– Не смешите.
– Я скажу, как найти Буддена.
– Фи, предатель. Скажите.
– В обмен на мою жизнь.
– Просто так.
Доктор Фойгт судорожно сглотнул. Он сделал усилие, пытаясь взять себя в руки, но напрасно. Он зажмурил глаза и, злясь на себя, против воли разрыдался.
– Ну! – крикнул он. – Кончайте!
– Вы торопитесь? Я – нет.
– Чего вы хотите?
– Мы с вами проведем эксперимент. Вроде тех, которые вы проводили с вашими крысятами. Или с их детьми.
– Нет.
– Да.
– Кто здесь? – Он хотел поднять голову, но не смог из‑за пистолета.
– Не волнуйтесь, это друзья. – Смерть нетерпеливо поцокала языком. – Итак, где скрывается Будден?
– Я не знаю.
– Ой! Вы решили его спасти?
– Мне плевать на Буддена. Я раскаиваюсь.
– Поднимите голову, – сказала смерть, бесцеремонно беря его за подбородок. – Что вы помните?
Темные и молчаливые тени подняли перед ним, как на выставке в приходском культурном центре, стенд с фотографиями: мужчины с лопнувшими глазами, заплаканный ребенок со вскрытыми, как плоды граната, коленями, женщина, на которой испробовали кесарево сечение без обезболивания. И еще несколько человек, которых он не помнил.
Доктор Фойгт снова разрыдался, он кричал и звал на помощь. Пока выстрел не заставил его умолкнуть.
«Психиатр убит в Бамберге». «Доктор Ариберт Фойгт был убит выстрелом в голову в своем кабинете в баварском Бамберге». Я уже пару лет жил в Тюбингене. Тысяча девятьсот семьдесят второй или семьдесят третий год, не помню точно. Но я точно помню, что несколько долгих ледяных месяцев страдал из‑за Корнелии. Про Фойгта я еще ничего не мог знать, потому что еще не прочитал арамейский манускрипт, не знал всего, что знаю сейчас, не задумал еще написать тебе это письмо. Через пару недель начинались экзамены. И каждый день я переживал из‑за какого‑нибудь эксперимента Корнелии. Может быть, я это не прочитал, Сара. Но как раз тогда кто‑то убил в Бамберге психиатра, и я даже представить себе не мог, что он был связан со мной больше, чем Корнелия со всеми своими секретами и экспериментами, вместе взятыми. Какая странная штука жизнь, Сара.
|
Каюсь, я мало плакал, когда умерла моя мать. Я весь был поглощен столкновением с Косериу, моим кумиром, который костерил Хомского, моего кумира, и, что интересно, не ссылался на Блумфилда[220]. Я знаю, он делал это для того, чтобы задеть нас, но в тот день, когда он стал высмеивать Language and Mind [221], Адриа Ардевол, чувствовавший некоторую усталость от жизни и прочее в таком духе, начал терять терпение и тихо сказал по‑каталански: хватит, герр профессор, хватит, все понятно, можете не повторять. И тут Косериу направил на меня через стол самый устрашающий взгляд из своего репертуара, и одиннадцать моих одногруппников замолчали.
– Хватит что? – обратился он ко мне по‑немецки.
Я трусливо промолчал. Меня обуял страх от его взгляда и от мысли, что сейчас он меня разнесет перед всей группой. И это притом что однажды он похвалил меня, застав за чтением Mitul reintegrării [222], и сказал: Элиаде – хороший мыслитель, вы правильно делаете, что читаете его.
– Потом зайдите ко мне в кабинет, – тихо сказал он мне по‑румынски. И продолжил вести занятие как ни в чем не бывало.
Трудно поверить, но когда Адриа Ардевол входил в кабинет Косериу, у него не дрожали колени. За неделю до этого он расстался с Августой, преемницей Корнелии, которая не предоставила ему возможности разорвать отношения самому, потому что без всяких объяснений бросила его ради нового эксперимента два десять ростом – баскетболиста, только что залученного известным штутгартским клубом. Отношения с Августой были размеренными и спокойными, но Адриа решил отдалиться от нее после пары ссор из‑за глупостей. Stupiditates[223]. И сейчас он был не в духе, а мысль о страхе перед Косериу была так унизительна, что одного этого хватало для того, чтобы не чувствовать страха.
|
– Садитесь.
Диалог вышел любопытный, потому что Косериу говорил по‑румынски, а Ардевол отвечал по‑каталански: оба следовали курсу взаимной провокации, взятому уже на третий день занятий, когда Косериу сказал: в чем дело? почему никто ничего не спрашивает? – и Ардевол задал свой первый вопрос, трепетавший у него на языке, о языковой имманентности, и все оставшееся занятие было ответом на вопрос Ардевола в десятикратной мере – я храню этот ответ в сердце как сокровище, потому что это был щедрый подарок гениального, но невыносимого ученого.
Диалог вышел любопытный, потому что, говоря каждый на своем языке, они прекрасно понимали друг друга. Диалог вышел любопытный, потому что они знали, что оба видят читаемый курс как этакую «Тайную вечерю» в Санта‑Марии делле Грацие[224], Иисус и двенадцать апостолов – все обращены в слух и ловят каждое слово и малейший жест Учителя, кроме Иуды, от всех отстраненного.
– И кто же Иуда?
– Вы, разумеется. Что вы изучаете?
|
– По меню: история, философия, кое‑что из филологии, лингвистики, что‑то из богословия, греческий, иврит… В общем, все время ношусь между Брехтбау и Бурзе.
Пауза. Наконец Адриа признался: я очень… очень недоволен, потому что хотел бы изучать все.
– Все?
– Все.
– Н‑да. Мне кажется, я вас понимаю. Как обстоят ваши дела в академическом плане?
– Если все будет хорошо, я защищаю диссертацию в сентябре.
– О чем вы пишете?
– О Вико.
– Вико?
– Вико.
– Это хорошо.
– Ну… мне… Все время хочется что‑то добавить, подредактировать… Я никак не могу завершить.
– Когда вам назначат дату представления работы, сразу сможете.
Он поднял руку, как всегда, когда собирался сказать что‑то важное:
– Мне нравится, что вы решили стряхнуть пыль с Вико. А потом принимайтесь за новые работы, послушайтесь моего совета.
– Если смогу еще на какое‑то время остаться в Тюбингене, я так и поступлю.
Но я не смог остаться в Тюбингене еще на какое‑то время, потому что на квартире меня ждала телеграмма от Лолы Маленькой, которая словно дрожащим голосом сообщала мне: деточка, Адриа, сынок тчк Твоя мама умерла тчк. И я не заплакал. Я представил себе жизнь без матери и понял, что она ничуть не будет отличаться от той жизни, что я вел до сих пор, и ответил: не плачь, Лола Маленькая, не плачь тчк Как это случилось? Она же не болела?
Мне было немножко стыдно спрашивать такие вещи о матери: я уже несколько месяцев ничего о ней не знал. Изредка телефонный звонок и короткий сухой разговор – как ты, как дела, ты слишком много работаешь, ну ладно, береги себя. Что такого в этом магазине, что он высасывает все мысли тех, кто им занимается?
Нет, она болела, сынок, уже несколько недель, но запретила нам говорить тебе об этом, только если вдруг ей станет хуже, тогда… И мы не успели, потому что все случилось слишком быстро. Она была так молода. Да, она умерла прямо сегодня утром, приезжай скорее, ради бога, сынок, Адриа тчк.
Я пропустил два занятия Косериу, чтобы присутствовать на похоронах; ее отпевали – по личному желанию покойной; рядом со мной стояли постаревшая и погрузившаяся в скорбь тетя Лео, Щеви и Кико с женами и Роза, которая сказала, что ее муж не смог приехать, потому что… Я тебя умоляю, Роза, не извиняйся, ну что ты. Сесилия, элегантная, как всегда, потрепала меня по щеке, как будто бы мне было восемь лет и у меня в кармане лежал шериф Карсон. У сеньора Беренгера блестели глаза – я подумал сначала, что от печали и растерянности, но потом узнал, что от переполнявшей его радости. Я подал руку Лоле Маленькой, стоявшей в глубине с какими‑то незнакомыми мне женщинами, и отвел ее на скамейку для членов семьи – и тут она разрыдалась, и вот тогда я почувствовал горе. Было много незнакомых людей, очень много. Меня даже удивило, что у матери был такой круг общения. Моя литания была – мама, ты умерла, не сказав, почему вы с отцом были так далеки от меня; ты умерла, не сказав, почему вы были так далеки друг от друга; ты умерла, не сказав, почему ты так и не предприняла серьезных попыток расследовать смерть отца; ты умерла, не сказав, мама, почему ты так меня и не полюбила. Эти мысли носились у меня в голове, потому что я еще не читал ее завещания.
Адриа не был дома уже несколько месяцев. Сейчас квартира казалась ему тихой, как никогда. Мне непросто было войти в родительскую спальню. Как всегда, полумрак; на кровати лежал голый матрас, без белья; шкаф, комод, зеркало – все было совершенно такое же, как всю мою жизнь, но без отца с его плохим настроением и матери с ее молчанием.
Лола Маленькая, еще не переодевшись с похорон, сидела на кухне за столом и смотрела в пустоту. Адриа не стал ничего спрашивать, он пошарил по кухонным шкафам и нашел все, что нужно для чая. Лола Маленькая была так разбита горем, что не встала и не сказала: оставь, деточка, чего тебе хочется, я приготовлю. Нет, Лола Маленькая смотрела в стену и сквозь нее – в бесконечность.
– Выпей, станет легче.
Лола Маленькая машинально вязла чашку и отхлебнула. Мне кажется, она не понимала, что делает. Я молча вышел из кухни, проникшись горем Лолы Маленькой, которое словно заняло во мне место отсутствовавшего собственного горя по смерти матери. Адриа было грустно, да, но его не разъедала боль, и он страдал от этого; как смерть отца только поселила в нем страхи и прежде всего чувство огромной вины, так и сейчас эта новая неожиданная смерть казалась ему чужой – как будто бы не имела к нему никакого отношения. В столовой он открыл балконные ставни и впустил в комнату дневной свет. Лучи падали на висящий над буфетом пейзаж кисти Уржеля[225]совершенно естественно, словно проникали сквозь раму картины. Колокольня монастыря Санта‑Мария де Жерри сияла в лучах красноватого закатного солнца. Трехъярусная колокольня, колокольня с пятью колоколами, на которую он смотрел бесконечное количество раз и которая помогала ему мечтать длинными и скучными воскресными вечерами. На самой середине моста он остановился в восхищении. Он никогда не видел такой колокольни и теперь наконец понял весь смысл рассказов о недавнем могуществе и основанном на торговле солью богатстве монастыря, в который направлялся. Чтобы вволю полюбоваться монастырем, он откинул капюшон, и те же закатные лучи, что освещали колокольню, упали на его высокий и ясный лоб. В этот закатный час, когда солнце прячется за холмы Треспуя, монахи, должно быть, подкрепляют свои силы вечерней трапезой, подумал он.
Когда монахи уверились, что пилигрим не графский шпион, его приняли с бенедиктинским радушием – просто, без неприязни, со вниманием к практической стороне дела. Он прошел сразу в трапезную, где за скудным ужином община в молчании внимала читаемому на весьма несовершенной латыни честнóму Житию святого Ота[226], епископа Уржельского, который, как он только что узнал, был погребен здесь же, в монастыре Санта‑Мария. Возможно, печаль на лицах трех десятков монахов была вызвана мыслями о тех более счастливых временах.
В предрассветной мгле следующего дня два монаха вышли из монастыря по дороге, ведущей на север, чтобы через пару дней пути прибыть в Сан‑Пере дел Бургал, откуда они должны были забрать дарохранительницу, – о горе, горе, ибо смерть опустошила маленькую обитель, стоящую выше по той же реке, что и Санта‑Мария.
– Что заставило вас отправиться в путь? – только после трапезы, как того требовало гостеприимство, спросил старший по соляным делам монах, прогуливаясь по двору, который стены не могли защитить от холодного северного ветра, дувшего вдоль русла Ногеры.
– Я ищу одного из ваших братьев.
– Из нашей общины?
– Да, отец. Я принес для него известие от семьи.
– Кто это? Я позову его.
– Фра Микел де Сускеда.
– Среди нас нет монаха с таким именем, сеньор.
Заметив, что собеседник вздрогнул, он примирительно пожал плечами и сказал: весна в нынешнем году очень холодная, сеньор.
– Фра Микел де Сускеда, раньше он был монахом ордена Святого Доминика.
– Уверяю вас, сеньор, такого нет среди нас. А что за известие вы должны передать?
Достойный фра Николау Эймерик, Великий инквизитор Арагонского королевства, королевств Валенсия и Майорка и княжества Каталония, лежал на смертном одре в своем монастыре в Жироне. Двое близнецов, конверзы[227], присматривали за ним и старались облегчить лихорадку холодными примочками и шепотом молитв. Услышав скрип открывающейся двери, больной приподнялся. Он с видимым усилием напряг слабеющий взгляд.
– Рамон де Нолья? – с нетерпением. – Это вы?
– Да, ваше преосвященство, – сказал рыцарь, почтительно склоняясь у постели.
– Оставьте нас!
– Но ваше преосвященство! – хором взмолились близнецы.
– Я сказал: оставьте нас, – прошипел фра Николау – он был уже слишком слаб, чтобы кричать, но его ярость по‑прежнему внушала трепет.
Братья смущенно умолкли и потихоньку вышли из комнаты. Эймерик, приподнявшись в постели, посмотрел на рыцаря:
– Вы можете исполнить наконец ваше покаяние.
– Да славится Господь!
– Вы станете карающей рукой Святого суда.
– Вы знаете, что я готов на все, чтобы заслужить прощение.
– Если вы исполните епитимью, которую я налагаю, Господь простит вас, душа ваша очистится и вас перестанет мучить совесть.
– Я только этого и желаю, ваше преосвященство.
– Мой бывший личный секретарь.
– Как его имя и где он живет?
– Его зовут фра Микел де Сускеда. Он был заочно приговорен к смерти за предательство Святого суда. Это произошло много лет назад, но до сих пор никому из моих людей не удалось найти его. Поэтому я выбрал опытного в военных делах человека – вас.
Под конец своей страстной речи он закашлялся. Один из ухаживающих за больным братьев приоткрыл дверь, но Рамон де Нолья бесцеремонно захлопнул ее прямо у того перед носом. Фра Николау рассказал, что беглец скрывается не в Сускеде, его видели в Кардоне, а кое‑кто из шпионов инквизиции даже говорил, что он вступил в орден Святого Бенедикта, но никто не знает, в каком монастыре. Он поведал и другие подробности этой священной миссии. Не важно, если я к тому времени умру; не важно, если пройдут годы, но, когда вы наконец встретитесь, скажите ему, что это я его наказываю, и вонзите ему кинжал в сердце, а потом отрежьте язык и принесите его мне. А если я тогда уже буду мертв, оставьте его на моей могиле, пусть он там сгниет по воле Господа нашего Бога.
– И тогда душа моя очистится от прегрешений?
– Именно так, аминь.
– Это известие лично для него, отец, – повторил гость, когда они в молчании дошли до края стылого двора монастыря Санта‑Мария.
По обычаям бенедиктинского гостеприимства и поскольку путник не представлял никакой опасности, его также принял аббат, которому благородный рыцарь повторил: я ищу одного из ваших братьев, святой отец.
– Кого именно?
– Фра Микела де Сускеду.
– Среди нас нет монаха с таким именем. А что вам от него нужно?
– Это личное дело, святой отец. Семейное. И очень важное.
– В таком случае ваше путешествие было напрасным.
– Прежде чем вступить в орден Святого Бенедикта, он несколько лет был доминиканским монахом…
– Тогда я знаю, о ком вы говорите, – прервал его аббат. – Он как раз… Он живет в монастыре Сан‑Пере дел Бургал, недалеко от Эскало. Фра Жулиа де Сау много лет назад был доминиканским монахом.
– Да славится Господь! – в волнении воскликнул Рамон де Нолья.
– Может быть, вы уже не застанете его в живых.
– Что это значит? – испугался благородный рыцарь.
– В монастыре Сан‑Пере оставалось всего двое монахов, и вчера мы узнали, что один из них умер. Я не знаю кто: отец ли настоятель или фра Жулиа. Люди, принесшие эту весть, не знали точно.
– Тогда… Как мне…
– Когда остается один монах, устав велит нам закрыть монастырь, как это ни горько…
– Я понимаю. Но как мне…
– …и ждать лучших времен.
– Да, отец. Но как мне узнать, остался ли в живых тот, кого я ищу?
– Я только что отправил двух монахов за дарохранительницей и последним насельником Сан‑Пере. Когда они вернутся, вы все узнаете.
В наступившей тишине каждый думал о своем. Наконец аббат сказал:
– Печально. Монастырь, в котором на протяжении почти шестисот лет в положенные часы ежедневно возносились хвалы Господу, закрывает свои врата.
– Печально, святой отец. Я отправлюсь в путь и, может быть, нагоню ваших монахов.
– Не стоит, подождите здесь. Через два‑три дня они вернутся.
– Нет, святой отец, я тороплюсь.
– Как хотите. С ними вы не заблудитесь.
Обеими руками он снял картину со стены в столовой и поднес ее к балкону на свет угасающего дня. «Санта‑Мария де Жерри», Модест Уржель. Подобно тому как во многих семьях главное место в столовой занимает нарядная репродукция какой‑нибудь «Тайной вечери», у нас висел пейзаж Уржеля. С картиной в руке он вошел в кухню и сказал: Лола Маленькая, не отказывайся – возьми эту картину себе.
Лола Маленькая, которая все еще сидела за столом, глядя в стену, подняла взгляд на Адриа:
– Что?
– Это тебе.
– Ты сам не понимаешь, что говоришь, деточка. Твои родители…
– Это не важно, сейчас я главный. Я тебе ее дарю.
– Я не могу ее принять.
– Почему?
– Она слишком ценная. Не могу.
– Нет. Тебя пугает мысль, что мать была бы против.
– Не важно. В любом случае я ее не принимаю.
Я стоял с отвергнутым Уржелем в руках.
Я вернул картину на место, с которого ее никогда не снимали, и столовая приобрела привычный вид. Я ходил кругами по квартире – заглянул в кабинет отца и матери, сел за стол и пошарил в ящиках без какой‑либо определенной цели. После этого Адриа задумался. Просидев пару часов, он встал и пошел в гладильню.
– Лола Маленькая…
– Что?
– Мне нужно вернуться в Германию. Я смогу приехать не раньше чем через шесть или семь месяцев.
– Не волнуйся.
– Я не волнуюсь. Оставайся здесь, пожалуйста. Это твой дом.
– Нет.
– Это скорее твой дом, чем мой. Мне нужен только кабинет…
– Я пришла сюда тридцать один год назад, чтобы заботиться о твоей матери. Теперь, когда она умерла, мне нечего здесь делать.
– Лола Маленькая, оставайся.
Через пять дней я смог прочитать завещание. На самом деле это нотариус Казес прочитал его в моем присутствии, в присутствии Лолы Маленькой и тети Лео. И когда он своим резким и высоким голосом объявил: я желаю, чтобы картина под названием «Санта‑Мария де Жерри» кисти Модеста Уржеля, находящаяся в собственности семьи, была безвозмездно передана моей верной подруге Дулорс Каррьо, которую мы всегда называли Лолой Маленькой, в качестве ничтожно малого знака признательности за поддержку, которую она оказывала мне всю жизнь, я рассмеялся, Лола Маленькая разрыдалась, а тетя Лео в полной растерянности поочередно смотрела на нас обоих. Остальная часть завещания была более запутанной, не считая личного письма в запечатанном сургучом конверте, которое контратенор передал мне лично в руки и которое начиналось словами «дорогой Адриа, любимый мой сынок», – ничего подобного она мне не говорила за всю мою ссучью жизнь.
Дорогой Адриа, любимый мой сынок.
На этом у матери закончился сентиментальный запал. Все остальное были инструкции по магазину. Про моральные обязательства с моей стороны взять его в свои руки. Она в подробностях объясняла свои необычные отношения с сеньором Беренгером, закабаленным в магазине еще на год без жалованья в счет его старинной аферы с хозяйскими деньгами. Она писала, что твой отец всю свою жизнь вложил в магазин и теперь, когда меня нет, ты не должен забывать об этом. Но поскольку я знаю, что ты всегда делал и будешь делать только то, что тебе хочется, я совсем не уверена, что ты послушаешь меня, засучишь рукава, войдешь в магазин и заставишь всех работать на совесть, как это сделала я после смерти твоего отца. Не хочу говорить о нем плохо, но твой отец был романтиком – мне пришлось навести в магазине порядок, все рационализировать, и я превратила его в доходное дело, с которого мы с тобой смогли жить, а ведь я добавила денег всего ничего, ты знаешь. Мне очень жаль, если ты не останешься в магазине, но, поскольку я этого не узнаю, смотри. И она давала мне подробные указания, как вести себя с сеньором Беренгером, и просила меня им следовать. А затем возвращалась к личным темам и говорила: если я пишу тебе эти строки сегодня, 20 января 1975 года, то только потому, что врач сказал мне, что надежды практически нет и я долго не протяну. Я велела, чтобы тебя не отвлекали от учебы, пока не настанет время. Но я пишу тебе, потому что хочу, чтобы ты, кроме того, о чем я уже написала, знал еще две вещи. Первое: я вернулась в Церковь. Выходя замуж за твоего отца, я была ни рыба ни мясо, легко поддавалась влиянию, не знала точно, чего хочу от жизни, и, когда твой отец сказал мне: вероятнее всего, Бога не существует, я ответила: ах так, очень хорошо. Потом мне Его очень не хватало, особенно когда умер мой отец и когда умер Феликс и я осталась в одиночестве, не зная, что с тобой делать.
– Что со мной делать, говоришь? Любить меня.
– Я любила тебя, сын.
– На расстоянии.
– Дома не принято было проявлять эмоции, все вели себя сдержанно, но это не значит, что мы были плохие люди.
– Мама, я говорю, любить меня, смотреть в глаза, спрашивать, что я хочу делать.
– А смерть твоего отца окончательно все испортила.
– Но ты могла бы попробовать.
– Я так и не смогла простить тебе то, что ты бросил скрипку.
– Я так и не смог простить тебе, что ты заставляла меня быть лучше всех.
– Ты лучше всех.
– Нет, я умный и, если хочешь, сверходаренный. Но я не могу заниматься всем на свете. Я не обязан быть лучше всех. Вы с отцом ошиблись относительно меня.
– Твой отец – нет.
– Я заканчиваю диссертацию и не собираюсь изучать право. И я не начал учить русский.
– Пока.
– Ладно. Да, пока.
– Не будем больше спорить, я ведь умерла.
– Хорошо. А второе, что я должен знать? А кстати, мама, Бог существует?
– Я умираю с незалеченными ранами в сердце. Во‑первых, я не знаю, кто и почему убил твоего отца.
– Что ты сделала, чтобы выяснить это?
– Теперь я знаю, что ты прятался за диваном и следил за мной. Ты знаешь вещи, о которых я не знала, что ты их знаешь.
– Ошибаешься. Я узнал только, что такое «бордель», а кто убил моего отца – нет.
– Эй, эй, сюда идет черная вдова! – испуганно крикнул инспектор Оканья, заглядывая в кабинет комиссара.
– Точно?
– Ты разве не окончательно от нее избавился?
– Чтоб ее!
Комиссар Пласенсия сунул в ящик стола недоеденный бутерброд, встал и стал смотреть в окно на оживленную улицу Льюрия. Почувствовав, что посетительница пришла и стоит в дверях, он обернулся:
– Какой сюрприз!
– Добрый день.
– Уже несколько дней, как…
– Да. Дело в том, что… Я заказала расследование и…
Недокуренная погашенная сигара в холодной пепельнице на столе наполняла кабинет табачной вонью.
– И что же?
– Ариберт Фойгт, комиссар. Торговые дела, комиссар. Или, если хотите, личная месть. Но никаких борделей и изнасилованных девочек. Не знаю, зачем вы выдумали всю эту дурацкую историю.
– Я всегда выполняю приказы.
– А я нет, комиссар. И я намерена подать на вас в суд за сокрытие…
– Не смешите, – сухо перебил ее полицейский. – По счастью, Испания не демократическая страна. Здесь правим мы.
– Скоро вы получите повестку. Если виновный находится выше, я знаю, с какой стороны подойти.
– С какой?
– Со стороны того, кто оставил убийцу безнаказанным. И кто позволил ему спокойно уйти.
– Не будьте наивны. Вы не найдете никаких подходов, потому что их нет.
Комиссар взял сигару из пепельницы, чиркнул спичкой и закурил. Плотное голубоватое облако мгновенно скрыло его лицо.
– А почему ты не подала в суд, мама?
Комиссар Пласенсия сел, выдыхая дым изо рта и носа. Мать предпочла остаться стоять перед ним.
– Еще как есть, – сказала она.
– Сеньора, меня ждет работа, – ответил комиссар, вспомнив о недоеденном бутерброде.
– Нацист, который живет себе спокойно. Если еще не умер.
– Имена. Без имен все это пустые разговоры.
– Нацист. Ариберт Фойгт. Я называю вам имя!
– Всего хорошего, сеньора.
– В день, когда было совершено убийство, муж сказал, что идет в Атенеу, что у него встреча с неким Пинейру…
– Мама, почему ты не подала в суд?
– …но это была неправда, не было никакого Пинейру. Ему позвонил комиссар полиции.
– Имена, сеньора. В Барселоне много комиссаров.
– И это была ловушка. Ариберт Фойгт действовал под прикрытием испанской полиции.
– За такие слова вы можете отправиться в тюрьму.
– Мама, почему ты не подала в суд?
– И он потерял самообладание. Он хотел навредить моему мужу. Он хотел напугать его, я думаю. Но он убил его и расчленил.
– Сеньора, вы бредите.
– И вместо того чтобы задержать, его выслали из страны. Правда ведь, все так и было, комиссар Пласенсия?
– Сеньора, вы читаете слишком много романов.
– Нет, уверяю вас.
– Если вы не перестанете цепляться ко мне и к полиции, вам придется очень плохо. Вам, вашей любовнице и вашему сыну. И вам не удастся сбежать.
– Мама, я хорошо расслышал?
– Что расслышал?
– Про твою любовницу.
Комиссар откинулся назад, чтобы насладиться эффектом, который произвели его слова. И решил подытожить:
– Мне ничего не стоит распространить эту информацию везде, где вы бываете. Всего хорошего, сеньора Ардевол. И никогда больше сюда не приходите. – И он открыл полупустой ящик стола с остатками покинутого бутерброда и со злостью его задвинул, на этот раз не стесняясь присутствия черной вдовы.
– Да‑да, мама, теперь понятно. Но как ты узнала, что история про бордель и изнасилования была ложью?
Мать, даже мертвая, промолчала. Я с нетерпением ждал ответа. Прошла целая вечность, прежде чем она сказала:
– Довольно того, что я это знаю.
– Но мне этого мало.
– Хорошо.
Долгая пауза. Думаю, она собиралась с духом.
– Почти с самого начала нашей семейной жизни, после того как мы зачали тебя, у твоего отца обнаружилась полная сексуальная импотенция. И начиная с этого времени он был абсолютно не способен к эрекции. Это наложило горький отпечаток на всю его жизнь. И на всю нашу жизнь. Не помогли ни врачи, ни постыдные визиты к снисходительным дамам. Твой отец был таким, каким был, но он не был способен никого изнасиловать. И в конце концов он возненавидел секс и все, что с ним связано. Я думаю, что именно поэтому он с головой погрузился в коллекционирование.
– Если дело обстояло так, почему ты не подала на них в суд? Они тебя шантажировали?
– Да.
– Любовницей?
– Нет.
И письмо моей матери заканчивалось рядом советов общего плана и робким проявлением чувства напоследок – прощай, любимый сыночек. Последнее предложение – я буду смотреть за тобой с неба – всегда казалось мне слегка похожим на угрозу.
– Вот это да… – сказал развалившийся в кресле сеньор Беренгер, стряхивая несуществующую нитку с безупречно вычищенных брюк. – То есть ты решил засучить рукава и приняться за работу?
Он сидел в кабинете матери с видом завоевателя, покорившего богатые земли, а вторжение этого бесполезного мечтателя, мальчишки Ардевола, у которого на лице написано, что он ничего не понимает, отвлекло его от размышлений. Он был удивлен, что мальчишка вошел в его кабинет без стука. Поэтому он сказал «вот это да».
– О чем ты хочешь поговорить?
Обо всем, подумал Адриа. Но чтобы сразу направить разговор в правильное русло, он, как опытный человек, решил обозначить главное:
– Прежде всего я хочу, чтобы вы покинули магазин.
– Что?
– Что слышали.
– Ты знаешь, какая у меня договоренность с твоей матерью?
– Она умерла. И да, я знаю.
– Видимо, не знаешь: я подписал договор, по которому обязан работать в магазине. Мне остался еще год на галерах.
– Я отпускаю вас. Я не хочу вас здесь видеть.
– Не знаю, что с вашей семейкой, что вы все такие…
– Не читайте мне нотаций, сеньор Беренгер.
– Никаких нотаций, я просто кое‑что расскажу. Ты знаешь, что твой отец вел себя как хищник?
– Более‑менее. А вы – как гиена, таскающая у него объедки гну.
Сеньор Беренгер широко улыбнулся, показывая золотую коронку на клыке:
– Твой отец был безжалостным хищником, если речь шла о выгодной сделке, которую часто было бы правильнее назвать наглым грабежом.
– Хорошо, грабеж. Но вы сегодня же соберете свои вещи и больше никогда не войдете в магазин.
– Черт… – Странная гримаса была попыткой скрыть удивление от слов этого щенка Ардевола. – И ты еще называешь меня гиеной? Кто ты такой, чтобы…
– Я сын короля джунглей, сеньор Беренгер.
– Такой же стервец, как твоя мать.
– Всего хорошего, сеньор Беренгер. Завтра вам позвонит новый управляющий и, если понадобится, адвокат, который в курсе всех дел.
– Ты знаешь, что все твое состояние основано на вымогательстве?