И вдруг все исчезло – это произошло неожиданно, без малейшего предупреждения. Как будто кто‑то повернул выключатель и убрал меня из здешнего мира.
* * *
Когда я возвратился в мир живых, стояла ночь. Я обнаружил себя в вонючей маленькой избе на высокой голой кровати, кругом набились солдаты. В крошечном окошке стояла тьма. Оно было наполовину заколочено досками, и хорошо было слышно, как дождь или град лупят по стене.
У меня горела обожженная рука, горел бок, невыносимо хотелось пить. Я хотел позвать Тюне, но не смог выдавить из себя ни звука. По крайней мере, здесь было тепло. Немецкий солдат, обученный искусству выживания, породил великую мудрость: зловоние лучше холода.
Мир снова выключился, хотя мне казалось, что этого никогда не произойдет, и следующее, что я увидел, было утро: незнакомые солдаты копошились вокруг – это были ребята из пехотного мотополка, как я понял, – потом явилась полевая кухня и внезапно рядом со мной возник Тюне с миской жидкого горячего супа.
Я спросил, нет ли воды. Тюне сверкнул повязкой на голове – ему, как он объяснил, сорвало лоскут кожи со лба, ничего страшного.
– Колодец тут есть, но в него сбросили трупы, – сообщил он. – Пришлось рубить и топить лед. Не знаю, есть ли вода или все пошло на похлебку. Могу сходить узнать.
Он куда‑то пропал и спустя вечность принес мне в кружке какую‑то жижу, которую я жадно выхлебал. При моем невезении я вполне мог подцепить дизентерию или другую болезнь, проистекающую от пития грязной воды, но в тот момент мне было это безразлично.
Спустя короткое время в избе почти не осталось народа, а когда посветлело окончательно, ко мне пришел командир полка – граф фон Штрахвитц.
|
– Обер‑лейтенант Шпеер, – сказал он, – вас и обер‑лейтенанта Краевски мы срочно отправляем в тыловой госпиталь. Сейчас в расположение полка, в двух километрах от Ново‑Петрово, прибыли два Ju‑52, и один из них готов забрать раненых. Вас отвезут в Харьков.
* * *
Тогда, в декабре сорок первого, я почти не разглядел «первую столицу Советской Украины». Мы пролетели над разрушенными районами, приземлились на аэродроме за городом, откуда нас на машине доставили в госпиталь. Город до сих пор не был разминирован до конца.
Мы проехали по центру Харькова, и я вспомнил предсказание унтер‑офицера Трауба о том, что зиму мы проведем в цивилизованном европейском городе. Бедняга. Его положили в мерзлую землю, которую пришлось взрывать гранатами, чтобы выкопать братскую могилу. Харьков вполне соответствовал этому определению, по крайней мере, в старой своей части, где разрушения не слишком бросались в глаза.
Сохранилось что‑то вроде парка или сада. В окно машины я увидел голые мокрые стволы и между ними странное сооружение, похожее на пирамиду или мавзолей древности. Затем мы свернули на красивую широкую улицу, где вообще не было заметно никаких следов войны, а по мостовым ходили женщины в элегантных пальто и шляпках. Я вдруг понял, что тысячу лет не видел нормальных женщин, не похожих на те туземные чучела, которые изредка попадались нам в разгромленных деревнях, и меня это шокировало.
* * *
В госпитале нас с Краевски неожиданно навестил Фридрих фон Рейхенау.
Краевски был плох и к разговорам не расположен, я же, напротив, нуждался в том, чтобы меня отвлекали от боли, которая постоянно грызла левую руку. Ожог – чертовски неприятная штука.
|
Фриц принес ломаный шоколад.
– Наш полк, точнее, то, что от него осталось, перебазировался в Макеевку, недалеко от города Сталино, – сообщил он. – Отец говорит, что у командования нет намерения использовать Второй танковый для активных боевых действий нынешней зимой: задачи летней и осенней кампании полностью выполнены.
Он артистически, в лицах, передавал рассказ отца, 1 декабря ставшего командующим группой армий «Юг», о визите фюрера в Полтаву, где размещался штаб командования Шестой армии. Это произошло совсем недавно – 3 декабря. Как раз в те дни, когда мы грызлись за безвестную Петровку, или как там она называется.
– Фюрер прибыл в Полтаву и почти прямым текстом сообщил отцу, что следующим летом от группы армий «Юг» потребуется огромное напряжение – мы будем развивать наступление. Отец блестел пенсне и с невозмутимым видом объяснял фюреру, по какой причине Ростов‑на‑Дону был отбит русскими через неделю после взятия нашими войсками. Могу представить себе эту картину!..
Фриц тихо засмеялся. Генерал‑фельдмаршал фон Рейхенау – истинный национал‑социалист – завораживал фюрера своим исконно германским, почти звериным магнетизмом, и фюрер, не скрывая, наслаждался общением с ним.
– А что фюрер? – спросил я, заинтригованный.
– Фюрер? Минут двадцать, говорит отец, произносил речь о роли нефти в военной экономике и пшена в питании солдат. Начал с глубокой древности и закончил нынешним днем. Эрудиция фюрера потрясает.
|
– Роль пшена? – переспросил я. – В питании солдат?
Когда я так переспрашиваю, то чувствую себя умственно отсталым. Это еще с детских времен.
Фриц сощурился:
– Отец приказал подать на стол картофельные оладьи и овсяную кашу – солдатскую пищу. Это вызвало у фюрера определенные ассоциации. Между нами говоря, отец не очень хорошо себя чувствует, хотя в жизни не признается в этом.
– А вы как это поняли?
– Он же мой отец, – Фриц качнул головой. – Я просто это вижу. Он не из тех, кто будет хворать или жаловаться. Просто в какой‑то из дней упадет и больше не встанет. Как воин древности, сраженный незримой стрелой валькирии.
– Валькирии не стреляли в воинов, тем более невидимыми стрелами, – поправил я. – Как прямой потомок Нибелунгов, вы должны об этом знать, Фридрих.
Фриц махнул рукой:
– Да какая разница, вы ведь понимаете, о чем я говорю. Мне бы очень не хотелось, чтобы отца положили в эту проклятую русскую землю.
– Я не знал, что вы так сентиментально к нему относитесь, – осторожно заметил я.
– Он же мой отец, – повторил Фриц. – Вы, наверное, видели немецкое военное кладбище в центре Харькова?
– Кладбище?
– Да, в городском саду.
Я вспомнил странное сооружение, мелькнувшее между деревьями.
– Полагаю, да, видел.
– Старинная прусская традиция, – пояснил Фриц. – Отец распорядился ввести ее в завоеванных городах. Чтобы жители никогда не забывали о тех, кто отдал свои жизни за то, чтобы принести им свет цивилизации. Среди прочих офицеров там похоронен командир 68‑й пехотной дивизии Георг фон Браун. Отец лично знал его и весьма скорбел о его гибели.
– А как он погиб? – поинтересовался я.
– В ноябре местный террорист взорвал помещение штаба[13]на улице, которая при большевиках носила имя Дзержинского, – один из их комиссаров и тоже, кажется, террорист. Генерал фон Браун трагически погиб. После этого были проведены операции по выявлению в городе террористов, многие были схвачены и в назидание жителям повешены прямо на балконах домов. Зрелище впечатляющее. Однако начальник штаба отца, генерал Паулюс, морщил нос и публично критиковал данное решение. Он говорит, что намерен привлечь местное население на нашу сторону.
– Паулюс? – снова переспросил я. Фриц рассказывал слишком быстро – мой измученный рассудок не поспевал за его повествованием.
– Ну да, – подтвердил Фриц. – Генерал Паулюс – воспитанный и интеллигентный человек, аристократ с тонким душевным миром. Почти как я… – Он смешливо сморщился. – А что отец? Грубиян, медведь, рубака. Бандитов и террористов – вешать, недочеловеков истреблять, а душевные терзания – это для барышень. Кстати, отец оказался прав по части «симпатий местного населения»: все эти украинские добровольцы, которые взялись работать вместе с немецким правительством над установлением нового порядка, на самом деле не столько заботятся о наших интересах, сколько пытаются под шумок отделить Украину от России – и заодно от Германии. Хотят использовать немцев в собственных интересах. Предатель на предателе. А чего ожидать от тех, кто переходит на сторону победителей? Во Франции происходило то же самое.
– И что в результате? – спросил я.
– В результате мы с вами и Краевски летим в Германию, – сказал Фриц фон Рейхенау. – Зимой активных боевых действий не предвидится, а здоровье у нас пошатнулось. Отец считает, что будет полезно подлечиться на родине. Для себя он, разумеется, ни о каком лечении и заикаться не позволяет: генерал‑фельдмаршал фон Рейхенау не покажет слабости ни перед кем.
Молодой человек нервно сжимал и разжимал пальцы.
– Что вас мучает, Фриц? – спросил я.
Как всегда, новости из «высших эшелонов», смешанные со слухами и внутренними переживаниями самого Фрица, захватили меня. Думаю, из него получился бы хороший писатель, он умел развлекать и никогда не щадил себя при рассказах – не пытался выставить себя в более выгодном свете.
– Боюсь разочаровать отца, – ответил Фриц, как всегда, с обезоруживающей откровенностью. – Боюсь до судорог.
Мне кажется, он отправляет меня в отпуск просто потому, что я ни на что не гожусь. К следующей весне война уже закончится, а я…
Я перебил его:
– Вот уж о чем бы я не беспокоился. С этой войной мы не разберемся так быстро. Поймите, Фриц: мы остались зимовать в России. Весной начнется новое большое наступление. Мы все верим в гениальность фюрера, которая подскажет ему правильное направление главного удара. Мы завершим войну в сорок втором. И вы будете в этом участвовать. Как и я.
– А сами вы что думаете? – спросил Фриц. – Что, по‑вашему, нас ожидает?
Я повернулся удобнее, вытянул руку вдоль туловища. Мне не нравилась повязка – рука распухла, возле кисти бинт впивался. Надо будет попросить врача сменить ее.
– Понятия не имею. Нужно верить в судьбу, Фриц, и выполнять свой долг так, как велит нам совесть. А чем все это закончится – покажет будущее.
* * *
Перед самым отъездом ко мне явился Генрих Тюне. Он выглядел смущенным, чему я поначалу не придал никакого значения – обычный для него плутоватый вид, бегающие глаза, привычка теребить пальцы, тощие, красноватые, с обломанными ногтями. (Не скажу, чтобы среди нас было распространено увлечение маникюром, но руки Тюне выделялись уродством даже здесь.)
– Хорошо бы вам подлечиться и отдохнуть, господин лейтенант, – сказал Тюне после серии вздохов и взглядов в окно и на потолок. – Уж если кому подлечиться, так это вам. Так что счастливо вам добраться до Фатерлянда ну и там… тоже.
Он мялся, ерзал на стуле и вздыхал.
– Выкладывай, что у тебя на уме, – потребовал я.
Тюне так и вскинулся:
– В каком смысле – «на уме»? Ничего такого. Просто вот зашел пожелать доброго пути.
– Ага, – сказал я насколько мог язвительно. Я ему не верил. Генрих Тюне нечасто пускался в разговоры. Не в его характере. – Давай, говори честно. О чем думаешь?
Он молчал.
– Не валяй дурака, Генрих, – сказал я. – Мне‑то можешь признаться.
– Да? – уронил он. – В чем угодно?
– Именно.
Думаю, мы оба в тот миг вспомнили наш давний разговор, когда он открыл мне свои коммунистические симпатии. После такого, надо полагать, он в состоянии доверить мне любую, даже самую постыдную тайну.
– Ладно. – Он еще раз тяжело вздохнул и, наконец, вытащил из кармана листок бумаги, сложенный в несколько раз. – Вот.
Он положил листок мне на грудь. Я скосил глаза, не решаясь взять в руки бумажку.
– Объяснишь?
– Письмо, – сознался Генрих. – А вот тут, – он запустил руку в другой карман и после долгих поисков извлек оттуда другой клочок бумаги, чудовищно измазанный, – тут адрес. Это в Дрездене. Не знаю, найдется ли у вас время, господин лейтенант, туда съездить. Но если бы нашлось…
Я прочитал адрес и имя. Девушку звали Труди Зейферт. Она жила где‑то на окраине, судя по адресу.
– А почему ты не можешь отправить ей записку просто по почте? – удивился я. – Письма доходят постоянно, я регулярно получаю из дома.
– По почте я тоже посылаю, – сказал Генрих, – но мне нужно, чтобы опытный человек поглядел собственными глазами. Составил, так сказать, впечатление. Потому что по письмам не всегда можно понять. Я, например, не понимаю. А вы в людях разбираетесь и потом мне все честно сообщите: как она там и о чем думает. Может, она вообще про меня не думает, а на письма отвечает просто из долга, чтобы не обижать солдата. Ну и надеется втайне, что я не вернусь. Бывает же и такое?
– Да запросто, – подтвердил я, не подумав. Это было бессердечно, признаю. Я пожал Генриху руку: – Ладно, Тюне. Не беспокойся. Выполню твое поручение и все тебе честно сообщу.
– Я на вас сильно рассчитываю, господин лейтенант, – со значением произнес Тюне и удалился.
* * *
Нас троих – Краевски, Рехйенау и меня – погрузили на самолет и доставили в центральный госпиталь в Лейпциге. Краевски задержался там дольше всех, у него было проникающее ранение в грудь, повреждено колено, и многие считали, что он не выкарабкается. Это было бы жаль, потому что он храбрый человек и хороший командир.
Меня, кое‑как залатанного, отпустили в отпуск на месяц, после чего я получил назначение в учебную танковую часть в Айзенахе.
* * *
Странно было возвращаться в наши старые казармы и видеть там совсем молодых людей – юношей нового поколения, выросших совсем в другой Германии, где господствовали совершенно новые идеи.
Я говорил уже, что после нескольких месяцев фронта я отвык от женских лиц, от неповторимого женского магнетизма, от их голосов.
Но еще большим потрясением, пожалуй, стал вид этих молодых людей: они были новенькими, как обмундирование со склада. После моих боевых товарищей эти казались мне особенно чистыми, неиспорченными – ни снаружи, ни внутри. Разумеется, все они курили и сквернословили, но никому еще не доводилось ругаться от той злости, боли или того бессилия, которые нам пришлось пережить на Украине. И курили они иначе. Они делали это просто для удовольствия или чтобы выглядеть старше.
Вообще порой мне казалось, что мы принадлежим к разным племенам. Я ни с кем из них не мог сойтись дружески. Это было невозможно не только из‑за моего возраста или статуса, но и из‑за какой‑то непреодолимой черты, которая отделяла фронтовика от новобранца. Если они попадут в действующую армию и война продлится достаточно долго, всякие различия между нами сотрутся. Но пока что пропасть между нами казалась непреодолимой.
Иногда я просто не понимал этих детей: они смеялись над чем‑то, что было мне чуждо, их радовали вещи, которых я попросту не замечал, и не обращали внимания на то, что представлялось мне сейчас самым важным.
Они выказывали мне все признаки уважения, беспрекословно подчинялись любым приказам и, по их словам, мечтали только об одном: служить Рейху на полях сражений. Я не вникал в то, что происходило за прозрачной стеной, которая отделяла нас друг от друга. Я просто учил их воевать. Мы изучали матчасть, проводили стрельбы. Я не думал ни о чем. Время шло незаметно.
* * *
В середине января сорок второго я выбрал наконец время поехать в Дрезден. У меня было два дня выходных. Я прибыл в город на поезде и пешком отправился на Хайнц‑Мюллер‑штрассе, где жила фройляйн Зейферт. Вещей с собой у меня почти не было, о ночлеге я не задумывался. Что‑нибудь подвернется. Денег хватало.
Многие считают Дрезден красивым городом. Наверное, так оно и есть: все эти тяжелые пышные завитки барокко, подстриженные сады, дворцы и высокие каменные дома, каждый с каким‑то своим, только ему присущим обликом. Но мне он всегда казался подавляющим.
Может быть, в такой архитектуре и имеется скрытый смысл. Ведь если долго сдавливать человеческий дух, то он разрывает оковы и взмывает в небеса, гневный, освобожденный, несущий легкое и чистое пламя ярости. Именно для такого духа и стали вместилищем огромные, полные воздуха строения, которые проектирует мой брат для Рейха. Под куполами его дворцов можно летать на самолете.
Чем ближе я подходил к окраине, тем более прозаические мысли меня посещали. Больше я не раздумывал об архитектурных стилях и о связи внешнего облика города с состоянием человеческого духа. Может быть, я устал от этих мыслей, не очень‑то для меня привычных, и они мне попросту надоели, может быть, все дело в самой окраине – она была ровно такой же, как в сотнях других городов – конечно, исключая русские.
Труди Зейферт не оказалось дома – она пошла в церковь. Ах да, сегодня же воскресенье. Когда я подъезжал к Дрездену на поезде, то слышал согласный звон колоколов. Соседка, которая сообщила мне о местонахождении фройляйн Зейферт, всячески пыталась угодить господину лейтенанту – еще бы, фронтовик, офицер, да, видно, не из простых.
– Я могу проводить вас до этой церкви, – предлагала добрая домохозяйка, сверля меня пронзительными маленькими глазками. – Заодно вознесете хвалу Господу за то, что извел вас из пасти огненной.
– Нет, благодарю вас. – Что‑то не хотелось мне показываться на глаза Господу. Лучше бы он не вспоминал обо мне подольше.
– В таком случае, господин лейтенант, прошу ко мне, – она улыбнулась. – Я как раз испекла булочки с изюмом. Выпейте кофе, пока вернется фройляйн Зейферт. Я знаю, что она получает письма с Русского фронта. Эта тяжелая война!.. – Она шумно вздохнула. – Такая тяжелая! Мы несем ужасные потери – и все ради того, чтобы защитить нашу родину от угрозы большевизма.
Я видел, что ей хочется поговорить об угрозе большевизма и о том, сколько большевиков истребил господин лейтенант лично, собственными руками, – вот этими, которыми он будет брать булочки с изюмом с подноса доброй домохозяйки.
Мне совсем не улыбалось провести с ней утро наедине. Поэтому я поблагодарил и отказался. Она нехотя ушла к себе. Я просто уселся на ступеньках перед дверью фройляйн Зейферт, закурил и уставился в пустоту.
Я увидел Труди минут через сорок. Людей на Хайнц‑Мюллер‑штрассе немного, но все‑таки человек десять за это время прошло мимо меня, кое‑кто даже оглядывался, но я сидел не шелохнувшись. А вот ту самую девушку я определил мгновенно. Она шла торопливо, как привыкла, наверное, ходить всю жизнь: она из рабочей семьи, и времени на неспешные прогулки у нее не было. Она и на танцы, и в кино так ходит. В ее неровной, дергающейся походке мне почудилось что‑то подростковое. Она была худенькая и небольшого роста. Под стать Генриху Тюне. Я погасил папиросу и встал.
Не доходя до меня десяти шагов, она вдруг насторожилась. Ее лицо вдруг побледнело, глаза сделались большими и темными. Она остановилась, покачала головой, словно отгоняя дурные мысли. На ней было простое пальто из темной ткани, на голове вязаный платок.
– Здравствуйте, фройляйн Зейферт, – заговорил я. Голос прозвучал хрипло – просто от того, что я слишком долго молчал.
К тому же я, оказывается, замерз.
Она моргнула, все еще настороженная. Я заметил, что она не улыбнулась, хотя, как мне казалось, самый мой вид должен внушать расположение.
– Я товарищ вашего друга, Генриха Тюне, – добавил я. – Нет‑нет, не пугайтесь, он жив и здоров. Прислал со мной письмо, просил передать лично.
– Лично? – Она недоверчиво подошла ко мне и протянула руку в детской рукавичке. – Почему?
– Просто так, – сказал я.
– Вы друзья?
– Я его командир, – ответил я. – Генрих хороший солдат.
– А почему он не приехал? С ним что‑то случилось?
– Наш полк остался на зиму в России, – объяснил я. – А я был тяжело ранен в бою и вернулся – обучать молодых солдат.
– Да, и потом они тоже отправятся на фронт. – Она тяжело вздохнула и отвернулась.
Я наконец вытащил письмо Тюне и вложил ей в руку.
– Спасибо. – Не глядя на меня, она сжала письмо рукавичкой.
Я потоптался рядом. Она просто стояла, как будто ждала, чтобы я ушел.
– Не пригласите меня на чашку кофе? – спросил я наконец прямо.
– У меня… Простите, господин лейтенант, у меня нет кофе, – ответила Труди. – Закончился.
– В таком случае, может быть, прогуляемся до магазина? Мы могли бы купить кофе вместе, – предложил я.
– Сегодня воскресенье! – она засмеялась с видимым облегчением: ей совсем не хотелось, чтобы незнакомый лейтенант покупал для нее кофе, но как отказать герою войны – она не знала. – Магазины закрыты.
– В таком случае вы позволите мне прислать вам кофе? – спросил я.
Труди опустила голову и прикусила губу.
Я видел, что ей неприятно, но почему‑то никак не мог остановиться.
– Труди, – проговорил я как можно более мягко, – послушайте меня. Ничего дурного я вам не желаю. Просто немного помочь девушке моего товарища. Я неопасен. Я почти старик.
Она вдруг рассмеялась:
– Вы? Старик? Неопасны? Боже мой!.. Ладно, идемте ко мне. Вам нужно отогреться. Давно меня дожидаетесь? Небось замерзли на таком холоде!
Я заверил ее, что по сравнению с тем морозом, который встретил нас в русских степях, здешние температуры – мелочь, недоразумение.
– Фрау Хартман, конечно, успела отследить нашу встречу, – добавила Труди Зейферт, метнув взгляд на соседнее окно. – Ну да и ладно. Пусть думает что хочет, старая карга.
– Хартман? – переспросил я.
– Да, а что? – Девушка опять насторожилась. Она казалась пугливой, как птичка. – Вы с ней уже познакомились? Она вам что‑то сказала обо мне?
– Нет, просто мне не нравятся люди с фамилией Хартман, – ответил я и ничего больше объяснять не стал.
Мы вошли в квартирку Труди. Мебель у нее была самодельная, фанерная, выкрашенная бледно‑голубой краской, узкая койка застелена солдатским одеялом. Никаких украшений или растений на подоконнике, только на стене вышивка с благочестивым девизом, при виде которого я невольно вздрогнул. От Труди это обстоятельство не укрылось.
– Что с вами, господин лейтенант? Здесь довольно холодно, – добавила она, – я растоплю печку.
Печка у нее была старая, круглая.
Я уселся на единственный стул, стоявший возле деревянного стола, накрытого вязаной скатертью. Сидел и смотрел, как она возится.
Терпеть не могу людей, которые приходят в гости и сразу начинают проявлять инициативу: без спроса рубят дрова, заваривают чай и все такое. Если хозяйке понадобится помощь, она скажет.
– Вы живете одна, фройляйн Зейферт? – спросил я.
– Да. С тех пор, как погиб мой брат, – добавила она. – Родители умерли еще в двадцатые.
– Ясно.
После долгой паузы она заговорила сама, как будто тепло от печки растопило какой‑то лед внутри нее самой:
– С Генрихом мы познакомились на танцах. Мы оба работали на механическом заводе. Он… – Она замялась.
Я сказал:
– Я знаю, что он участвовал в рабочем движении. Но это в прошлом.
– Да, конечно, – с облегчением проговорила Труди. – Мы с ним давно не виделись. Какой он? Все такой же смешной?
Я не ответил. Вместо этого я показал на вышивку, висящую у нее на стене:
– В России была целая республика немцев. Вы знали об этом? Еще в восемнадцатом веке немцы переселялись в эту большую страну в поисках работы, карьеры… Несколько поколений они трудились на благо своей новой «родины». И как она отплатила им – знаете?
Труди Зейферт съежилась и уставилась на меня огромными глазами. Я видел, что она боится услышать что‑то ужасное.
Безжалостно я продолжал:
– По приказу Сталина всех немцев погрузили в поезда и отправили в Сибирь. А их дома теперь стоят пустыми. Нетронутыми, но совершенно мертвыми. Сталин боялся, что они с любовью встретят своих соотечественников. Что перейдут на нашу сторону и будут нам помогать. Что увидят в нас освободителей.
– Они ведь могли вернуться в Фатерлянд, когда фюрер позвал их, – тихо отозвалась Труди. – Многие так и поступили. А эти люди почему‑то остались в России. Что же удивительного в том, что они поплатились за это? Ошибки порой обходятся нам слишком дорого.
Я пожал плечами:
– Просто хочу сказать вам, Труди, что эта война заставила меня многое увидеть по‑новому. Мы побывали в сражениях, многократно подвергались опасности, не раз теряли боевых друзей. Я был ранен. И все‑таки ничего более страшного, чем те пустые немецкие деревни, я не видел. И в одном доме на стене висел такой же девиз, как у вас, – тоже вышитый крестиком… До войны мы видели в таких картинках воплощение чересчур назойливой материнской заботы. Но сейчас я так не думаю. Совсем не думаю.
Девушка долго молчала, я видел, как она украдкой вытирает слезы.
Потом Труди спросила:
– Зачем вы мне это рассказали?
– Потому что я, в общем, никому больше не могу этого рассказать, – признался я. (На самом деле у меня был заранее готов ответ на этот вопрос.)
Труди встала:
– У меня есть суп с клецками. Вы будете есть?
– Ужасно голоден. – Я тоже поднялся со стула.
Но она не спешила на кухню. Стояла, свесив красноватые натруженные руки, посреди своей суровой комнаты.
Я рассматривал ее, не стесняясь и не скрывая любопытства. Простая фабричная девушка, думал я, у нее было нелегкое детство, безрадостная юность. Сейчас опять настали непростые времена – идет война, стране приходится напрягать все силы ради победы. Но после победы все переменится. Ради этого мы и сражаемся. Именно ради этого. Ради таких, как Труди.
– Иди ко мне, – сказал я тихо и протянул к ней руки.
Она шевельнулась, глянула на меня исподлобья, но осталась на месте.
– Если не хочешь, я просто уйду, без обид, – прибавил я. – Самое главное, Труди, – ничего не бойся.
Всхлипнув, она бросилась ко мне, обхватила меня за шею костлявыми руками и зарыдала.
– Я… – проговорила она сквозь слезы. – Я так хочу просто быть живой!
Я оставил у Труди все деньги, кроме тех, которые нужны были мне для покупки билета на поезд, и обещал заехать еще. Когда я уходил, она сидела за столом, подперев кистью руки острый подбородок, и мрачно сверлила меня своими темно‑серыми глазами.
Я аккуратно закрыл за собой дверь и вышел на улицу. Фрау Хартман торчала у окна, и я сразу встретился с ней взглядом. Она улыбнулась мне кисло‑сладкой улыбкой и задернула шторы.
* * *
В поезде я развернул газету, купленную на вокзале, и прочитал известие о гибели командующего войсками группы армий «Юг» Вальтера фон Рейхенау. Русские сбили самолет, в котором находился генерал‑фельдмаршал, недалеко от Лемберга. Уцелевших не было[14].
Я сложил газету и долго смотрел в окно без единой мысли. Пробегали железнодорожные станции, среди белого снега – острые красные крыши церквей, входили и выходили люди. Кругом звучала немецкая речь. А я как будто перенесся мыслями туда – в заснеженные степи, где танки вмерзают в жидкую грязь. Мне не хватает веры, подумал я.
Новым командующим Шестой армией в январе был назначен бывший начальник штаба фон Рейхенау – генерал Паулюс. Нас в Айзенахе это все касалось опосредованно – до отправки на фронт оставалось несколько месяцев. Солдат не привык задумываться дольше, чем на пару дней вперед.
Несколько раз еще я ездил в Дрезден. Труди подарила мне свою фотокарточку.
* * *
Наконец, в конце июня сорок второго, шестьдесят новобранцев и двадцать танков погрузились на поезд и двинулись в сторону Восточного фронта. Я выехал раньше, с пакетами для командования и другими поручениями.
* * *
– А у вас есть девушка, господин обер‑лейтенант? – спрашивает Кролль.
По нашим подсчетам, мы догоним наш Второй танковый на реке Донец, где‑то южнее Лисичанска. Если только я правильно произношу все эти названия.
Вместо ответа я показываю ему карточку Труди.
– Можно? – Он осторожно берет ее двумя пальцами и долго разглядывает, вертя перед глазами. Мне прямо интересно – что можно высматривать столько времени в таком обыкновенном лице?
Наконец я сердито отбираю у него карточку.
Он смотрит на меня с любопытством.
– Не думал, что у вас такая девушка, господин обер‑лейтенант, – говорит наконец Кролль.
Тут мне делается обидно, я просто готов взорваться и сказать какую‑нибудь глупость, вроде того, что Труди вовсе не моя девушка и что ее карточку я взял просто так, чтобы было что показывать товарищам, когда все начнут хвастаться и рассказывать, вздыхая, какие красавицы ждут их дома.
– И что не так с моей девушкой? – спрашиваю я немного более резко, чем стоило бы.
– Она похожа на работницу с фабрики, – отвечает чересчур проницательный Кролль.
– А почему, Кролль, я не могу завести отношения с хорошей работящей немецкой девушкой, которая сейчас стоит у станка ради того, чтобы Германия скорее одержала победу над врагом? – вопрошаю я.
Но он только отмахивается:
– Да ладно вам, господин обер‑лейтенант, мне‑то можете всю правду сказать.
От такого обращения у меня глаза на лоб вылезают:
– Что ты себе позволяешь?
Кролль ухмыляется, и я понимаю, когда сделал ошибку: не нужно было откровенничать с ним насчет моей личной жизни. Еще покойный Вальтер фон Рейхенау говорил: «Никогда не пейте шнапс с подчиненными. Можете пить в их присутствии, можете даже нажраться в хлам, – но не берите их в свою компанию». А я нарушил этот великий завет. И теперь рыжий саксонец вообразил, будто он со мной на равных.