, — продолжал ехидный вольноопределяющийся, — и что на первой же станции к нам как пить дать влезет комендант поезда, во мне закипает солдатская кровь! Словно мы какие-нибудь… — Цыгане, — подхватил Швейк, — или бродяги. Похоже, будто мы боимся света божьего и нигде не появляемся, чтобы нас не арестовали. — Помимо того, — не унимался вольноопределяющийся, — на основании распоряжения от двадцать первого ноября тысяча восемьсот семьдесят девятого года при перевозке военных арестантов по железной дороге должны быть соблюдены следующие правила: во-первых, арестантский вагон должен быть снабжён решётками, — это яснее ясного, и в данном случае первое правило соблюдено: мы находимся за безукоризненно прочными решётками. Это, значит, в порядке. Во-вторых, в дополнение к императорскому и королевскому распоряжению от двадцать первого ноября тысяча восемьсот семьдесят девятого года в каждом арестантском вагоне должно быть отхожее место. Если же такового не имеется, то вагон следует снабдить судном с крышкой для отправления арестантами и сопровождающим конвоем большой и малой нужды. В данном случае об арестантском вагоне с отхожим местом и говорить не приходится: мы находимся просто в отгороженном купе, изолированном от всего света. И, кроме всего прочего, здесь нет упомянутого судна. — Можете делать в окно, — в полном отчаянии пролепетал капрал. — Вы забываете, — возразил Швейк, — что арестантам подходить к окну воспрещается. — В-третьих, — продолжал вольноопределяющийся, — в вагоне должен быть сосуд с питьевой водой. Об этом вы тоже не позаботились. A propos! 104 На какой станции будут раздавать обед? Не знаете? Ну, так я и знал: вы и об этом не спрашивали. — Вот видите, господин капрал, — заметил Швейк, — возить арестантов — это вам не шутка. О нас нужно заботиться. Мы не простые солдаты, которые обязаны сами о себе заботиться. Нам всё подай под самый нос, на то существуют распоряжения и параграфы, они должны исполняться, иначе какой же это порядок? «Арестованный человек всё равно как ребёнок в пелёнках, — говаривал один мой знакомый бродяга, — за ним необходимо присматривать, чтобы не простудился, чтобы не волновался, был доволен своей судьбой и чтобы никто бедняжку не обидел…» Впрочем, — прибавил Швейк, дружелюбно глядя на капрала, — когда пробьёт одиннадцать часов, вы мне дайте об этом знать. Капрал вопросительно посмотрел на Швейка. — Вы, видно, хотите спросить, господин капрал, зачем вам нужно меня предупредить, когда будет одиннадцать часов? Дело в том, господин капрал, что с одиннадцати часов моё место — в телячьем вагоне, — торжественно объявил Швейк. — На полковом рапорте я был осуждён на три дня. В одиннадцать часов я приступил к отбытию наказания и сегодня в одиннадцать часов должен быть освобождён. С одиннадцати часов мне здесь делать нечего. Ни один солдат не может оставаться под арестом дольше, чем ему полагается, потому что на военной службе дисциплина и порядок прежде всего, господин капрал. После этого удара несчастный капрал долго не мог прийти в себя. Наконец он возразил, что не получил никаких официальных бумаг. — Милейший господин капрал, — отозвался вольноопределяющийся, — письменные распоряжения сами к начальнику конвоя не прибегут. Если гора не идёт к Магомету, то начальник конвоя должен идти за ними сам. Вы в настоящий момент попали в необычную ситуацию: вы не имеете решительно никакого права задерживать кого-либо, кому полагается выйти на волю. С другой стороны, согласно действующим предписаниям, никто не имеет права покинуть арестантский вагон. По правде сказать, я не знаю, как вы выберетесь из этого отвратительного положения. Положение чем дальше, тем хуже. Сейчас половина одиннадцатого. — Вольноопределяющийся спрятал часы в карман. — Очень любопытно, как вы поведёте себя через полчасика, господин капрал. — Через полчаса я должен занять моё место в телячьем вагоне, — мечтательно повторил Швейк. Уничтоженный и сбитый с толку капрал обратился к нему: — Если это не играет для вас большой роли… мне кажется, здесь для вас гораздо удобнее, чем в телячьем вагоне. Я думаю… Его прервал обер-фельдкурат, крикнувший спросонья: — Побольше соуса! — Спи, спи, — ласково сказал Швейк, подкладывая ему под голову свалившуюся с лавки полу шинели. — Желаю тебе приятных снов о жратве. Вольноопределяющийся запел: Спи, моя детка, спи…
Глазки закрой свои,
Бог с тобой будет спать,
Люлечку ангел качать.
Спи, моя детка, спи…

Несчастный капрал уже ни на что не реагировал. Он тупо глядел в окно и дал полную свободу дезорганизации в арестантском купе. Конвойные у перегородки играли в «мясо», и на ягодицы падали добросовестные и увесистые удары остальных солдат. Когда капрал обернулся к ним, прямо на него вызывающе уставилась солдатская задница. Капрал вздохнул и опять повернулся к окну. Вольноопределяющийся на минуту задумался и затем обратился к измученному капралу: — Вы когда-нибудь читали журнал «Мир животных»? {118} — Этот журнал у нас в деревне выписывал трактирщик, — ответил капрал, явно довольный, что разговор принял другое направление. — Большой был любитель санских коз, а они у него все дохли, так он спрашивал совета в этом журнале. — Дорогой друг, — сказал вольноопределяющийся, — история, которую я вам сейчас изложу, со всею очевидностью вам докажет, что человеку свойственно ошибаться. Господа, там, сзади! Уверен, что вы перестанете играть в «мясо», ибо то, что я вам сейчас расскажу, покажется вам очень интересным, хотя бы потому, что многих специальных терминов вы не поймёте. Я расскажу вам повесть о «Мире животных», чтобы вы позабыли о наших нынешних военных невзгодах. Каким образом я стал редактором «Мира животных», этого весьма интересного журнала, — долгое время было неразрешимой загадкой для меня самого. Потом я пришёл к убеждению, что мог пуститься на такую штуку только в состоянии полной невменяемости. Так далеко завели меня дружеские чувства к одному моему старому приятелю — Гаекy, Гаек добросовестно редактировал этот журнал, пока не влюбился в дочку его издателя, Фукса. Фукс прогнал Гаека в два счёта со службы и велел ему подыскать для журнала какого-нибудь порядочного редактора. Как видите, тогдашние условия найма и увольнения были довольно странные. Когда мой друг Гаек представил меня издателю, тот очень ласково меня принял и осведомился, имею ли я какое-нибудь понятие о животных. Моим ответом он остался очень доволен. Я высказался в том смысле, что всегда очень уважал животных и видел в них только ступень перехода к человеку и что, с точки зрения покровительства животным, я особенно прислушивался к их нуждам и стремлениям. Каждое животное хочет только одного, а именно: чтобы перед съедением его умертвили по возможности безболезненно. Карп, например, с самого своего рождения сохраняет укоренившееся представление, что очень некрасиво со стороны кухарки вспарывать ему брюхо заживо. С другой стороны, возьмём обычай рубить петухам головы. Общество покровительства животных борется как только может за то, чтобы птицу не резали неопытной рукой. Скрюченные позы жареных гольцов как нельзя лучше свидетельствуют о том, что, умирая, они протестуют против того, чтобы их заживо жарили на маргарине. Что касается индюков… Тут издатель прервал меня и спросил, знаком ли я с птицеводством, разведением собак, с кролиководством, пчеловодством, вообще с жизнью животных во всём её многообразии, сумею ли я вырезать из других журналов картинки для воспроизведения, переводить из иностранных журналов специальные статьи о животных, умею ли я пользоваться Бремом и смогу ли писать передовицы из жизни животных применительно к католическому календарю, к переменам погоды, к периодам охоты, к скачкам, дрессировке полицейских собак, национальным и церковным праздникам, короче, обладаю ли я журналистским кругозором и способностью обрисовать момент в короткой, но содержательной передовице. Я заявил, что план правильного ведения такого рода журнала, как «Мир животных», мною уже давно обдуман и разработан и что все намеченные отделы и рубрики я вполне могу взять на себя, так как обладаю всеми необходимыми данными и знаниями в упомянутых областях. Моим стремлением будет поднять журнал на небывалую высоту. Реорганизовать его как в смысле формы, так и содержания. Далее я сказал, что намерен завести новые разделы, например, «Уголок юмора зверей», «Животные о животных» (применяясь, конечно, к политическому моменту), и преподносить читателям сюрприз за сюрпризом, чтобы они опомниться не смогли, когда будут читать описание различных животных. Раздел «Звериная хроника» будет чередоваться с новой программой решения проблемы о домашних животных и «Движением среди скота». Издатель опять прервал меня и сказал, что этого вполне достаточно и что если мне удастся выполнить хотя бы половину, то он мне подарит парочку карликовых виандоток, получивших первый приз на последней берлинской выставке домашней птицы: их владелец тогда же был удостоен золотой медали за отличное спаривание. Могу сказать: старался я по мере сил и возможностей и свою «правительственную» программу выполнял, насколько только хватало моих способностей; более того: я даже пришёл к открытию, что в своих статьях превзошёл самого себя. Желая преподнести читателю что-нибудь новое и неожиданное, я сам выдумывал животных. Я исходил из того принципа, что, например, слон, тигр, лев, обезьяна, крот, лошадь, свинья и так далее — давным-давно известны каждому читателю «Мира животных» и теперь его необходимо расшевелить чем-нибудь новым, какими-нибудь открытиями. В виде пробы я пустил «сернистого кита». Этот новый вид кита был величиной с треску и снабжён пузырём, наполненным муравьиной кислотой, и особенного устройства клоакой; из неё сернистый кит со взрывом выпускал особую кислоту, которая одурманивающе действовала на мелкую рыбёшку, пожираемую этим китом. Позднее один английский учёный, не помню, какую я ему придумал тогда фамилию, назвал эту кислоту «китовой кислотой». Китовый жир был всем известен, но новая китовая кислота возбудила интерес, и несколько читателей запросили редакцию, какой фирмой вырабатывается эта кислота в чистом виде. Смею вас уверить, что читатели «Мира животных» вообще очень любопытны. Вслед за сернистым китом я открыл целый ряд других диковинных зверей. Назову хотя бы «благуна продувного» — млекопитающее из семейства кенгуру, «быка съедобного» — прототип нашей коровы и «инфузорию сепиевую», которую я причислил к семейству грызунов. С каждым днём у меня прибавлялись новые животные. Я сам был потрясён своими успехами в этой области. Мне никогда раньше в голову не приходило, что возникнет необходимость столь основательно дополнить фауну. Никогда бы не подумал, что у Брема в его «Жизни животных» могло быть пропущено такое множество животных. Знал ли Брем и его последователи о моём нетопыре с острова Исландия, о так называемом «нетопыре заморском», или о моей домашней кошке с вершины горы Килиманджаро под названием «Пачуха оленья раздражительная»? Разве кто-нибудь из естествоиспытателей имел до тех пор хоть малейшее представление о «блохе инженера Куна», которую я нашёл в янтаре и которая была совершенно слепа, так как жила на доисторическом кроте, который также был слеп, потому что его прабабушка спаривалась, как я писал в статье, со слепым «мацаратом пещерным» из Постоенской пещеры, которая в ту эпоху простиралась до самого теперешнего Балтийского океана. По этому, незначительному в сущности, поводу возникла крупная полемика между газетами «Время» {119} и «Чех». {120} «Чех», цитируя в своём фельетоне — рубрика «Разное» — статью об открытой мною блохе, сделал заключение: «Что бог ни делает, всё к лучшему». «Время», естественно, чисто «реалистически» разбило мою блоху по всем пунктам, прихватив кстати и преподобного «Чеха». С той поры, по-видимому, моя счастливая звезда изобретателя-естествоиспытателя, открывшего целый ряд новых творений, закатилась. Подписчики «Мира животных» начали высказывать недовольство. Поводом к недовольству послужили мои мелкие заметки о пчеловодстве и птицеводстве. В этих заметках я развил несколько новых своих собственных теорий, которые буквально вызвали панику, так как после нескольких моих весьма простых советов читателям известного пчеловода Пазоурека хватил удар, а на Шумаве и в Подкрконошах все пчёлы погибли. Домашнюю птицу постиг мор — словом, всё и везде дохло. Подписчики присылали угрожающие письма. Отказывались от подписки. Я набросился на диких птиц. До сих пор отлично помню свой конфликт с редактором «Сельского обозрения», депутатом клерикалом Иозефом М. Кадлачаком. Началось с того, что я вырезал из английского журнала «Country Life» 105 картинку, изображающую птичку, сидящую на ореховом дереве. {121} Я назвал её «ореховкой», точно так же, как не поколебался бы назвать птицу, сидящую на рябине, «рябиновкой». Заварилась каша. Кадлачак послал мне открытку, где напал на меня, утверждая, что это сойка, а вовсе не «ореховка» и что-де «ореховка» — это рабский перевод с немецкого Eichelhäher 106. Я ответил ему письмом, в котором изложил всю свою теорию относительно «ореховки», пересыпав изложение многочисленными ругательствами и цитатами из Брема, мною самим придуманными. Депутат Кадлачак ответил мне передовицей в «Сельском обозрении». Мой шеф, пан Фукс, сидел, как всегда, в кафе и читал местные газеты, так как в последнее время зорко следил за заметками и рецензиями на мои увлекательные статьи в «Мире животных». Когда я пришёл в кафе, он показал головой на лежащее на столе «Сельское обозрение» и что-то прошептал, посмотрев на меня грустными глазами, — печальное выражение теперь не исчезало из его глаз. Я прочёл вслух перед всей публикой: — «Многоуважаемая редакция! Мною замечено, что ваш журнал вводит непривычную и необоснованную зоологическую терминологию, пренебрегая чистотою чешского языка и придумывая всевозможных животных. Я уже указывал, что вместо общепринятого и с незапамятных времён употребляемого названия „сойка“ ваш редактор вводит название „желудничка“, что является дословным переводом немецкого термина „Eichelhäher“— сойка». — Сойка, — безнадёжно повторил за мною издатель. Я спокойно продолжал читать: — «В ответ на это я получил от редактора вашего журнала «Мир животных» письмо, написанное в крайне грубом, вызывающем тоне и носящее личный характер. В этом письме я был назван невежественной скотиной — оскорбление, как известно, наказуемое. Так порядочные люди не отвечают на замечания научного характера. Это ещё вопрос, кто из нас большая скотина. Возможно, что мне не следовало делать свои возражения в открытом письме, а нужно было написать закрытое письмо. Но ввиду перегруженности работой я не обратил внимания на такие пустяки. Теперь же, после хамских выпадов вашего редактора «Мира животных», я считаю своим долгом пригвоздить его к позорному столбу. Ваш редактор сильно ошибается, считая меня недоучкой и невежественной скотиной, не имеющей понятия о том, как называется та или иная птица. Я занимаюсь орнитологией в течение долгих лет и черпаю свои знания не из мёртвых книг, но в самой природе, у меня в клетках птиц больше, чем за всю свою жизнь видел ваш редактор, не выходящий за пределы пражских кабаков и трактиров. Но всё это вещи второстепенные, хотя, конечно, вашему редактору «Мира животных» не мешало бы убедиться, что представляет собой тот, кого он обзывает скотиной, прежде чем нападки эти выйдут в свет и попадутся на глаза читателям в Моравии, в Фридланде под Мистеком, где до этой статьи у вашего журнала также были подписчики. В конце концов дело не в полемике личного характера с каким-то сумасшедшим, а в том, чтобы восстановить истину. Поэтому повторяю ещё раз, что недопустимо выдумывать новые названия, исходя из дословного перевода, когда у нас есть всем известное отечественное — сойка». — Да, сойка, — с ещё большим отчаянием в голосе произнёс мой шеф. Я спокойно читаю дальше, не давая себя прервать: — «Когда неспециалист и хулиган берётся не за своё дело, то это наглость с его стороны. Кто и когда называл сойку ореховкой? В труде «Наши птицы» на странице сто сорок восемь есть латинское название — «Ganulus glandarius В. А.». Это и есть сойка. Редактор вашего журнала безусловно должен будет признать, что я знаю птиц лучше, чем их может знать неспециалист. Ореховка, по терминологии профессора Баера, является не чем иным, как mucifraga carycatectes В., и это латинское «Б» не обозначает, как написал мне ваш редактор, начальную букву слова «болван». Чешские птицеводы знают только сойку обыкновенную, и им не известна ваша «желудничка», придуманная господином, к которому именно и подходит начальная буква «Б», согласно его же теории. Наглые выходки, направленные против личности, сути дела не меняют. Сойка останется сойкой, хотя бы ваш редактор даже наклал в штаны. Последнее явится только лишним доказательством того, что автор письма пишет легкомысленно, не по существу дела, даже если он при этом в возмутительно грубой форме ссылался на Брема. Так, например, этот грубиян пишет, что сойка, согласно Брему, страница четыреста пятьдесят два, относится к отряду крокодиловидных, в то время как на этой странице говорится о жулане или сорокопуде обыкновенном (Lanius minorl.) Мало того, этот, мягко выражаясь, невежда ссылается опять на Брема, заявляя, что сойка относится к отряду пятнадцатому, между тем как Брем относит вороновых к отряду семнадцатому, к которому принадлежат и вороны, семейства галок, причём автор письма настолько нагл, что и меня назвал галкой (соlaeus) из семейства сорок, ворон синих, из подотряда болванов неотёсанных, хотя на той же странице говорится о сойках лесных и сороках пёстрых». — Лесные сойки, — вздохнул мой издатель, схватившись за голову. — Дайте-ка сюда, я дочитаю. Я испугался, услышав, что издатель во время чтения начал хрипеть. — Груздяк, или дрозд чёрный, турецкий, — прохрипел он, — всё равно останется в чешском переводе чёрным дроздом, а серый дрозд — серым. — Серого дрозда следует называть рябинником, или рябиновкой, господин шеф, — подтвердил я, — потому что он питается рябиной. Пан Фукс отшвырнул газету и залез под бильярд, хрипя последние слова статьи: «Turdus» 107, груздяк! — К чёрту сойку! — орал он из-под бильярда. — Ореховка! Укушу! Еле-еле его вытащили. Через три дня он скончался в узком семейном кругу от воспаления мозга. Последние его слова перед кончиной в минуту просветления разума были: — Для меня важны не личные интересы, а общее благо. С этой точки зрения и примите моё последнее суждение как по существу, так и… — и икнул. Вольноопределяющийся замолк на минуту, а затем не без ехидства сказал капралу: — Этим я хочу сказать, что каждый может попасть в щекотливое положение и что человеку свойственно ошибаться. Из всего этого капрал понял только, что ему ставятся на вид его собственные ошибки. Он отвернулся опять к окну и стал мрачно глядеть, как убегает дорога. Конвойные с глупым видом переглядывались между собой. Швейка рассказ заинтересовал больше других. — Нет ничего тайного, что не стало бы явным, — начал он. — Всё рано или поздно вылезает наружу, даже то, что какая-то дурацкая сойка не ореховка. Но очень интересно, что есть люди, которые на такую штуку попадаются. Выдумать животное — вещь нелёгкая, но показать выдуманное животное публике — ещё труднее. Несколько лет тому назад в Праге некий Местек обнаружил сирену и показывал её на улице Гавличка, на Виноградах, за ширмой. В ширме была дырка, и каждый мог видеть в полутьме самое что ни на есть обыкновенное канапе, на котором валялась девка с Жижкова. Ноги у неё были завёрнуты в зелёный газ, что должно было изображать хвост, волосы были выкрашены в зелёный цвет, на руках были рукавицы на манер плавников, из картона, тоже зелёные, а вдоль спины верёвочкой привязано что-то вроде руля. Детям до шестнадцати лет вход был воспрещён, а кому было больше шестнадцати, те платили за вход, и всем очень нравилось, что у сирены большая задница, а на ней написано: «До свидания!» Зато насчёт грудей было слабо: висели у ней до самого пупка, словно у старой шлюхи. В семь часов вечера Местек закрывал панораму и говорил: «Сирена, можете идти домой». Она переодевалась и в десять часов вечера её уже можно было видеть на Таборской улице. Она прогуливалась и будто случайно говорила каждому встречному мужчине: «Красавчик, пойдём со мной побалуемся». Ввиду того что у неё не было жёлтого билета, её вместе с другими «мышками» арестовал во время облавы пан Драшнер, и Местеку пришлось прикрыть свою лавочку. В этот момент обер-фельдкурат скатился со скамьи и продолжал спать на полу. Капрал бросил на него растерянный взгляд, а потом, при общем молчании, стал втаскивать его обратно. Никто не пошевелился, чтобы ему помочь. Видно было, что капрал потерял всякий авторитет, и когда он безнадёжным голосом сказал: «Хоть бы помог кто…» — конвойные только посмотрели на него, но и пальцем не пошевельнули. — Вам бы нужно было оставить его дрыхнуть на полу. Я со своим фельдкуратом иначе не поступал. Однажды я оставил его спать в сортире, в другой раз он у меня выспался на шкафу. Бывало, спал и в чужой квартире, в корыте. И где он только не дрых!.. Капрал почувствовал вдруг прилив решительности. Желая показать, что он здесь начальник, он грубо крикнул на Швейка: — Заткнитесь и не трепитесь больше! Всякий денщик туда же, лезет со своей болтовнёй. Тля! — Верно. А вы, господин капрал, бог, — ответил Швейк со спокойствием философа, стремящегося водворить мир на земле и во имя этого пускающегося в ярую полемику. — Вы матерь скорбящая. — Господи боже! — сложив руки, как на молитву, воскликнул вольноопределяющийся. — Наполни сердце наше любовью ко всем унтер-офицерам, чтобы не глядели мы на них с отвращением! Благослови собор наш в этой арестантской яме на колёсах! Капрал побагровел и вскочил с места: — Я запрещаю всякого рода замечания, вольноопределяющийся! — Вы ни в чём не виноваты, — успокаивал его вольноопределяющийся. — При всём разнообразии родов и видов животных природа отказала им в каком бы то ни было интеллекте; небось вы сами слышали о человеческой глупости. Разве не было бы гораздо лучше, если б вы родились каким-нибудь другим млекопитающим и не носили бы глупого имени человека и капрала? Это большая ошибка, если вы считаете себя самым совершенным и развитым существом. Стоит отпороть вам звёздочки, и вы станете нулём, таким же нулём, как все те, которых на всех фронтах и во всех окопах убивают неизвестно во имя чего. Если же вам прибавят ещё одну звёздочку и сделают из вас новый вид животного, по названию старший унтер, то и тогда у вас не всё будет в порядке. Ваш умственный кругозор ещё более сузится, и когда вы наконец сложите свою культурно недоразвитую голову на поле сражения, то никто во всей Европе о вас не заплачет. — Я вас посажу! — с отчаянием крикнул капрал. Вольноопределяющийся улыбнулся. — Очевидно, вы хотели бы посадить меня за то, что я вас оскорбил? В таком случае вы солгали бы, потому что при вашем умственном багаже вам никак не постичь оскорбления, заключающегося в моих словах, тем более что вы — готов держать пари на что угодно! — не помните ничего из нашего разговора. Если я назову вас эмбрионом, то вы забудете это слово, не скажу раньше, чем мы доедем до ближайшей станции, но раньше, чем мимо промелькнёт ближайший телеграфный столб. Вы — отмершая мозговая извилина. При всём желании я не могу себе даже представить, что вы когда-нибудь сможете связно изложить, о чём я вам говорил. Кроме того, спросите кого угодно из присутствующих, задел ли я чем-нибудь ваш умственный кругозор и было ли в моих словах хоть малейшее оскорбление. — Безусловно, — подтвердил Швейк. — Никто вам ни словечка не сказал, которое вы могли бы плохо истолковать. Всегда получается скверно, когда кто-нибудь почувствует себя оскорблённым. Сидел я как-то в ночной кофейне «Туннель». Разговор шёл об орангутангах. Был с нами один моряк, он рассказывал, что орангутанга часто не отличишь от какого-нибудь бородатого гражданина, потому что у орангутанга вся морда заросла лохмами, как… «Ну, говорит, как у того вон, скажем, господина за соседним столом». Мы все оглянулись, а бородатый господин встал, подошёл к моряку да как треснет его по морде. Моряк взял бутылку из-под пива и разбил ему голову. Бородатый господин остался лежать без памяти, и мы с моряком распростились, потому что он сразу ушёл, когда увидел, что укокошил этого господина. Потом мы его воскресили и безусловно глупо сделали, потому что он, воскреснув, немедленно позвал полицию. Хотя мы-то были совсем тут ни при чём, полиция отвела нас всех в участок. Там он твердил, что мы приняли его за орангутанга и всё время только о нём и говорили. И — представьте — настаивал на своём. Мы говорили, что ничего подобного и что он не орангутанг. А он всё — орангутанг да орангутанг, я сам, мол, слышал. Я попросил комиссара, чтобы он сам всё объяснил этому господину. Комиссар по-хорошему стал объяснять, но тот не дал ему говорить и заявил, что комиссар с нами заодно. Тогда комиссар велел его посадить за решётку, чтобы тот протрезвился, а мы собрались вернуться в «Туннель», но не пришлось, — нас тоже посадили за решётку… Вот видите, господин капрал, во что может вылиться маленькое, пустяковое недоразумение, на которое слов-то не стоит тратить. Или, например, в Немецком Броде один гражданин из Округлиц обиделся, когда его назвали тигровой змеёй. Да мало ли слов, за которые никого нельзя наказывать? Если, к примеру, мы бы вам сказали, что вы — выхухоль, могли бы вы за это на нас рассердиться? Капрал зарычал. Это нельзя было назвать рёвом. То был рык, выражавший гнев, бешенство и отчаяние, слившиеся воедино. Этот концертный номер сопровождался тонким свистом, который выводил носом храпевши обер-фельдкурат. После этого рыка у капрала наступила полнейшая депрессия. Он сел на лавку, и его водянистые, невыразительные глаза уставились вдаль, на леса и горы. — Господин капрал, — сказал вольноопределяющийся, — сейчас, когда вы следите за высокими горами и благоухающими лесами, вы напоминаете мне фигуру Данте. Те же благородные черты поэта, человека, чуткого сердцем и душой, отзывчивого ко всему возвышенному. Прошу вас, останьтесь так сидеть, это вам очень идёт! Как проникновенно, без тени деланности, жеманства таращите вы глаза на расстилающийся пейзаж. Несомненно, вы думаете о том, как будет красиво здесь весною, когда по этим пустым местам расстелется ковёр пёстрых полевых цветов… — Орошаемый ручейком, — подхватил Швейк. — А на пне сидит господин капрал, слюнявит карандаш и пишет стишки в журнал «Маленький читатель». {122} Капрал впал в полнейшую апатию. Вольноопределяющийся стал уверять его, что он видел изваяние его капральской головы на выставке скульпторов. — Простите, господин капрал, а вы не служили ли моделью скульптору Штурсе? {123} Капрал взглянул на вольноопределяющегося и ответил сокрушённо: — Не служил. Вольноопределяющийся замолк и растянулся на лавке. Конвойные начали играть со Швейком в карты. Капрал с отчаяния стал заглядывать в карты через плечи играющих и даже позволил себе сделать замечание, что Швейк пошёл с туза, а ему не следовало козырять: тогда бы у него для последнего хода осталась семёрка. — В прежние времена, — отозвался Швейк, — в трактирах были очень хорошие надписи на стенах, специально насчёт советчиков. Помню одну надпись: «Не лезь, советчик, к игрокам, не то получишь по зубам». Воинский поезд подходил к станции, где инспекция должна была обходить вагоны. Поезд остановился. — Так и знал, — сказал беспощадный вольноопределяющийся, бросив многозначительный взгляд на капрала, — инспекция уже тут… В вагон вошла инспекция. Начальником воинского поезда по назначению штаба был офицер запаса — доктор Мраз. Для исполнения столь бестолковых дел всегда назначали офицеров запаса. Мраз совсем потерял голову. Он вечно не мог досчитаться одного вагона, хотя до войны был преподавателем математики в реальном училище. Кроме того, подсчёт команды по отдельным вагонам, произведённый на последней станции, расходился с итогом, подведённым после посадки на будейовицком вокзале. Когда он просматривал опись инвентаря, оказывалось, что неизвестно откуда взялись две лишние полевые кухни. Мурашки пробегали у него по спине, когда он констатировал, что неизвестным путём размножились лошади. В списке офицерского состава у него не хватало двух младших офицеров. В переднем вагоне, где помещалась полковая канцелярия, никак не могли отыскать пишущую машинку. От этого хаоса и суеты у него разболелась голова, он принял уже три порошка аспирина и теперь инспектировал поезд с болезненным выражением на лице. Войдя вместе со своим сопровождающим в арестантское купе и просмотрев бумаги, он принял рапорт от несчастного капрала, что тот везёт двух арестантов и что у него столько-то и столько-то человек команды. Затем начальник поезда сравнил правильность рапорта с данными в документах и осмотрел купе. — А кого ещё везёте? — строго спросил он, указывая на обер-фельдкурата, который спал на животе, вызывающе выставив заднюю часть прямо на инспекторов. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — заикаясь, пролепетал капрал. — Этот, эт… — Какой ещё там «этотэт?» — недовольно заворчал Мраз. — Выражайтесь яснее. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — ответил за капрала Швейк, — человек, который спит на животе, какой-то пьяный господин обер-фельдкурат. Он к нам пристал и влез в вагон, а мы не могли его выкинуть, потому что как-никак — начальство, и это было бы нарушением субординации. Вероятно, он перепутал штабной вагон с арестантским. Мраз вздохнул и заглянул в свои бумаги. В бумагах не было даже намёка на обер-фельдкурата, который должен был ехать этим поездом в Брук. У инспектора задёргался глаз. На предыдущей остановке у него вдруг прибавились лошади, а теперь — пожалуйте! — в арестантском купе ни с того ни с сего родился обер-фельдкурат. Начальник поезда не придумал ничего лучшего, как приказать капралу, чтобы тот перевернул спящего на животе обер-фельдкурата на спину, так как в настоящем положении было невозможно установить его личность. Капрал после долгих усилий перевернул обер-фельдкурата на спину, причём последний проснулся и, увидев перед собой офицера, сказал: — Eh, servus, Fredy, was gibt’s neues? Abendessen schon fertig? 108 После этого он опять закрыл глаза и повернулся к стене. Мраз моментально узнал в нём вчерашнего обжору из Офицерского собрания, известного объедалу на всех офицерских банкетах, и тихо вздохнул. — Пойдёте за это на рапорт, — сказал он капралу и направился к выходу. Швейк задержал его: — Осмелюсь доложить, господин поручик, мне здесь не полагается находиться. Я должен был быть под арестом до одиннадцати, потому что срок мой вышел сегодня. Я посажен под арест на три дня и теперь уже должен ехать с остальными в телячьем вагоне. Ввиду того, что одиннадцать часов уже давно прошли, покорнейше прошу, господин лейтенант, высадить меня или перевести в телячий вагон, где мне надлежит быть, или же направить к господину обер-лейтенанту Лукашу. — Фамилия? — спросил Мраз, снова заглядывая в свои бумаги. — Швейк Йозеф, господин лейтенант. — Мгм… вы, значит, тот самый Швейк, — буркнул Мраз. — Действительно, вы должны были выйти из-под ареста в одиннадцать, но поручик Лукаш просил меня безопасности ради не выпускать вас до самого Брука, чтобы вы в дороге опять чего-нибудь не натворили. После ухода инспекции капрал не мог удержаться от язвительного замечания: — Вот видите, Швейк, ни чёрта вам не помогло обращение к высшей инстанции! Ни чёрта оно не стоило! Дерьмо цена ему! Захочу, могу вами обоими печку растопить. — Господин капрал, — прервал его вольноопределяющийся. — Бросаться направо и налево дерьмом — аргументация более или менее убедительная, но интеллигентный человек даже в состоянии раздражения или в споре не должен прибегать к подобным выражениям. Что же касается смешных угроз, будто вы могли нами обоими печку растопить, то почему же, чёрт возьми, вы до сих пор этого не сделали, имея к тому полную возможность? Вероятно, в этом сказалась ваша духовная зрелость и необыкновенная деликатность. — Довольно с меня! — вскочил капрал. — Я вас обоих в тюрьму могу упрятать. — За что же, голубчик? — невинно спросил вольноопределяющийся. — Это уж моё дело, за что, — храбрился капрал. — Ваше дело? — переспросил с улыбкой вольноопределяющийся. — Так же, как и наше. Это как в картах: «Деньги ваши будут наши». Скорее всего, сказал бы я, на вас повлияло упоминание о том, что вам придётся явиться на рапорт, а вы начинаете кричать на нас, явно злоупотребляя служебным положением. — Грубияны вы, вот что! — закричал капрал, набравшись храбрости и делая страшное лицо. — Знаете, что я вам скажу, господин капрал, — сказал Швейк. — Я старый солдат, и до войны служил, и не знаю случая, чтобы ругань приводила к чему-нибудь хорошему. Несколько лет тому назад, помню, был у нас в роте взводный по фамилии Шрейтер. Служил он сверхсрочно. Его бы уж давно отпустили домой в чине капрала, но, как говорится, нянька его в детстве уронила. Придирался он к нам, приставал как банный лист; то это не так, то то не по предписанию — словом, придирался, как только мог, и всегда нас ругал: «Не солдаты вы, а ночные сторожа». В один прекрасный день меня это допекло, и я пошёл с рапортом к командиру роты. «Чего тебе?» — спрашивает капитан. «Осмелюсь доложить, господин капитан, с жалобой на нашего фельдфебеля Шрейтера. Мы как-никак солдаты его величества, а не ночные сторожа. Мы служим верой и правдой государю императору, а не баклуши бьём». — «Смотри у меня, насекомое, — ответил мне капитан. — Вон! И чтобы больше мне на глаза не попадаться!» А я на это: «Покорнейше прошу направить меня на батальонный рапорт». Когда я на батальонном рапорте объяснил обер-лейтенанту, что мы не сторожа, а солдаты его императорского величества, он посадил меня на два дня, но я просил направить меня на полковой рапорт. На полковом рапорте господин полковник после моих объяснений заорал на меня, что я идиот, и послал ко всем чертям. А я опять: «Осмелюсь доложить, господин полковник, прошу направить меня на рапорт в бригаду». Этого он испугался и моментально велел позвать в канцелярию нашего фельдфебеля Шрейтера, и тому пришлось перед всеми офицерами просить у меня прощения за «ночных сторожей». Потом он нагнал меня во дворе и заявил, что с сегодняшнего дня ругаться не будет, но доведёт меня до гарнизонной тюрьмы. С той поры я всегда был начеку, но всё-таки не уберёгся. Стоял я однажды на часах у цейхгауза. На стенке, как водится, каждый часовой что-нибудь оставлял на память: нарисует, скажем, женские части или стишок какой напишет. А я ничего не мог придумать и от скуки подписался как раз под последней надписью «Фельдфебель Шрейтер — сволочь», фельдфебель, подлец, моментально на меня донёс, так как ходил за мной по пятам и выслеживал, словно полицейский пёс. По несчастной случайности, над этой надписью была другая: «На войну мы не пойдём, на неё мы все на…ём». А дело происходило в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда нас собирались посылать против Сербии из-за консула Прохазки. Меня моментально отправили в Терезин, в военный суд. Раз пятнадцать господа из военного суда фотографировали стену цейхгауза со всеми надписями и моей подписью в том числе. Чтобы после исследовать мой почерк, меня раз десять заставляли пи



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: