Снова пауза.
– Им требовался горбун, вообще какой-нибудь уродец, чтобы мальчишкам было в кого бросать апельсинными и банановыми корками… Помните клоуна в цирке? Вот и я был таким же целых два года.
Итак, я научился выделывать кое-какие трюки. Но хозяину показалось, что я недостаточно изуродован. Это исправили: мне приделали фальшивый горб и постарались извлечь всё, что можно, из больной ноги и руки. Зрители там непритязательные – можно полюбоваться, как мучают живое существо, и с них этого достаточно. А шутовской наряд довершал впечатление. Всё бы шло прекрасно, но я часто болел и не мог выходить на арену. Если содержатель труппы бывал не в духе, он требовал, чтобы я всё-таки участвовал в представлении, и в такие вечера публика получала особое удовольствие. Помню, как-то раз у меня были сильные боли. Я вышел на арену и упал в обморок. Потом очнулся и вижу: вокруг толпятся люди, все кричат, улюлюкают, забрасывают меня…
– Не надо! Я не могу больше! Ради бога, перестаньте! – Джемма вскочила, зажав уши.
Овод замолчал и, подняв голову, увидел слезы у неё на глазах.
– Боже мой! Какой я идиот! – прошептал он.
Джемма отошла к окну. Когда она обернулась, Овод снова лежал, облокотившись на столик и прикрыв лицо рукой. Казалось, он забыл о её присутствии. Она села возле него и после долгого молчания тихо проговорила:
– Я хочу вас спросить…
– Да?
– Почему вы тогда не перерезали себе горло?
Он удивлённо посмотрел на неё:
– Вот не ожидал от вас такого вопроса! А как же моё дело? Кто бы выполнил его за меня?
– Ваше дело? А-а, понимаю… И вам не стыдно говорить о своей трусости! Претерпеть все это и не забыть о стоящей перед вами цели! Вы самый мужественный человек, какого я встречала!
|
Он снова прикрыл лицо рукой и горячо сжал пальцы Джеммы. Наступило молчание, которому, казалось, не будет конца.
И вдруг в саду, под окнами, чистый женский голос запел французскую уличную песенку:
Ch, Pierrot! Danse, Pierrot!
Danse un pen, mon pauvre Jeannot!
Vive la danse et l'allegresse!
Jouissons de notre bell' jeunesse!
Si moi je pleure on moi je soupire,
Si moi ie fais la triste figure —
Monsieur, ce nest que pour rire!
На! На, ha, ha!
Monsieur, ce n'est que pour rire![71]
При первых же словах этой песни Овод с глухим стоном отшатнулся от Джеммы. Но она удержала его за руку и крепко сжала её в своих, будто стараясь облегчить ему боль во время тяжёлой операции. Когда же песня оборвалась и в саду раздались аплодисменты и смех, он медленно проговорил, устремив на неё страдальческий, как у затравленного зверя, взгляд:
– Да, это Зита со своими друзьями. Она хотела прийти ко мне в тот вечер, когда здесь был Риккардо. Я сошёл бы с ума от одного её прикосновения!
– Но ведь она не понимает этого, – мягко сказала Джемма. – Она даже не подозревает, что вам тяжело с ней.
В саду снова раздался взрыв смеха. Джемма поднялась и распахнула окно. Кокетливо повязанная шарфом с золотой вышивкой, Зита стояла посреди дорожки, подняв над головой руку с букетом фиалок, за которым тянулись три молодых кавалерийских офицера.
– Мадам Рени! – окликнула её Джемма.
Словно туча нашла на лицо Зиты.
– Что вам угодно, сударыня? – спросила она, бросив на Джемму вызывающий взгляд.
– Попросите, пожалуйста, ваших друзей говорить немножко потише. Синьор Риварес плохо себя чувствует.
Танцовщица швырнула фиалки на землю.
– Allez-vous-en! – крикнула она, круто повернувшись к удивлённым офицерам. – Vous m'embelez, messieurs![72] – и медленно вышла из сада.
|
Джемма закрыла окно.
– Они ушли, – сказала она.
– Благодарю… И простите, что вам пришлось побеспокоиться из-за меня.
– Беспокойство не большое…
Он сразу уловил нерешительные нотки в её голосе.
– Беспокойство не большое, но…? Вы не докончили фразы, синьора, там было «но».
– Если вы умеете читать чужие мысли, то не извольте обижаться на них. Правда, это не моё дело, но я не понимаю…
– Моего отвращения к мадам Рени? Это только когда я…
– Нет, я не понимаю, как вы можете жить вместе с ней, если она вызывает у вас такие чувства. По-моему, это оскорбительно для неё как для женщины, и…
– Как для женщины? – Он резко рассмеялся. – И вы называете /её/ женщиной?
– Это нечестно! – воскликнула Джемма. – Кто дал вам право говорить о ней в таком тоне с другими… и особенно с женщинами!
Овод отвернулся к окну и широко открытыми глазами посмотрел на заходящее солнце. Джемма опустила шторы и жалюзи, чтобы ему не было видно заката, потом села к столику у другого окна и снова взялась за вязанье.
– Не зажечь ли лампу? – спросила она немного погодя.
Овод покачал головой.
Когда стемнело, Джемма свернула работу и положила её в корзинку. Опустив руки на колени, она молча смотрела на неподвижную фигуру Овода. Тусклый вечерний свет смягчал насмешливое, самоуверенное выражение его лица и подчёркивал трагические складки у рта.
Джемма вспомнила вдруг каменный крест, поставленный её отцом в память Артура, и надпись на нём:
Все воды твои и волны твои прошли надо мной.
|
Целый час прошёл в молчании. Наконец Джемма встала и тихо вышла из комнаты. Возвращаясь назад с зажжённой лампой, она остановилась в дверях, думая, что Овод заснул. Но как только свет упал на него, он повернул к ней голову.
– Я сварила вам кофе, – сказала Джемма, опуская лампу на стол.
– Поставьте его куда-нибудь и, пожалуйста, подойдите ко мне.
Он взял её руки в свои.
– Знаете, о чём я думал? Вы совершенно правы, моя жизнь исковеркана. Но ведь женщину, достойную твоей… любви, встречаешь не каждый день. А мне пришлось перенести столько всяких бед! Я боюсь…
– Чего?
– Темноты. Иногда я просто /не могу/ оставаться один ночью. Мне нужно, чтобы рядом со мной было живое существо. Темнота, кромешная темнота вокруг… Нет, нет! Я боюсь не ада! Ад – это детская игрушка. Меня страшит темнота /внутренняя/, там нет ни плача, ни скрежета зубовного, а только тишина… мёртвая тишина.
Зрачки у него расширились, он замолчал. Джемма ждала, затаив дыхание.
– Вы, наверно, думаете: что за фантазии! Да! Вам этого не понять – к счастью, для вас самой. А я сойду с ума, если останусь один. Не судите меня слишком строго. Я не так мерзок, как, может быть, кажется на первый взгляд.
– Осуждать вас я не могу, – ответила она. – Мне не приходилось испытывать такие страдания. Но беды… у кого их не было! И мне думается, если смалодушествовать и совершить несправедливость, жестокость, – раскаяния всё равно не минуешь. Но вы не устояли только в этом, а я на вашем месте потеряла бы последние силы, прокляла бы бога и покончила с собой.
Овод всё ещё держал её руки в своих.
– Скажите мне, – тихо проговорил он, – а вам никогда не приходилось корить себя за какой-нибудь жестокий поступок?
Джемма ничего не ответила ему, но голова её поникла, и две крупные слёзы упали на его руку.
– Говорите, – горячо зашептал он, сжимая её пальцы, – говорите! Ведь я рассказал вам о всех своих страданиях.
– Да… Я была жестока с человеком, которого любила больше всех на свете.
Руки, сжимавшие её пальцы, задрожали.
– Он был нашим товарищем, – продолжала Джемма, – его оклеветали, на него возвели явный поклёп в полиции, а я всему поверила. Я ударила его по лицу, как предателя… Он покончил с собой, утопился… Через два дня я узнала, что он был ни в чём не виновен… Такое воспоминание, пожалуй, похуже ваших… Я охотно дала бы отсечь правую руку, если бы этим можно было исправить то, что сделано.
Новый для неё, опасный огонёк сверкнул в глазах Овода. Он быстро склонил голову и поцеловал руку Джеммы. Она испуганно отшатнулась от него.
– Не надо! – сказала она умоляющим тоном. – Никогда больше не делайте этого. Мне тяжело.
– А разве тому, кого вы убили, не было тяжело?
– Тому, кого я убила… Ах, вот идёт Чезаре! Наконец-то! Мне… мне надо идти.
* * *
Войдя в комнату, Мартини застал Овода одного. Около него стояла нетронутая чашка кофе, и он тихо и монотонно, видимо не получая от этого никакого удовольствия, сыпал ругательствами.
Глава IX
Несколько дней спустя Овод вошёл в читальный зал общественной библиотеки и спросил собрание проповедей кардинала Монтанелли. Он был ещё очень бледен и хромал сильнее, чем всегда. Риккардо, сидевший за соседним столом, поднял голову. Он любил Овода, но не выносил в нём одной черты – озлобленности на всех и вся.
– Подготовляете новое нападение на несчастного кардинала? – язвительно спросил Риккардо.
– Почему это вы, милейший, в-всегда приписываете людям з-злые умыслы? Это отнюдь не по-христиански. Я просто готовлю статью о современном богословии для н-новой газеты.
– Для какой новой газеты? – Риккардо нахмурился. Ни для кого не было тайной, что оппозиция только дожидалась нового закона о печати, чтобы поразить читателей газетой радикального направления, но открыто об этом не говорили.
– Для «Шарлатана» или – как она называется – «Церковная хроника»?
– Тише, Риварес! Мы мешаем другим.
– Ну, так вернитесь к своей хирургии и предоставьте м-мне заниматься богословием. Я не м-мешаю вам выправлять с-сломанные кости, хотя имел с ними дело гораздо больше, чем вы.
И Овод погрузился в изучение тома проповедей. Вскоре к нему подошёл один из библиотекарей.
– Синьор Риварес, если не ошибаюсь, вы были членом экспедиции Дюпре, исследовавшей притоки Амазонки. Помогите нам выйти из затруднения. Одна дама спрашивала отчёты этой экспедиции, а они как раз у переплётчика.
– Какие сведения ей нужны?
– Она хочет знать только, когда экспедиция выехала и когда она проходила через Эквадор.
– Экспедиция выехала из Парижа осенью тысяча восемьсот тридцать седьмого года и прошла через Квито в апреле тридцать восьмого. Мы провели три года в Бразилии, потом спустились к Рио[73] и вернулись в Париж летом сорок первого года. Не нужны ли вашей читательнице даты отдельных открытий?
– Нет, спасибо. Это всё, что ей требуется… Беппо, отнесите, пожалуйста, этот листок синьоре Болле… Ещё раз благодарю вас, синьор Риварес. Простите за беспокойство.
Нахмурившись, Овод откинулся на спинку стула. Зачем ей понадобились эти даты? Зачем ей знать, когда экспедиция проходила через Эквадор?
Джемма ушла домой с полученной справкой. Апрель 1838 года, а Артур умер в мае 1833. Пять лет…
Она взволнованно ходила по комнате. Последние ночи ей плохо спалось, и под глазами у неё были тёмные круги.
Пять лет… И он говорил о «богатом доме», о ком-то, «кому он верил и кто его обманул»… Обманул его, а обман открылся…
Она остановилась и заломила руки над головой. Нет, это чистое безумие!.. Этого не может быть… А между тем, как тщательно обыскали они тогда всю гавань!
Пять лет… И ему не было двадцати одного, когда тот матрос… Значит, он убежал из дому девятнадцати лет. Ведь он сказал: «полтора года»… А эти синие глаза и эти нервные пальцы? И отчего он так озлоблен против Монтанелли? Пять лет… Пять лет…
Если бы только знать наверное, что Артур утонул, если бы она видела его труп… Тогда эта старая рана зажила бы наконец, и тяжёлое воспоминание перестало бы так мучить её. И лет через двадцать она, может быть, привыкла бы оглядываться на прошлое без ужаса.
Вся её юность была отравлена мыслью об этом поступке. День за днём, год за годом боролась она с угрызениями совести. Она не переставала твердить себе, что служит будущему, и старалась отгородиться от страшного призрака прошлого. Но изо дня в день, из года в год её преследовал образ утопленника, уносимого в море, в сердце звучал горький вопль, который она не могла заглушить: «Артур погиб! Я убила его!» Порой ей казалось, что такое бремя слишком тяжело для неё.
И, однако, Джемма отдала бы теперь половину жизни, чтобы снова почувствовать это бремя. Горькая мысль, что она убила Артура, стала привычной; её душа слишком долго изнемогала под этой тяжестью, чтобы упасть под ней теперь. Но если она толкнула его не в воду, а… Джемма опустилась на стул и закрыла лицо руками. И подумать, что вся её жизнь была омрачена призраком его смерти! О, если бы она толкнула его только на смерть, а не на что-либо худшее!
Подробно, безжалостно вспоминала Джемма весь ад его прошлой жизни. И так ярко предстал этот ад в её воображении, словно она видела и испытала всё это сама: дрожь беззащитной души, надругательства, ужас одиночества и муки горше смерти, не дающие покоя ни днём, ни ночью.
Так ясно видела она эту грязную лачугу, как будто сама была там, как будто страдала вместе с ним на серебряных рудниках, на кофейных плантациях, в бродячем цирке…
Бродячий цирк… Отогнать от себя хотя бы эту мысль… Ведь так можно потерять рассудок!
Джемма выдвинула ящик письменного стола. Там у неё лежало несколько реликвий, с которыми она не могла заставить себя расстаться. Она не отличалась сентиментальностью и всё-таки хранила кое-что на память: это была уступка той слабой стороне её «я», которую Джемма всегда так упорно подавляла в себе. Она очень редко заглядывала в этот ящик.
Вот они – первое письмо Джиованни, цветы, что лежали в его мёртвой руке, локон её ребёнка, увядший лист с могилы отца. На дне ящика лежал портрет Артура, когда ему было десять лет, – единственный его портрет.
Джемма опустилась на стул и глядела на прекрасную детскую головку до тех пор, пока образ Артура-юноши не встал перед ней. Как ясно она видела теперь его лицо! Нежные очертания рта, большие серьёзные глаза, ангельская чистота выражения – все это так запечатлелось в её памяти, как будто он умер вчера. И медленные слепящие слезы скрыли от неё портрет.
Как могла ей прийти в голову такая мысль! Разве не святотатство навязывать этому светлому далёкому духу грязь и скорбь жизни? Видно, боги любили его и дали ему умереть молодым. В тысячу раз лучше перейти в небытие, чем остаться жить и превратиться в Овода, в этого Овода, с его дорогими галстуками, сомнительными остротами и язвительным языком… Нет, нет! Это страшный плод её воображения. Она ранит себе сердце пустыми выдумками – Артур мёртв!
– Можно войти? – негромко спросили у двери.
Джемма вздрогнула так сильно, что портрет выпал у неё из рук. Овод прошёл, хромая, через всю комнату, поднял его и подал ей.
– Как вы меня испугали! – сказала она.
– П-простите, пожалуйста. Быть может, я помешал?
– Нет, я перебирала разные старые вещи.
С минуту Джемма колебалась, потом протянула ему портрет:
– Что вы скажете об этой головке?
И пока Овод рассматривал портрет, она следила за ним так напряжённо, точно вся её жизнь зависела от выражения его лица. Но он только критически поднял брови и сказал:
– Трудную вы мне задали задачу. Миниатюра выцвела, а детские лица вообще читать нелегко. Но мне думается, что этот ребёнок должен был стать несчастным человеком. И самое разумное, что он мог сделать, это остаться таким вот малышом.
– Почему?
– Посмотрите-на линию нижней губы. В нашем мире нет места таким натурам. Для них с-страдание есть с-страдание, а неправда – неправда. Здесь нужны люди, которые умеют думать только о своём деле.
– Портрет никого вам не напоминает?
Он ещё пристальнее посмотрел на миниатюру.
– Да. Как странно!.. Да, конечно, очень похож…
– На кого?
– На к-кардинала М-монтанелли. Быть может, у этого безупречного пастыря имеется племянник? Позвольте полюбопытствовать, кто это?
– Это детский портрет друга, о котором я вам недавно говорила.
– Того, которого вы убили?
Джемма невольно вздрогнула. Как легко и с какой жестокостью произнёс он это страшное слово!
– Да, того, которого я убила… если он действительно умер.
– Если?
Она не спускала глаз с его лица:
– Иногда я в этом сомневаюсь. Тела ведь так и не нашли. Может быть, он, как и вы, убежал из дому и уехал в Южную Америку.
– Будем надеяться, что нет. Вам было бы тяжело жить с такой мыслью. В своё время мне пришлось препроводить не одного человека в царство теней, но если б я знал, что какое-то живое существо по моей вине отправилось в Южную Америку, я потерял бы сон, уверяю вас.
– Значит, вы думаете, – сказала Джемма, сжав руки и подходя к нему, – что, если бы этот человек не утонул… а пережил то, что пережили вы, он никогда не вернулся бы домой и не предал бы прошлое забвению? Вы думаете, он не мог бы простить? Ведь и мне это многого стоило! Смотрите!
Она откинула со лба тяжёлые пряди волос. Меж чёрных локонов проступала широкая серебряная полоса.
Наступило долгое молчание.
– Я думаю, – медленно сказал Овод, – что мёртвым лучше оставаться мёртвыми. Прошлое трудно забыть. И на месте вашего друга я продолжал бы ос-ставаться мёртвым. Встреча с привидением – вещь неприятная.
Джемма положила портрет в ящик и заперла его на ключ.
– Жестокая мысль, – сказала она. – Поговорим о чем-нибудь другом.
– Я пришёл посоветоваться с вами об одном небольшом деле, если возможно – по секрету. Мне пришёл в голову некий план.
Джемма придвинула стул к столу и села.
– Что вы думаете о проектируемом законе относительно печати? – начал он ровным голосом, без обычного заикания.
– Что я думаю? Я думаю, что проку от него будет мало, но лучше это, чем совсем ничего.
– Несомненно. Вы, следовательно, собираетесь работать в одной из новых газет, которые хотят здесь издавать?
– Да, я бы хотела этим заняться. При выпуске новой газеты всегда бывает много технической работы: поиски типографии, распространение и…
– И долго вы намерены губить таким образом свои способности?
– Почему «губить»?
– Конечно, губить. Ведь для вас не секрет, что вы гораздо умнее большинства мужчин, с которыми вам приходится работать, а вы позволяете им превращать вас в какую-то подсобную силу. В умственном отношении Грассини и Галли просто школьники в сравнении с вами, а вы сидите и правите их статьи, точно заправский корректор.
– Во-первых, я не всё время трачу на чтение корректур, а во-вторых, вы сильно преувеличиваете мои способности: они не так блестящи, как вам кажется.
– Я вовсе не считаю их блестящими, – спокойно ответил Овод. – У вас твёрдый и здравый ум, что гораздо важнее. На этих унылых заседаниях комитета вы первая замечаете ошибки ваших товарищей.
– Вы несправедливы к ним. У Мартини очень хорошая голова, а в способностях Фабрицци и Леги я не сомневаюсь. Что касается Грассини, то он знает экономическую статистику Италии лучше всякого чиновника.
– Это ещё не так много. Но бог с ними! Факт остаётся фактом: с вашими способностями вы могли бы выполнять более серьёзную работу и играть более ответственную роль.
– Я вполне довольна своим положением. Моя работа не так уж важна, но ведь всякий делает, что может.
– Синьора Болла, нам с вами не стоит говорить друг другу комплименты и скромничать. Ответьте мне прямо: считаете ли вы, что ваша теперешняя работа может выполняться людьми, стоящими гораздо ниже вас по уму?
– Ну, если вы уж так настаиваете, то, пожалуй, это до известной степени верно.
– Так почему же вы это допускаете?
Молчание.
– Почему вы это допускаете?
– Потому что я тут бессильна.
– Бессильны? Не понимаю!
Она укоризненно взглянула на него:
– Это неделикатно… так настойчиво требовать ответа.
– А всё-таки вы мне ответите.
– Ну хорошо. Потому, что моя жизнь разбита. У меня нет сил взяться теперь за что-нибудь настоящее. Я гожусь только в труженицы, на партийную техническую работу. Её я, по крайней мере, исполняю добросовестно, а ведь кто-нибудь должен ею заниматься.
– Да… Разумеется, кто-нибудь должен, но не один и тот же человек.
– Я, кажется, только на это и способна.
Он посмотрел на неё прищурившись. Джемма подняла голову:
– Мы возвращаемся к прежней теме, а ведь у нас должен быть деловой разговор. Зачем говорить со мной о работе, которую я могла бы делать? Я её не сделаю теперь. Но я могу помочь вам обдумать ваш план. В чём он состоит?
– Вы начинаете с заявления, что предлагать вам работу бесполезно, а потом спрашиваете, что я предлагаю. Мне нужно, чтобы вы не только обдумали мой план, но и помогли его выполнить.
– Расскажите сначала, в чём дело, а потом поговорим.
– Прежде всего я хочу знать вот что: слыхали вы что-нибудь о подготовке восстания в Венеции?
– Со времени амнистии ни о чём другом не говорят, как о предстоящих восстаниях и о санфедистских заговорах, но я скептически отношусь к к тому и к другому.
– Я тоже в большинстве случаев. Но сейчас речь идёт о серьёзной подготовке к восстанию против австрийцев. В Папской области – особенно в четырех легатствах – молодёжь намеревается тайно перейти границу и примкнуть к восставшим. Друзья из Романьи сообщают мне…
– Скажите, – прервала его Джемма, – вы вполне уверены, что на ваших друзей можно положиться?
– Вполне. Я знаю их лично и работал с ними.
– Иначе говоря, они члены той же организации, что и вы? Простите мне моё недоверие, но я всегда немного сомневаюсь в точности сведений, получаемых от тайных организаций. Мне кажется…
– Кто вам сказал, что я член какой-то тайной организации? – резко спросил он.
– Никто, я сама догадалась.
– А! – Овод откинулся на спинку стула и посмотрел на Джемму, нахмурившись. – Вы всегда угадываете чужие тайны?
– Очень часто. Я довольно наблюдательна и умею устанавливать связь между фактами. Так что будьте осторожны со мной.
– Я ничего не имею против того, чтобы вы знали о моих делах, лишь бы дальше не шло. Надеюсь, что эта ваша догадка не стала достоянием…
Джемма посмотрела на него не то удивлённо, не то обиженно.
– По-моему, это излишний вопрос, – сказала она.
– Я, конечно, знаю, что вы ничего не станете говорить посторонним, но членам вашей партии, быть может…
– Партия имеет дело с фактами, а не с моими догадками и домыслами. Само собой разумеется, что я никогда ни с кем об этом не говорила.
– Благодарю вас. Вы, быть может, угадали даже, к какой организации я принадлежу?
– Я надеюсь… не обижайтесь только за мою откровенность, вы ведь сами начали этот разговор, – я надеюсь, что это не «Кинжальщики».
– Почему вы на это надеетесь?
– Потому что вы достойны лучшего.
– Все мы достойны лучшего. Вот вам ваш же ответ. Я, впрочем, состою членом организации «Красные пояса». Там более крепкий народ, серьёзнее относятся к своему делу.
– Под «делом» вы имеете в виду убийства?
– Да, между прочим и убийства. Кинжал – очень полезная вещь тогда, когда за ним стоит хорошая организованная пропаганда. В этом-то я и расхожусь с той организацией. Они думают, что кинжал может устранить любую трудность, и сильно ошибаются: кое-что устранить можно, но не все.
– Неужели вы в самом деле верите в это?
Овод с удивлением посмотрел на неё.
– Конечно, – продолжала Джемма, – с помощью кинжала можно устранить конкретного носителя зла – какого-нибудь шпика или особо зловредного представителя власти, но не возникнет ли на месте прежнего препятствия новое, более серьёзное? Вот в чём вопрос! Не получится ли, как в притче о выметенном и прибранном доме и о семи злых духах? Ведь каждый новый террористический акт ещё больше озлобляет полицию, а народ приучает смотреть на жестокости и насилие, как на самое обыкновенное дело.
– А что же, по-вашему, будет, когда грянет революция? Народу придётся привыкать к насилию. Война есть война.
– Это совсем другое дело. Революция – преходящий момент в жизни народа. Такова цена, которою мы платим за движение вперёд. Да! Во время революций насилия неизбежны, но это будет только в отдельных случаях, это будут исключения, вызванные исключительностью исторического момента. А в террористических убийствах самое страшное то, что они становятся чем-то заурядным, на них начинают смотреть, как на нечто обыденное, у людей притупляется чувство святости человеческой жизни. Я редко бывала в Романье, и всё же у меня сложилось впечатление, что там привыкли или начинают привыкать к насильственным методам борьбы.
– Лучше привыкнуть к этому, чем к послушанию и покорности.
– Не знаю… Во всякой привычке есть что-то дурное, рабское, а эта, кроме всего прочего, воспитывает в людях жестокость. Но если, по-вашему, революционная деятельность должна заключаться только в том, чтобы вырывать у правительства те или иные уступки, тогда тайные организации и кинжал покажутся вам лучшим оружием в борьбе, ибо правительства боятся их больше всего на свете. А по-моему, борьба с правительством – это лишь средство, главная же наша цель – изменить отношение человека к человеку. Приучая невежественных людей к виду крови, вы уменьшаете в их глазах ценность человеческой жизни.
– А ценность религии?
– Не понимаю.
Он улыбнулся:
– Мы с вами расходимся во мнениях относительно того, где корень всех наших бед. По-вашему, он в недооценке человеческой жизни…
– Вернее, в недооценке человеческой личности, которая священна.
– Как вам угодно. А по-моему, главная причина всех наших несчастий и ошибок – душевная болезнь, именуемая религией.
– Вы говорите о какой-нибудь одной религии?
– О нет! Они отличаются одна от другой лишь внешними симптомами. А сама болезнь – это религиозная направленность ума, это потребность человека создать себе фетиш и обоготворить его, пасть ниц перед кем-нибудь и поклоняться кому-нибудь. Кто это будет – Христос, Будда или дикарский тотем, – не имеет значения. Вы, конечно, не согласитесь со мной. Можете считать себя атеисткой[74], агностиком[75], кем заблагорассудится, – все равно я за пять шагов чувствую вашу религиозность. Впрочем, наш спор бесцелен, хотя вы грубо ошибаетесь, думая, что я рассматриваю террористические акты только как способ расправы со зловредными представителями власти. Нет, это способ – и, по-моему, наилучший способ – подрывать авторитет церкви и приучать народ к тому, чтобы он смотрел на её служителей, как на паразитов.
– А когда вы достигнете своей цели, когда вы разбудите зверя, дремлющего в человеке, и натравите его на церковь, тогда…
– Тогда я скажу, что сделал своё дело, ради которого стоило жить.
– Так вот о каком деле шла речь в тот раз!
– Да, вы угадали.
Она вздрогнула и отвернулась от него.
– Вы разочаровались во мне? – с улыбкой спросил Овод.
– Нет, не разочаровалась… Я… я, кажется, начинаю бояться вас.
Прошла минута, и, взглянув на него, Джемма проговорила своим обычным деловым тоном:
– Да, спорить нам бесполезно. У нас слишком разные мерила. Я, например, верю в пропаганду, пропаганду и ещё раз пропаганду и в открытое восстание, если оно возможно.
– Тогда вернёмся к моему плану. Он имеет отношение к пропаганде, но только некоторое, а к восстанию – непосредственное.
– Я вас слушаю.
– Итак, я уже сказал, что из Романьи в Венецию направляется много добровольцев. Мы ещё не знаем, когда вспыхнет восстание. Быть может, не раньше осени или зимы. Но добровольцев нужно вооружить, чтобы они по первому зову могли двинуться к равнинам. Я взялся переправить им в Папскую область оружие и боевые припасы…
– Погодите минутку… Как можете вы работать с этими людьми? Революционеры в Венеции и Ломбардии стоят за нового папу. Они сторонники либеральных форм и положительно относятся к прогрессивному церковному движению. Как можете вы, такой непримиримый антиклерикал, уживаться с ними?
Овод пожал плечами:
– Что мне до того, что они забавляются тряпичной куклой? Лишь бы делали своё дело! Да, конечно, они будут носиться с папой. Почему это должно меня тревожить, если мы всё же идём на восстание? Побить собаку можно любой палкой, и любой боевой клич хорош, если с ним поднимешь народ на австрийцев.
– Чего же вы ждёте от меня?
– Главным образом, чтобы вы помогли мне переправить оружие через границу.
– Но как я это сделаю?
– Вы сделаете это лучше всех. Я собираюсь закупить оружие в Англии, и с доставкой предстоит немало затруднений. Ввозить через порты Папской области невозможно; значит, придётся доставлять в Тоскану, а оттуда переправлять через Апеннины.
– Но тогда у вас будут две границы вместо одной!
– Да, но все другие пути безнадёжны. Ведь привезти большой контрабандный груз в неторговую гавань нельзя, а вы знаете, что в Чивита-Веккиа[76] заходят самое большее три парусные лодки да какая-нибудь рыбачья шхуна. Если только мы доставим наш груз в Тоскану, я берусь провезти его через границу Папской области. Мои товарищи знают там каждую горную тропинку, и у нас много мест, где можно прятать оружие. Груз должен прийти морским путём в Ливорно, и в этом-то главное затруднение. У меня нет там связей с контрабандистами, а у вас, вероятно, есть.
– Дайте мне подумать пять минут.
Джемма облокотилась о колено, подперев подбородок ладонью, и вскоре сказала:
– Я, вероятно, смогу вам помочь, но до того, как мы начнём обсуждать все подробно, ответьте на один вопрос. Вы можете дать мне слово, что это дело не будет связано с убийствами и вообще с насилием?
– Разумеется! Я никогда не предложил бы вам участвовать в том, чего вы не одобряете.