Наверняка какая-нибудь разведенная «мадам», оказавшаяся без средств и вынужденная искать места в приличном доме, — во всем, конечно, виноват деспот муж!.. Ну и прочая, прочая… В общем, более преданной кастелянши мне, разумеется, не найти!..
Не исключено также:
«Приодевшись поутру,
Ленхен ловит на уду»,
как поет Вильгельм Буш… Итак, надо быть начеку! Хотя мысль о том, что я, старый холостяк, попадусь на приманку, ничего кроме смеха вызвать не может! Впрочем, зовут её не «Ленхен», а Иоганна Фромм! Но, с другой стороны, этой «госпоже доктор» всего двадцать три года. Короче, бдительность и ещё раз бдительность! Зорко следи, дорогой мой, за всеми вылазками и обеспечь надежную защиту своих холостяцких бастионов.
Господи, если бы она по крайней мере яичницу умела готовить!..
Вот и сегодня до наследства Джона Роджера руки, видимо, так и не дойдут. Мне бы сначала разобраться с впечатлениями и событиями вчерашнего вечера.
Судя по всему, каждому потомку Джона Ди вместе с кровью и гербом переходит по наследству и привычка вести дневник. Если и дальше так пойдет, я буду вынужден ежевечерне вести протокол о случившемся со мной за день! Признаться, сейчас меня как никогда одолевает навязчивое желание поскорее проникнуть в странные тайны Джона Ди, его затерявшейся во мгле веков жизни, ибо чувствую, что где-то именно там должен скрываться ключ не только к лабиринту его судьбы со всеми мыслимыми тупиками и ловушками, но и — как это ни парадоксально — к тем хитросплетениям, в коих я сам сейчас оказался запутанным. Лихорадочное любопытство подавляло все другие желания и мысли, у меня так и чесались руку схватить очередную тетрадь либо ещё лучше — взломать этот серебряный тульский ларец, стоящий на письменном столе. Сказывалось перенапряжение прошедшей ночи! Другого средства успокоить расходившиеся нервы, кроме как со всей возможной тщательностью и аккуратностью зафиксировать на бумаге происшедшее, я не нашел.
|
Итак, вчера, вечером — ровно в шесть часов — я стоял на Северном вокзале, ожидая прибытия скорого поезда, которым мой друг Гертнер, согласно телеграмме, должен был приехать. Я занял наиболее удобный наблюдательный пункт у выхода с перрона, рядом с турникетом, так что ни один из покидающих вокзал пассажиров меня никак миновать не мог.
Экспресс прибыл точно по расписанию, я спокойно и внимательно оглядывал вновь прибывших, процеженных сквозь фильтр турникета, — моего друга Гертнера среди них не было. И вот уже последний пассажир нокинул перрон, уже отогнали состав на другой путь, а я всё ждал… Наконец, порядком раздосадованный, я направился к выходу.
Тут объявили, что с минуты на минуту должен прибыть ещё один скорый, идущий почти по тому же маршруту, только не из-за границы. Я не поленился вернуться на прежний наблюдательный пункт и дождаться и этого поезда.
Напрасный труд! Как видно, прежняя пунктуальность и обязательность моего университетского друга, подумал я не без горечи, относятся как раз к тем свойствам, которые с течением лет меняются отнюдь не в лучшую сторону. В общем, вокзал я покинул сильно не в духе и направился домой, льстя себя надеждой застать по крайней мере телеграмму с извинениями.
У турникета проторчал я почти целый час; было уже около семи, начинало смеркаться, когда, бездумно свернув в какой-то случайный переулок, который никоим образом не приближал меня к дому, я наткнулся на Липотина. Внезапная встреча со старым антикваром почему-то настолько меня поразила, что я, застыв на месте, довольно неуместно ответил на его приветствие нелепым вопросом:
|
— Как вы здесь оказались?
Настал черед удивляться Липотину — очевидно, он заметил моё замешательство, и тотчас характерная саркастическая усмешка, которая меня всегда сбивала с толку, появилась на его лице; оглядевшись с подчёркнутой озадаченностью, он сказал:
— А что в этой улице особенного, почтеннейший? Примечательна она, пожалуй, лишь тем, что, как по линейке, пересекает город с севера на юг, напрямую соединяя кафе, в котором я обычно сижу, с моим домом. Вам, конечно, известно: прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками… А вот вы, мой благодетель, похоже, идёте обходным путем, так как ума не приложу, что вас могло занести в этот переулок! Влияние луны? Неужели в самом деле сомнамбулизм?
И Липотин преувеличенно громко расхохотался. Его шутовской смех болезненно задел меня. С отсутствующим видом, глядя куда-то мимо, я пробормотал:
— Совершенно верно, он самый. Я… я хочу домой.
Липотин снова засмеялся:
— Поразительно, оказывается, лунатик может заблудиться даже в собственном городе! Ну что ж, если вы хотите домой, мой друг, то вам нужно у следующего перекрестка направо и назад… впрочем, если позволите, я вас немного провожу.
Тут только я наконец стряхнул свою дурацкую скованность и смущенно сказал:
— У меня такое ощущение, Липотин, словно я в самом деле спал на ходу. Хорошо ещё, что хоть вы меня разбудили! И… и это вы мне позвольте в знак признательности сопровождать вас.
|
Липотин с готовностью кивнул, и мы двинулись в сторону его дома. Дорогой он по собственному почину рассказал, что княгиня Шотокалунгина на днях весьма подробно расспрашивала обо мне, по всей видимости я ей чем-то приглянулся, так что могу теперь записать на свой счет ещё одно сраженное сердце, покорить которое было бы лестно любому мужчине. Я же довел до сведения Липотина, что не являюсь «покорителем сердец» и никогда не собирался коллекционировать победы над слабым полом. Однако Липотин только поднял, шутливо сдавшись, руки и засмеялся; потом вскользь, без видимого намерения меня подразнить, добавил:
— Кстати, о наконечнике копья она с тех пор не обмолвилась ни словом. В этом вся княгиня! Сегодня упорствует, завтра забыла. Таковы все женщины, не правда ли, мой друг?
Должен признаться, от этого сообщения у меня на душе сразу как-то полегчало. Итак, всего-навсего обычный женский каприз!
Поэтому, когда Липотин предложил в один из ближайших дней захватить меня с собой к княгине — видимо, та намекнула ему, что после своего, надо сказать, довольно бесцеремонного вторжения ждёт ответного шага с моей стороны, — такой визит вежливости мне показался вполне уместным; заодно положу конец этому антикварному недоразумению.
Между тем мы подошли к дому, в котором находилось липотинское логово — крошечная лавочка с жилым помещением на задах. Я хотел было попрощаться, но мой спутник внезапно сказал:
— Кстати, вчера я получил посылочку с довольно милыми безделушками из Бухареста; вы, конечно, в курсе, именно таким кружным путем доходят до меня время от времени кое-какие антикварные вещицы из Совдепии. К сожалению, ничего выдающегося, однако, быть может, что-нибудь всё же окажется достойным вашего внимания. Как у вас со временем? А то заскочим на минутку?
Мгновение я колебался: дома меня, возможно, ждала телеграмма от Гертнера с коррективами дня и часа его приезда, однако мысль о непунктуальности бывшего однокашника вызвала во мне новый прилив раздражения, и я поспешно, стараясь заглушить трезвый голос рассудка, сказал:
— Конечно найдется, пойдёмте.
Липотин извлек из кармана какой-то допотопный ключ, замок недовольно огрызнулся, дверь лавки со скрипом, но приоткрылась, и я, спотыкаясь, вступил в темноту.
При свете дня я неоднократно бывал в тесном закутке старого антиквара; что касается романтики запустения, то лучшего и желать нельзя. Не будь этот изъеденный вековечной сыростью полуподвал, с точки зрения любого мало-мальски состоятельного европейца, непригодным для обитания, вряд ли Липотин мог бы претендовать на эту нору при том дефиците жилья, который сложился в послевоенное время.
Щёлкнула зажигалка, и хозяин при свете крошечного огонька принялся копаться в дальнем углу. Проникающего из переулка сумрачного освещения было явно недостаточно, чтобы мои глаза могли сориентироваться в развалах заплесневелой рухляди. Бензиновый язычок в руках Липотина дрожал и метался подобно блуждающему огню над густо-коричневой трясиной, из которой выглядывали отдельные детали мебели, какие-то крестовины, багеты, обломки полузатонувших вещей… Наконец в углу через силу затеплился огарок свечи, осветивший вначале лишь самые ближние предметы, и прежде всего жуткого, непристойного идола из полированного, жирно лоснящегося стеатита, в кулаке которого вместо отсутствующего фаллоса была зажата свеча. Липотин все ещё стоял перед ним согнувшись, видимо снимая нагар, но выглядело это так, словно он исполнял перед идолом какую-то таинственную церемонию. В конце концов он зажег керосиновую лампу, огонь которой через зелёный стеклянный колпак относительно сносно осветил помещение. Все это время я стоял, боясь пошевелиться, в ужасающей тесноте, и только теперь облегченно перевел дух.
— У вас, как при сотворении мира, таинство под названием «Да будет свет» происходит поэтапно! — сказал я. — До чего тривиальным и обыденным в наше время, после такого троекратного откровения священного огня, кажется прозаическое нажатие электрической кнопки!
Из угла, где Липотин все ещё с чем-то возился, донесся сухой, по-стариковски ворчливый голос:
— Ваша правда, почтеннейший! Тот, кто слишком резко меняет благодатную тьму на сияние дня, рискует испортить зрение. Такова роковая ошибка вас всех, европейцев!
Я не выдержал и рассмеялся. Вот оно, снова то самое азиатское высокомерие в чистом виде, которое изо всего умудряется извлечь превосходство и даже убогую нищету жалкой городской дыры как по мановению волшебной палочки превращает в её достоинство! Меня так и подмывало затеять налепый спор о благодати и проклятии столь популярной ныне электрификации, поскольку я хорошо знал, что в подобных случаях Липотин всегда может щегольнуть парой странно остроумных и едких замечаний, но тут мой рассеянно блуждающий взор остановился на отсвечивающем тусклой позолотой контуре рамы: искусная старофлорентийская резьба обрамляла потемневшее от времени, местами и вовсе слепое зеркало. Подойдя ближе, я сразу признал в великолепной работе старательную и тонко чувствующую руку семнадцатого века. Рама понравилась мне исключительно, и мною тотчас овладело страстное желание обладать этой вещью.
— Да, да, оно как раз из того, что поступило вчера, — подошёл ко мне Липотин, — только эта вещь далеко не самая лучшая. За неё и деньги-то просить стыдно.
— Вы имеете в виду стекло? За него — конечно.
— Да и за раму тоже, — сказал Липотин. Он энергично запыхтел своей сигарой, и огненный отсвет, казалось, передернул его зеленоватое в мерцании лампы лицо.
— За раму?.. — Я в нерешительности умолк. Липотин считает её неподлинной. Дело его! Но мне тотчас стало неловко за эту свойственную всем коллекционерам алчность. Грешно обманывать такого нищего бедолагу, как Липотин. Он не сводил с меня своего острого взора. Заметил ли он моё смущение? Странно: на лице его мелькнуло что-то очень похожее на разочарование. Недоброе предчувствие кольнуло меня. С некоторым усилием я закончил фразу:
— Но, на мой взгляд, с ней всё в порядке.
— В порядке? Разумеется! Если не считать того, что это копия. Петербургская копия. Оригинал я много лет назад продал князю Юсупову.
Поднеся зеркало к лампе, я принялся внимательно рассматривать его. О качестве петербургских подделок я знаю всё. В искусности русские могут вполне потягаться с китайцами. И всё же эта зеркальная рама — подлинник!.. Совершенно случайно я обнаружил скрытое глубоко в резьбе пышно разросшихся завитков, полузамазанное старым болюсом флорентийское клеймо. Инстинкт коллекционера и охотника яростно сопротивлялся, запрещая поделиться моим открытием с Липотиным. С превеликим трудом я подавил в себе искус и честно сказал:
— Даже для самой совершенной копии рама слишком хороша. Убежден в её подлинности.
Липотин раздраженно пожал плечами:
— Ну если это оригинал, то князь Юсупов получил копию. Впрочем, это не имеет значения — я получил за неё как за оригинал, а князь, его дом и коллекция всё равно пали жертвой взбунтовавшейся стихии. Таким образом, наш спор можно считать решенным, и каждый остался при своём.
— А старинное, явно английского происхождения стекло? — спросил я.
— Подлинное, если вам так угодно. Это родное стекло зеркала. В свою раму Юсупов велел вставить новое венецианское, так как покупал зеркало, а не коллекционный экспонат. Кроме того, он был суеверен: говорил, что в это зеркальное стекло заглядывало слишком много людей. А это может принести несчастье.
— Итак?..
— Итак, можете оставить эту вещь у себя, если она вам нравится, дорогой покровитель. И ни слова больше о цене.
— Ну а если рама всё же окажется подлинной?
— Копия или оригинал — она оплачена. Позвольте мне поднести вам в подарок этот привет с утраченной родины.
С упрямством русских я уже знаком. Сказал — значит, быть по сему: копия или оригинал — хочешь не хочешь, а подарок принимай, в противном случае — смертельная обида. И на клеймо вроде неудобно ему указывать: заденешь профессиональную честь — опять обида…
Вот так я и стал обладателем чудесной рамы — великолепного образца раннефлорентийского барокко!
Про себя же я решил незаметно возместить щедрому дарителю его потери, купив что-нибудь ещё по выгодной для него цене. Однако всё, что он мне показывал, не вызывало у меня ни малейшего интереса. Увы, осуществить добрые намерения гораздо сложнее, чем следовать на поводу у собственного эгоизма; в общем, через полчаса, несколько смущенный, я отправился домой с липотинским подарком, так и не оставив ничего взамен, унося с собой благое намерение при первой же возможности сполна рассчитаться с ним покупками.
Домой я пришел около восьми, на письменном столе — ничего, кроме короткой записки от моей экономки, в коей она извещала, что её преемница заходила сразу после шести с просьбой перенести вступление в должность на восемь вечера, дескать, по не зависящим от неё причинам. Экономка уехала в семь, следовательно, «смутное время» домашнего междуцарствия я очень кстати и не без пользы провел у Липотина и в ближайшие несколько минут мог рассчитывать на появление моей новой опоры, в случае если эта доктор Фромм умеет держать слово. Хотя чего ждать от незнакомой женщины, если даже мужчина, старый приятель оказался столь необязательным!
И чтобы отвлечься от неприятных мыслей, я развернул пакет с подарком русского, который все ещё держал под мышкой. В беспощадно ярком электрическом свете совершенная красота старинного зеркала нисколько не поблекла. Напротив, в глубокой зелени стекла с редкими опаловыми пятнами даже появилось какое-то изысканное очарование древности; в своей раме, покрытое тончайшим налётом оксидированного серебра, оно напоминало скорее филигранную шлифовку туманного, «мохового» агата — а может, гигантского смарагда? — чем мутную поверхность полуслепого зеркала.
Завороженный этой внезапно открывшейся мне благородной красотой, я поставил зеркало перед собой и погрузился в изумрудную бесконечность его пронизанной таинственно мерцающими переливами бездны…
Но что это? Мне внезапно померещилось, что я уже не у себя в комнате, а на Северном вокзале, у турникета, и меня омывает поток прибывших экспрессом пассажиров. А из этого водоворота меня приветствует, размахивая шляпой, доктор Гертнер! Преодолевая течение, я с трудом пробираюсь к моему другу, который, улыбаясь, идет навстречу. Мельком подумалось: он что же, приехал совсем без багажа? Должно быть, прибудет позже, решаю я и тут же забываю об этом не совсем понятном обстоятельстве.
Радость от встречи переполняет нас, вряд ли стоит упоминать, что мы не виделись много-много лет.
У вокзала берем извозчика и после необычайно плавной, совершенно бесшумной, какой-то летящей езды поразительно быстро оказываемся у меня. Дорогой и уже на лестнице оживленно вспоминаем прошлое, поэтому все второстепенные детали этой поездки, такие, например, как расчет с извозчиком, ускользают от моего внимания. Все как-то молниеносно, само собой улаживается и в следующее мгновение начисто стирается из памяти. И даже когда мне показалось, что некоторые предметы в моей комнате стоят не совсем так, это вызвало у меня лишь рассеянное, мимолётное и какое-то безразличное недоумение. Первое, что мне бросилось в глаза, был вид из окна: ничего похожего на городскую улицу — далеко простершиеся луга с незнакомыми силуэтами деревьев и какой-то непривычной линией горизонта.
«Странно!» — подумал я как-то вскользь, ибо эта панорама мне уже казалась знакомой и естественной, а тут ещё Гертнер отвлек меня, пустившись в воспоминания о разных забавных проделках студенческой поры.
Однако потом мы перешли в кабинет и удобно расположились в старинных, с высокими спинками и толстыми мягкими подушками, креслах, которых у меня… никогда не было… Я уже готов был изумленно вскочить и лишь усилием воли заставил себя сидеть как ни в чем не бывало. Такое прежде привычное окружение внезапно повернулось чужой, неведомой стороной; и тем не менее даже сейчас прежнее ощущение чего-то близкого, успокаивающе знакомого не покидало меня! Удивительно, но все эти копившиеся во мне наблюдения, размышления, чувства ничем вовне не проявлялись, ни единым словом не обмолвился я о моем беспокойстве, со стороны наш разговор — а он ни на миг не обрывался — казался обычной беседой двух давно не видевших друг друга приятелей.
Изменения, которые произошли в квартире, не ограничивались меблировкой кабинета: окна, двери, даже стены словно слегка сместились и выглядели как-то массивней и основательнее, наводя на мысль о куда более фундаментальной архитектуре, чем это принято в современном строительстве. И хотя повседневные предметы быта никаких модификаций не претерпели, но на фоне загадочных метаморфоз, в бескомпромиссно ярком свете шестирожковой электрической люстры смотрелись отчужденно и жутковато. Каким привычным уютом повеяло в этом настороженно затаившемся интерьере от крепкого экзотического аромата табака и русского чая, поставляемого мне Липотиным по баснословно низкой цене!
Только теперь, прежде все время что-нибудь да отвлекало, мой взгляд остановился на Гертнере. Он сидел напротив в таком же кресле с высокой спинкой, как и у меня, и, не выпуская из пальцев сигары, со спокойной улыбкой прихлёбывал чай в паузе нашего разговора — по-моему, первой с того момента, как мы встретились на вокзале. И тут я разом припомнил все, что было между нами сказано, и наш разговор показался мне глубже и значительнее. Конечно, речь шла в основном о нашей юности, о совместных планах, намерениях, которым уже никогда не суждено сбыться, о напрасных надеждах, о том, что было отложено до лучших времён и так и осталось навеки упущенным… Пауза затянулась, что-то невыносимо тягостное сгущалось над нами и вдруг разрешилось во мне каким-то щемящим, похожим на ностальгию чувством. Я невольно вскочил и, словно проснувшись, посмотрел на моего друга как бы со стороны, чужим, беспристрастным взглядом. Тут только до меня дошло, что весь разговор, который воспринимался мною как диалог, я вёл с-самим собою. Чтобы убедиться окончательно, я быстро, подозрительно и намеренно отчетливо спросил:
— Расскажи мне о своей жизни в Чили! Что ты там делал как химик?
Характерным, таким знакомым по прежним временам движением повернув ко мне голову, он, дружески улыбнувшись, вопросительно посмотрел мне в глаза:
— А что?.. Тебя что-то беспокоит?..
Поборов мимолётное смущение, я прямо выложил все то, что несколько минут назад начало меня мучить:
— Дорогой друг, между нами сейчас действительно происходит что-то странное… Конечно, мы очень долго не виделись… самым простым было бы всё списать на это… Да, мы не виделись давно… Ну и что?.. Многое из того, что… когда-то было… я думаю, узнаю… так сказать, обнаруживаю в тебе неизменным… И всё же… все же: извини меня… ты действительно Теодор Гертнер? Ты… ты сохранился в моих воспоминаниях другим; нет, ты не Теодор, которого я знал прежде… это… это я вижу, отчетливо чувствую… но всё равно, почему-то ты мне не кажешься менее знакомым… менее… как бы это сказать… менее близким, менее расположенным ко мне…
Гертнер придвинулся ещё ближе, усмехнулся и сказал:
— Не бойся, вглядись в меня лучше, быть может, ты всё же вспомнишь, кто я!
Удушливый комок подступил к горлу. Однако я взял себя в руки, принужденно засмеялся и чуть громче, чем следовало бы, воскликнул:
— Как тебе не стыдно насмехаться, ведь я откровенно признался, что с той самой секунды, как ты вошёл в… в мой дом, — и я почти робко огляделся, — на меня что-то нашло… Всё здесь как будто обычно — обычно, да не совсем. Но тебе, конечно же, трудно меня понять. Я имею в виду… Короче, ты тоже кажешься мне не совсем тем Теодором Гертнером, верным моим другом в стародавние времена… Разумеется, много воды утекло с тех пор, ты уже не тот, извини!.. Но и повзрослевшим Теодором, химиком Гертнером, пусть даже чилийским профессором Гертнером, я тебя не воспринимаю.
Мой визави невозмутимо прервал меня:
— Ты совершенно прав! Чилийский профессор Гертнер давным-давно утонул в волнах мирового океана…— Он сделал широкое, неопределенное движение рукой, и тут я, кажется, наконец-то его понял.
Что-то кольнуло меня в самое сердце. «Вот оно что», — пронеслось в моём мозгу, и я, должно быть, слишком уж по-идиотски уставился на гостя, так как он внезапно разразился хохотом, с видимым удовольствием покачал головой и предупредил дальнейший ход моих мыслей:
— Нет, нет, мой дорогой! Думаю, привидению было бы сложно оценить по достоинству эти великолепные сигары и чай, тем более столь превосходного сорта. Но всё же, — и его лицо и голос обрели прежнюю серьёзность, — дело обстоит именно так, как я сказал: твой друг Гертнер… приказал долго жить.
— А кто в таком случае ты? — спросил я еле слышно, но совершенно спокойно и даже с некоторым облегчением, так как томительная неопределенность наконец кончилась. — Повторяю: кто ты?..
«Незнакомец» как бы для того, чтобы выразительнее подчеркнуть свою принадлежность к этому миру, взял из ящика свежую сигару, размял, понюхал с видом знатока, аккуратно обрезал кончик, зажёг спичку и, медленно проворачивая в пальцах, умело раскурил; первые, столь ценимые всеми гурманами затяжки он сделал с таким неподдельным наслаждением, что даже у ещё более подозрительного, чем я, мигом бы улетучилось всякое сомнение в материальности и бюргерской добропорядочности моего гостя. Потом он вытянулся в своем кресле и, закинув ногу на ногу, изрек:
— Я сказал, что Теодор Гертнер умер. Так вот, можешь мне поверить, для того, кто хочет дать понять, что порывает со своим прошлым и, становясь другим человеком, начинает новую жизнь, в такой манере выражаться нет ничего необычного, хотя на первый взгляд она и кажется несколько высокопарной. Запомни раз и навсегда: Теодор Гертнер мёртв.
Я перебил его с таким пылом, что даже сам втайне подивился себе:
— Нет, это не так! Твоя сокровенная сущность бессмертна и не могла измениться! Просто она мне незнакома, так как не имеет ничего общего с прежним Теодором Гертнером, тем ревностным позитивистом, исследователем материи и заклятым врагом всего таинственного, который сразу пускался в рассуждения о гнилом суеверии и о безнадёжной глупости, стоило только оппоненту предположить хоть малейшую возможность существования в природе чего-то иррационального, не поддающегося учету разума или даже рискнуть утверждать, что непознаваемое заложено в саму сущность мироздания. Но взор сидящего сейчас напротив меня тверд, и неотступно созерцает он первопричину, да-да, первопричину вещей, а всё сказанное тобой лишь выдаёт твою любовь к тайне! Это не ты, Теодор Гертнер, не ты, и все же ты — друг, мой старый добрый приятель, которого я просто не могу назвать по имени.
— Ничего не имею против такой версии, — ответил спокойно мой гость. Его взгляд впился в мои глаза и стал погружаться в них глубже и глубже…
И вот во мне робко шевельнулось и с мучительной медлительностью стало всплывать какое-то воспоминание о давно и бесследно забытом прошлом. Я даже не мог с уверенностью сказать, не болезненный ли это рецидив фантастических переживаний прошлой ночи, иди, быть может, жизнь моя пытается сняться с якоря и память постепенно, звено за звеном, выбирает на палубу ржавую цепь событий многовековой давности. А Гертнер как ни в чем не бывало подхватил мои мысли:
— Думаю, раз ты сам стараешься помочь мне решить назревшие для тебя сомнения, это значительно облегчит мою задачу и мы обойдёмся без долгих преамбул. Мы старые друзья! Это так. Вот только «доктор Теодор Гертнер», твой университетский товарищ бесшабашных студенческих лет, имеет мало отношения к нашей дружбе. Поэтому мы по праву можем о нём сказать: он мёртв. Ты совершенно прав: я — другой. Кто я? Я — Гертнер.
«Ты сменил профессию?» — чуть было не сорвалось у меня, но я сразу понял глупость моего вопроса и вовремя прикусил язык[32]. Мой собеседник продолжал, не обращая внимания на мой смущенный кашель:
— Профессия садовника научила меня обращению с розами, я умею их облагораживать. Моё искусство — окулировка. Твой друг был здоровый дичок; тот, кого ты сейчас видишь перед собой, — привой. Время дикого цветения дичка миновало. Тот, кого родила моя мать, был обрезан и давно канул в океан превращений. Я же был привит черенком на его корневую систему; так что тот, кого ты когда-то знал как студента химии по имени Теодор Гертнер, — это всего лишь видимость, маска, рожденная матерью дичка, незрелая душа коего прошла через могилу.
Ужас охватил меня. Загадочная, как и его речи, сидела передо мной прямая фигура моего гостя. Сами по себе мои губы спросили:
— А зачем ты здесь?
— Ибо пришёл срок, — как нечто само собой разумеющееся ответил мой визави. И, усмехнувшись, добавил: — Я охотно откликаюсь, если во мне нуждаются!
— Значит, ты, — начал я, не замечая, что мои слова звучат вне всякой связи, — значит, ты теперь… больше не химик и не?..
— Я был им всегда, даже когда твой друг Теодор, как и подобает дичку, снисходительно поглядывал сверху вниз на таинства королевского искусства. Сколько себя помню, я был и есть — алхимик.
— Не может быть! Алхимик? — вырвалось у меня. — Ты, который раньше…
— Который «я» раньше?..
Я немотствовал, не в силах свыкнуться с мыслью, что прежнего Теодора Гертнера больше нет.
Однако неизвестный на моё смущение и бровью не повел.
— Возможно, ты когда-нибудь слышал, что всегда, во все времена мир делился на профанов и мастеров. Так вот, алхимия средневековых шарлатанов и суфлёров — это из полушария профанов. Из их профанической лженауки и развилась хваленая химия современности, прогресс которой внушал твоему другу Теодору такую детскую гордость. Шарлатаны мрачного средневековья в нашем светлом настоящем возвысились до профессоров химии и преподают в университетах. Наша же «Золотая роза» произрастает в другом полушарии, и мы никогда не занимались разъятием материи, не собирались побеждать смерть и разжигать проклятую жажду золота. Мы остались теми, кем были всегда: лаборантами вечной жизни.
И вновь почти болезненное ощущение зыбкого, недосягаемо далёкого воспоминания; но ни за что на свете я не смог бы сказать, почему и куда оно меня зовёт. От вопросов я воздержался и лишь согласно кивнул. Мой гость это заметил, и вновь странная улыбка мелькнула на его лице.
— А ты? Что за все эти долгие годы вышло из тебя? — Его взгляд скользнул по письменному столу. — Вижу, ты стал… писателем. Угораздило же тебя! Значит, ты теперь грешишь против Священного писания? Мечешь бисер перед… читателями? Копаешься в старых, истлевших документах — впрочем, ты всегда был к этому склонен — и надеешься позабавить пресыщенную чернь таинственной экзотикой прошедших веков? Напрасный труд, ибо этим миром и этим временем практически утрачен… смысл жизни.
Он замолчал, и я снова почувствовал, как гнетущая тяжесть стала сгущаться над нашими головами; я собрался с силами, хотя удалось мне это не без труда, и попытался стряхнуть с себя этот гнёт, принявшись рассказывать о моей работе над наследством Джона Роджера. Я говорил всё более раскованно и откровенно, мне очень помогало то, с каким вниманием слушал Гертнер. От него исходило какое-то непоколебимое спокойствие отрешенности, но по мере того, как я рассказывал, во мне крепло чувство, что в случае необходимости он всегда готов прийти на помощь. Когда я закончил, он вдруг поднял глаза и прямо спросил:
— Итак, временами тебе кажется, что над твоей работой летописца или, если угодно, над твоей литераторской деятельностью довлеет какой-то тяжкий морок, грозящий навеки приковать тебя к мёртвому прошлому?
Мне вдруг страстно захотелось открыть ему душу, и я рассказал всё, что выстрадал и пережил с тех пор, как мне в руки попало наследство от Джона Роджера; всё, начиная со сна Бафомета… Не забыл ничего.
— Пропади оно пропадом, это наследство, лучше бы мне его никогда не видеть! — воскликнул я в заключение моей исповеди. — Ничего бы меня сейчас не беспокоило, даже пресловутое писательское честолюбие — уж можешь мне поверить! — я бы охотно принес в жертву душевному спокойствию.
Посмеиваясь, мой гость взглянул на меня сквозь клубы табачного дыма; на мгновение мне померещилось, что его лицо стало зыбким и неверным, как туманная дымка, готовая вот-вот раствориться.
Мою грудь словно обручем стянуло: неужели мой друг сейчас меня покинет; мысль была настолько невыносима, что я невольно протянул к нему руки… Гертнер, наверное, это заметил, и, пока рассеивался табачный дым, я слышал, как он засмеялся и сказал:
— Благодарю за искренность! Но разве я так докучаю тебе моим визитом, что тебе уже не терпится отделаться от меня? Ты же понимаешь, едва ли я сидел бы здесь, у тебя, если бы твой кузен Джон Роджер… сохранил наследство.