– Довольно! – поднялся было он с места, – довольно! И что еще пожелаю вам, неужто раскаяния?
– Сядьте на минуту, Степан Трофимович, мне надо еще вас спросить. Вам передано было приглашение читать на литературном утре; это чрез меня устроилось. Скажите, что именно вы прочтете?
– А вот именно об этой царице цариц, об этом идеале человечества, Мадонне Сикстинской, которая не стоит, по‑вашему, стакана или карандаша.
– Так вы не из истории? – горестно изумилась Варвара Петровна. – Но вас слушать не будут. Далась же вам эта Мадонна! Ну что за охота, если вы всех усыпите? Будьте уверены, Степан Трофимович, что я единственно в вашем интересе говорю. То ли дело, если бы вы взяли какую‑нибудь коротенькую, но занимательную средневековую придворную историйку, из испанской истории, или, лучше сказать, один анекдот, и наполнили бы его еще анекдотами и острыми словечками от себя. Там были пышные дворы, там были такие дамы, отравления. Кармазинов говорит, что странно будет, если уж и из испанской истории не прочесть чего‑нибудь занимательного.
– Кармазинов, этот исписавшийся глупец, ищет для меня темы!
– Кармазинов, этот почти государственный ум! Вы слишком дерзки на язык, Степан Трофимович.
– Ваш Кармазинов – это старая, исписавшаяся, обозленная баба! Chère, chère, давно ли вы так поработились ими, о боже!
– Я и теперь его терпеть не могу за важничание, но я отдаю справедливость его уму. Повторяю, я защищала вас изо всех сил, сколько могла. И к чему непременно заявлять себя смешным и скучным? Напротив, выйдите на эстраду с почтенною улыбкой, как представитель прошедшего века, и расскажите три анекдота, со всем вашим остроумием, так, как вы только умеете иногда рассказать. Пусть вы старик, пусть вы отжившего века, пусть, наконец, отстали от них; но вы сами с улыбкой в этом сознаетесь в предисловии, и все увидят, что вы милый, добрый, остроумный обломок… Одним словом, человек старой соли и настолько передовой, что сам способен оценить во что следует всё безобразие иных понятий, которым до сих пор он следовал. Ну сделайте мне удовольствие, я вас прошу.
|
– Chère, довольно! Не просите, не могу. Я прочту о Мадонне, но подыму бурю, которая или раздавит их всех, или поразит одного меня!
– Наверно, одного вас, Степан Трофимович.
– Таков мой жребий. Я расскажу о том подлом рабе, о том вонючем и развратном лакее, который первый взмостится на лестницу с ножницами в руках и раздерет божественный лик великого идеала, во имя равенства, зависти и… пищеварения. Пусть прогремит мое проклятие, и тогда, тогда…
– В сумасшедший дом?
– Может быть. Но во всяком случае, останусь ли я побежденным, или победителем, я в тот же вечер возьму мою суму, нищенскую суму мою, оставлю все мои пожитки, все подарки ваши, все пенсионы и обещания будущих благ и уйду пешком, чтобы кончить жизнь у купца гувернером либо умереть где‑нибудь с голоду под забором. Я сказал. Alea jacta est![134]
Он приподнялся снова.
– Я была уверена, – поднялась, засверкав глазами, Варвара Петровна, – уверена уже годы, что вы именно на то только и живете, чтобы под конец опозорить меня и мой дом клеветой! Что вы хотите сказать вашим гувернерством у купца или смертью под забором? Злость, клевета, и ничего больше!
– Вы всегда презирали меня; но я кончу как рыцарь, верный моей даме, ибо ваше мнение было мне всегда дороже всего. С этой минуты не принимаю ничего, а чту бескорыстно.
|
– Как это глупо!
– Вы всегда не уважали меня. Я мог иметь бездну слабостей. Да, я вас объедал; я говорю языком нигилизма; но объедать никогда не было высшим принципом моих поступков. Это случилось так, само собою, я не знаю как… Я всегда думал, что между нами остается нечто высшее еды, и – никогда, никогда не был я подлецом! Итак, в путь, чтобы поправить дело! В поздний путь, на дворе поздняя осень, туман лежит над полями, мерзлый, старческий иней покрывает будущую дорогу мою, а ветер завывает о близкой могиле… Но в путь, в путь, в новый путь:
Полон чистою любовью,
Верен сладостной мечте…
О, прощайте, мечты мои! Двадцать лет! Alea jacta est.
Лицо его было обрызгано прорвавшимися вдруг слезами; он взял свою шляпу.
– Я ничего не понимаю по‑латыни, – проговорила Варвара Петровна, изо всех сил скрепляя себя.
Кто знает, может быть, ей тоже хотелось заплакать, но негодование и каприз еще раз взяли верх.
– Я знаю только одно, именно, что всё это шалости. Никогда вы не в состоянии исполнить ваших угроз, полных эгоизма. Никуда вы не пойдете, ни к какому купцу, а преспокойно кончите у меня на руках, получая пенсион и собирая ваших ни на что не похожих друзей по вторникам. Прощайте, Степан Трофимович.
– Alea jacta est! – глубоко поклонился он ей и воротился домой еле живой от волнения.
Глава шестая