Уильям Джеймс – брат писателя. Автопортрет




 

Сознание участия в небывалом в истории человечества социальном эксперименте завладело умами американцев, перерастая в убеждение своей исторической исключительности, первозданности. Они стали ощущать себя людьми нового типа, не затронутыми пороками старого мира, свободными от его испорченности и предрассудков, – «невинными» людьми. «Американская мечта», как указывает А. С. Ромм, питала идею об «американском Адаме».[265]

«Американская мечта» претерпевала свои взлеты и падения. Первые послереволюционные десятилетия были отмечены патриотическим подъемом, достигшим вершины после победы в войне с Англией (1814 г.). В интеллектуальной жизни страны он проявился в настойчивом стремлении к национальному самоутверждению в духовной сфере – в историографии, литературе, искусстве. Затем наступили годы сомнений в действенности просветительских идей на американской почве. Они нашли свое отражение в сложных этических коллизиях романов Готорна, в причудливых и мрачных фантазиях По, в трагическом исходе борьбы Добра и Зла в монументальных полотнах Мелвилла. Аболиционистское движение 50-х годов и Гражданская война 1861–1865 г., закончившаяся формальным уничтожением рабства, оживили веру в осуществимость «американской мечты». На гребне этой волны обновленных надежд поднялась поэзия Уолта Уитмена, жизнерадостный юмор молодого Твэна, оптимистическая ранняя проза У. Д. Хоуэллса. Всем им в той или иной степени был свойствен «американизм» как вера в превосходство американской цивилизации над общественными установлениями Старого Света, в превосходстве американского «наивного сознания» над искаженным мироощущением представителей Европейского континента. Естественно поэтому, что проблема национального характера, занявшая значительное место в литературе послевоенного десятилетия, решалась в плане противопоставления «американского Адама» европейскому или европеизированному обществу. Эта антитеза присутствует в поэзии Уитмена, она же лежит в основе книги очерков Марка Твэна «Простаки за границей» (1869),[266] она же присутствует в ранних романах У. Д. Хоуэллса – «Случайное знакомство» (1873), «Предвзятое заключение» (1875), «Леди с Арустука» (1879).[267] И везде сравнение Америка – Европа делается как само собой разумеющееся в пользу первой.

В 70-е годы Джеймс тоже отдал дань этой проблеме. Однако он подходил к ней иначе, чем Твэн и Хоуэллс. В отличие от них превосходство американца отнюдь не казалось ему аксиомой. Сталкивая своих соотечественников с европейской культурой – действие большинства его произведений этого периода разворачивается в Европе, героями же по большей части являются американцы, – он внимательно в них вглядывается. Что они такое в нравственном, эстетическом, психологическом отношении? Что могут противопоставить Старому Свету? Что ему дать? Что от него получить? Уже самой постановкой этих вопросов, не говоря уже об ответах, Джеймс расходился с большинством своих американских современников. Если его герои-американцы превосходили представителей Старого Света чистотой нравственного чувства (в повести «Мадам де Мов», 1874 г., и в романе «Американец», 1877 г., это превосходство становится даже основой сюжета), то пресловутая американская «невинность» сплошь да рядом оборачивается у него духовной неразвитостью – провинциальной ограниченностью, эстетическим невежеством, не делающей чести неотесанностью. Европа же для Джеймса – источник преодоления простоватой «невинности», источник для воспитания и развития чувств.

Ратуя за необходимость освоения европейского опыта, Джеймс главным образом имел в виду культурные, и прежде всего художественные, традиции Старого Света. «Интернациональная тема» в творчестве Джеймса 70-х годов тесно связана с темой американского художника. Американская действительность, где в силу исторических причин такие традиции отсутствовали, была, по мнению Джеймса, скудной почвой для развития художника, которому, помимо материала, требовалось еще и мастерство.

«Американцу, чтобы преуспеть, надо знать в десять раз больше европейца, – говорит мистер Теобальд, герой новеллы „Мадонна будущего“. – Нам не дано глубинного чутья. У нас нет ни вкуса, ни такта, ни силы. Да и откуда им взяться? Грубость и резкие краски нашей природы, немое прошлое и оглушительное настоящее, постоянное воздействие уродливой среды – все это так же лишено того, что питает, направляет вдохновляет художника, как, утверждая это, свободно от горечи мое печальное сердце. Нам бедным художникам приходится жить в вечном изгнании».[268]

Подобно художнику Френхоферу из «Неведомого шедевра» Бальзака, на который в рассказе Джеймса есть прямая ссылка,[269] американский живописец оказывается творчески бесплодным. Но не потому, что занят поисками самодовлеющего совершенства формы. Поражение Теобальда обусловлено тем, что он пытается создать свой шедевр, не владея должным мастерством, о котором только говорит. Его трагедия в немалой доле сопряжена с «нашим (американским. – М. Ш.) недоверием к дисциплине ума и нашей национальной склонностью к трескучим преувеличениям».[270] Мистер Теобальд определяет себя как «половинку гения»: «Мне недостает руки Рафаэля, голова его у меня есть».[271]

Обе темы – «интернациональная» и тема художника, пересекаясь, нашли свое воплощение в романе «Родерик Хадсон»,[272] 1876 г. Герой его американский скульптор поставлен перед выбором: либо остаться в родном Нортгемптоне, провинциальном городке, где нет ни условий, ни надобности в развитии его таланта, либо образовать себя как художника, но покинуть родину. Приняв помощь мецената Роуленда Маллета, решившего употребить свои деньги на общественное благо – формирование художника, Хадсон едет в Рим. Однако, столкнувшись со сложным, многообразным, изощренным миром Европы, молодой американец не выдерживает искуса ни как художник, ни как человек. Талант его глохнет, и сам он гибнет.

«Дилемма художника», как удачно назвал эту тему Л. X. Пауэре[273] имела для Джеймса личное значение. В 1873 г., когда была написана и опубликована новелла «Мадонна будущего», он, очевидно, уже решил для себя вопрос о переезде в Европу.[274] Решение зрело медленно и было вызвано рядом, причин.

Генри Джеймса, несомненно, тяготил духовный климат Соединенных Штатов, вступивших в новый этап своего развития. 70-е годы – «позолоченный век», как назвал их Марк Твэн, – вошли в историю Америки как эра крушения тех просветительских идеалов, которые легли в основу «американской мечты». Победа над аграрным югом уничтожила препоны промышленному развитию. Освоение Запада с его нетронутыми естественными богатствами содействовало ускорению этого процесса. Бурный рост промышленного производства, повсеместное строительство железных дорог вместе с неограниченной эксплуатацией природных ресурсов открывали небывалые возможности обогащения. Безудержное стяжательство охватило все сферы общественной жизни. Столпами общества стали ловкий предприниматель и беззастенчивый хищник. Однако в сознании самих американцев экономическое процветание отождествлялось с прогрессом. Богатство, успех в его приобретении и приумножении получили значение нравственной ценности, а энергичная «деятельность» и предприимчивость воспринимались как проявление национального духа. В немалой степени так же оценивалась и деятельность в области искусства и литературы. Именно в этот период зародилось понятие «бестселлер», которым измерялось значение писателя. В Нью-Йорке, где Джеймс провел зиму 1874 г., атмосфера «торжествующей и развязной пошлости»[275] была особенно насыщенной, что не могло не подтолкнуть его к решению покинуть Соединенные Штаты.

Однако важнейшей причиной была творческая. Вместе с У. Д. Хоуэллсом он видел свое предназначение в том, чтобы создать американский реалистический роман, став, подобно Бальзаку, «историком современных нравов».[276] «Оглядываясь вокруг, – писал он Ч. Э. Нортону в 1871 г., – я прихожу к выводу, что и природа, и цивилизация нашей родины дают более или менее достаточно возможностей для литературной деятельности. Только секреты свои она откроет лишь поистине цепкому воображению. У Хоуэллса, мне кажется, его нет (а у меня, конечно, есть!). Чтобы писать об Америке на хорошем, на настоящем уровне, надо быть таким мастером, как нигде».[277]

 

 

С самого начала своей писательской карьеры Генри Джеймс относился к труду литератора, труду художника как к общественной деятельности, требующей от человека всех сил, полного развития своего дарования, подлинного профессионализма, высокого мастерства. Писатель, равно как и всякий художник, считал он, нуждается в школе, в учителях и сотоварищах, способных критически оценить его успехи и неуспехи. «Мне необходим regal (разлив. – фр.) умного, будящего мысль общества, – писал он матери из Италии в 1873 г., незадолго до возвращения на родину, – особенно мужского».[278] В Америке он не видел такого общества, иными словами, не находил для себя творческой среды.[279]

Первоначально Джеймс предполагал обосноваться в Париже, где тогда жил Тургенев, где протекала деятельность «внуков Бальзака», как он окрестил для себя Флобера, Додэ, Э. Гонкура, Золя. Вскоре по прибытии в Париж Джеймс посетил Тургенева, и тот оказав ему радушный прием, ввел его в кружок французских реалистов.

Встреча с Тургеневым, которой Джеймс давно искал,[280] положила начало многолетним дружеским отношениям, не прекращавшимся до смерти русского писателя в 1883 г.

Ivan Sergeitch – как Джеймс называл Тургенева в переписке – восхищал его не только как крупнейший романист своего времени, у которого он черпал уроки реалистического письма, но и своими человеческими качествами. «Он именно такой, о каком можно только мечтать, – сильный, доброжелательный, скромный, простой, глубокий, простодушный – словом, чистый ангел»,[281] – писал Генри Джеймс писателю У. Д. Хоуэллсу вскоре после первой встречи с Тургеневым. В свою очередь и Тургенев весьма расположился к молодому американцу.[282]

Опыт Тургенева, несомненно, интересовал Генри Джеймса и еще в одном плане. Подолгу живя за пределами России, он оставался в высшей степени русским писателем. «Его произведения отдают родной почвой», – отмечал Джеймс в рецензии 1874 г. «Всеми своими корнями он по-прежнему был в родной почве», – повторил он в мемориальной статье 1884 г. Покидая Америку, Джеймс считал, что меняет только местожительство, но не гражданство (в широком смысле слова), он не отказывался с г первоначального намерения написать «настоящий американский роман». В жизни Тургенева, сохранившего живые связи со своим отечеством, он видел пример выполнимости своего замысла: совместить жизнь за пределами Америки с верностью ее культуре. Ошибочность такого взгляда станет ясной ему много позже.

Иначе сложились отношения Генри Джеймса с «внуками Бальзака». В Эдмоне Гонкуре, Додэ, Золя, даже Флобере[283] его не устраивала их эстетическая платформа – отрицание, как он полагал,[284] этической направленности искусства. Поглощенность кружка Флобера вопросами художественной формы казалась ему чрезмерной, а сосредоточенность интересов исключительно на явлениях современной французской культуры при полном невнимании к тому, что происходит в других странах, воспринималась как узость.[285]

С годами он воздаст должное и Флоберу («для многих из нас он. в целом, был образцом романиста»[286]), и Золя – автору «столь огромного интеллектуального предприятия, как Ругон Маккары»,[287] и Додэ, с которым будет поддерживать самые дружеские отношения. Но в 1875–1876 гг. их программа, в особенности все, что связано с натурализмом, кажется ему неприемлемой.

«Я почти не вижусь с литературным братством, – сообщал он У. Д. Хоуэллсу через полгода после первого посещения кружка Флобера, – и у меня наберется с полсотни причин, почему я никогда с ними не сближусь. Мне не нравятся их изделия, а им не нравятся ничьи другие, и, кроме того, они не accueillants (приветливы – фр.)».[288]

Несомненно, расхождение с «литературным братством» было основной причиной, побудившей его искать пристанища в Лондоне. «Совершенно очевидно, – писал он отцу, – что еще одна зима в Париже не стоит свеч. Единственное, о ком я жалею, – это о моих русских друзьях».[289]

В Лондоне Джеймсу удалось создать себе условия, удобные для творческой работы. Многочисленные, но в основном беглые и необременительные знакомства, которыми он быстро обзавелся в светских и общественных кругах, сглаживали чувство одиночества, и в то же время не нарушали его уединения.[290] К тому же, живя в Лондоне, Джеймс приобретал возможность печататься и получать гонорары как в американских, так и в английских изданиях, что обеспечивало ему – Джеймс жил только на литературные заработки – безбедное существование и независимость. Все это вместе убеждало его в правильности выбора, о чем он неоднократно повторял в переписке. «Попросту говоря, Лондон мне чрезвычайно нравится, – писал он Генри Адамсу полгода спустя после переезда. – По-моему, это место как раз для меня… Мне настолько здесь нравится, что я – конечно же, если не случится ничего непредвиденного – брошу здесь якорь на все время моего пребывания в Европе, скорее долгого, чем краткого».[291] Пребывание это, однако, затянулось на всю жизнь.

Первое пятилетие, проведенное в Европе, оказалось весьма плодотворным для литературной карьеры Джеймса. Вышедшие за эти годы роман «Американец» (1877), книга критических статей «Французские поэты и романисты» (1878), объединившая все лучшее, что публиковалось в журналах ранее, монография о Готорне (1879), повести и рассказы, регулярно появлявшиеся в американских и английских периодических изданиях, наконец, венчавший этот период роман «Женский портрет» (1881) утвердили за Джеймсом репутацию серьезного многостороннего литератора.

Основная тема, занимавшая Джеймса-художника на протяжении этих лет, – опять таки «интернациональная». Она является ведущей не только в его романах, но и в наиболее значительных повестях – nouvelle, как он определял свои психологические новеллы, настаивая на их жанровом отличии от традиционной короткой формы, остросюжетной с неизменным неожиданным концом. Сюжетные коллизии повестей «Четыре встречи» (1877), «Дейзи Миллер» (1878), «Европейцы» (1878), «Интернациональный эпизод» (1879) и другие, так же как романа «Американец», основаны на столкновении американца (или американки) с чуждым для «наивного сознания» сложным европейским миром, либо в лице непосредственных его представителей, либо, и чаще всего, в лице своих европеизированных соотечественников. Это столкновение представлено во многих ракурсах, в разных сочетаниях, на различном национально-бытовом фоне – так, действие «Американца» происходит в Париже, где герой вступает в конфликт с семьей французских аристократов, в «Европейцах» разворачивается в Новой Англии, куда в расчете устроить свою судьбу прибывают европеизированные родственники типичной пуританской семьи американца Уэнтворта, в «Интернациональном эпизоде» переносится с одной стороны океана на другую, и даже в разном ключе – от мелодраматического в «Американце» до комического с тремя свадьбами в конце на манер комедии нравов в повести «Европейцы».

Развертывание «интернациональной коллизии» и анализ американского национального характера не были для Джеймса конечной целью. За столкновениями Нового и Старого света стояла более общая, этически значимая проблема: отношение человека к миру – миру, который, по представлениям Джеймса, следовавшего философским концепциям своего отца, являл собой сложное переплетение добра и зла. Путь героя (или героини), прочерченный через конфликты большинства его произведений, – это путь от «невинности», отождествляемой с духовной узостью, инфантильностью, неразвитостью, даже ущербностью, к возникновению стойкого нравственного чувства, которое появляется через опыт, приобретенный в столкновении со злом и поражении в этом столкновении. Возведение такой философской основы – принцип, унаследованный от американской романтической школы, прежде всего от Готорна. Но, в отличие от Готорна, облекавшего свою общую идею в прозрачные аллегории, Джеймс скрывает ее под таким плотным слоем реального материала, таким количеством многообразных жизненно-достоверных подробностей и обстоятельств, что даже роман «Американец», где она более или менее просматривается, часто относят к нравоописательным.[292]

Интерес к этической проблематике и выявлению особенностей национального характера определил направление художественных исканий Джеймса. Его внимание было сосредоточено на внутренней, душевной жизни человека, на динамике психических состояний, вызванных его отношениями с другими людьми и окружающей средой. Это определило прозу Джеймса как психологическую.

«Психологические мотивы, на мой взгляд, дают блестящие возможности для живописи словом; ухватить их сложность – такая задача может вдохновить на титанический труд»,[293] – заявлял он в 1884 г., отстаивая психологизм в романе от его противников.

Изображение внутреннего мира человека – одна из исконных задач литературы. На протяжении веков, включая раннюю стадию реализма XIX в., это осуществлялось в прозе через описание душевных движений и чувств, через прямой авторский анализ. Писатель брал на себя роль «всеведущего автора», которому доступно то, что в действительности незримо для постороннего глаза, являясь сугубо скрытым механизмом. Такой анализ при всей его детальности, а впоследствии и многоплановости[294] мог быть принят лишь как художественная условность. Именно поэтому реалисты второй половины XIX в., в частности Флобер, отказались от авторских описаний такого рода и, стремясь к предельной жизненной достоверности, стали передавать модификацию чувств через внешние их проявления – поступок, жест, высказывание.

«По теории господина Флобера, – писал об этом Джеймс, – романист, кратко говоря, должен начинать с внешнего. Человеческая жизнь, как бы говорит он, прежде всего являет собою зрелище, доставляя занятие и развлечение нашему зрению. Только то, что видит глаз, и можно считать достоверным; поэтому отсюда мы и начнем… и здесь же, вполне возможно, кончим».[295]

Достоверно передать внутреннюю жизнь человека во всей ее сложности, многообразности и многоплановости – такова была художественная задача, которая, по мнению Джеймса, ждала своего решения. Задача эта представлялась ему насущной и увлекательной. Вся его последующая литературная деятельность была в основном посвящена практической разработке и теоретическому обоснованию художественных приемов показа душевного мира человека. Его открытия в этой области пополнили сокровищницу мировой литературы, сделав его предтечей крупнейших мастеров психологического романа XX в. В конце 70-х годов, в начале своего творческого развития, он делал на этом пути первые шаги.

Стремление перейти от рассказа к показу претворялось в постепенном изменении специфических свойств повествования, в переориентации его компонентов. Основой сюжета становилось не действие, а действующее лицо – характер, личность героя, поставленного в такие обстоятельства, в которых неминуемо должно было проявиться, раскрыться его внутреннее «я». Именно в таком повороте рождался уже сам замысел будущего произведения, о чем свидетельствует изложенная впоследствии Джеймсом история создания романа «Американец».

«Помнится, как, сидя в конке, я поймал себя на том, что с воодушевлением обдумываю возможный сюжет: положение жизнестойкого, но вероломно обманутого и одураченного, жестоко униженного соотечественника в чужой стране, в аристократическом обществе; главное же – пострадал он от людей, мнящих, что они представляют высшую из всех возможных цивилизацию и принадлежат к среде, во всех отношениях выше его собственной. Что он будет делать в этой трудной ситуации, как защитит свои права или как, упустив такую возможность, будет нести бремя своего унижения. Таков был центральный вопрос…».[296]

Ни внешний, ни тем более внутренний облик персонажа не экспонировались сразу в начале повествования. Герой раскрывался от эпизода к эпизоду, от сцены к сцене, каждая из которых добавляла, уточняла, проясняла его особенности и свойства. Это постепенное накапливание черт, ведущее к выявлению сути изображаемого характера и создающее предпосылки к его оценке, и составляло движение сюжета.

Вместе с отказом от открытого анализа внутреннего мира героя, который теперь выявлялся по крупицам, по мелочам, из отдельных деталей поведения, реакций, реплик и т. д., отпадала необходимость во «всеведущем авторе». Автору все чаще отводилась функция наблюдателя и регистратора аккумулирующихся свидетельств душевной жизни героя. Но и в этой роли его вскоре заменил один из персонажей – «центральное сознание», как впоследствии назвал его Джеймс, – через призму видения которого преломлялось все, о чем сообщалось в новелле, повести, романе. Впервые такое «центральное сознание» Джеймс использовал в повести «Мадам де Мов» (1874). История и образ молодой американки, вышедшей замуж за французского аристократа, который, женившись на ее деньгах и не питая к ней никаких чувств, желает обеспечить себе «свободу», устроив ее адюльтер с заезжим соотечественником, целиком переданы через точку зрения этого последнего. В романе «Родерик Хадсон» (1875) «центральным сознанием» служит один из основных героев – Роуленд Маллет – меценат и друг художника Хадсона. Дейзи Миллер – героиня одноименной повести – показана через восприятие экспатрианта Уинтерборна – молодого американца, в которого она втайне влюблена и который в какой-то мере является косвенной причиной ее гибели.

Персонаж, выполнявший функцию «центрального сознания», был, как правило, одним из главных действующих лиц и как таковое обрисован со всей полнотой бытовых, социальных, психологических и прочих подробностей. Его видение обусловливалось свойствами собственного характера, особенностями и процессами собственной душевной жизни, которые, в свою очередь, обнаруживались в ходе повествования. Такое видение не могло обладать, и не обладало, определенностью и категоричностью, свойственными открытому анализу «всеведущего автора». Повествование, таким образом, обретало некоторую зыбкость, неопределенность, многозначность, разнонаправленность.

Видоизменялось и назначение прямой речи персонажей. Диалог использовался теперь не только для того, чтобы сообщить о прошедших, настоящих и будущих событиях и тем самым развертывать сюжет, или для того, чтобы давать непосредственный выход мыслям и чувствам героев и тем самым открыто показывать их внутреннюю жизнь. Слово героя приобретает дополнительные функции. Оно служит свидетельством душевных состояний, выступает как знак скрытых внутренних процессов. Прямая речь не столько раскрывает, сколько прячет глубинное движение мыслей и чувств, не столько обнажает их, сколько маскирует, побуждая к догадке, домысливанию, попыткам обнаружить сокровенные связи.

В 70-х и начале 80-х годов все эти сдвиги в характере повествования только намечались у Джеймса. Он понимал, что «драматизирует»[297]свою прозу. Тем не менее это был для него лишь один из возможных путей, но не единственный путь. Одна из лучших его психологических повестей – «Вашингтонская площадь» (1879) – была целиком написана в бальзаковской манере. Не ломал традицию открытого авторского анализа и роман «Женский портрет» (1881) – первый признанный шедевр Джеймса.

К началу 80-х годов Джеймсом был уже пройден длинный путь литературной работы – более пятнадцати лет. За эти годы он создал немало художественно совершенных произведений, и все же это были годы учения, ориентации в существующих литературных направлениях – поисков, которые еще не закончились. Джеймс еще не определился окончательно.

 

 

Осенью 1881 г., впервые за семь лет, прошедших со времени его отъезда в Европу, Джеймс совершил поездку в Соединенные Штаты. Он посетил Кембридж, где жили его родители, Бостон и Нью-Йорк, куда его звали литературные дела, и Вашингтон, где тогда выступал С лекциями Оскар Уайльд.

Американские нравы, которые он теперь после длительного отсутствия оценивал в значительной мере со стороны, показались ему еще менее привлекательными, чем прежде. «Да простит мне бог, но я чувствую, что безобразно теряю здесь свое время»,[298] – сетовал он. Именно в этот его приезд намечавшееся уже прежде решение остаться в Европе стало окончательным. «Мой выбор – Старый свет. Мой выбор, моя нужда, моя жизнь!»[299] Смерть матери в начале 1882 г. и отца осенью 1883 г. обрывала семейные нити, соединявшие его с родиной. Остальные связи не представлялись ему существенными.

В конце 1883 г. Джеймс вернулся в Лондон. На этот раз его путешествие за океан было экспатриацией, в полном смысле этого слова. И хотя номинально он сохранял американское гражданство и даже, возможно, продолжал ощущать себя «американцем в Европе», фактически его отношения с родиной становились все отчужденнее. Он укоренялся в Англии и постепенно основательнее входил в ее литературную жизнь. Последующие два десятилетия его творчества в значительной мере связаны с развитием английской литературы «на рубеже веков».[300]

В 80-е годы по монолитному зданию английского викторианства пошли первые, еще не заметные невооруженным глазом трещины. В литературе они обнаружили себя прежде всего в романе, который начиная с 30-х годов оставался ведущим жанром. Во второй половине столетия реалистические традиции Диккенса и Теккерея под пером их преемников подверглись значительному изменению. У Троллопа, Рида, Коллинза, не говоря уже об их менее значительных и менее талантливых современниках и последователях, роман стал в основном занимательным чтением. Повествовалось ли в нем об усредненной повседневности, как у Троллопа, или о семейных мелодрамах и преступлениях, как у Рида и Коллинза, острые сюжетные повороты, морализаторство и дидактика были для него непреложным законом.

Размежевание с поздневикторианским романом происходило по разным направлениям. Оно очевидно и в психологизме позднего Мередита, чей «Эгоист» появился в 1879 г., и в неоромантизме Р. Л. Стивенсона, шедевр которого, «Остров сокровищ», увидел свет в том же году, и в творчестве английских натуралистов Дж. Мура и Дж. Гиссинга, выступивших со своими романами о социальных низах в середине 80-х годов, и позднее в эстетизме О. Уайльда, нашедшем наиболее яркое выражение в его романе «Портрет Дориана Грея» (1891). При всем различии и даже противоположности этих течений всех их объединяло неприятие литературного викторианства. С теоретических позиций одним из первых выступил против позднего викторианского романа Генри Джеймс.

В 1884 г., отвечая Уолтеру Безанту – популярному автору слащавых боевиков, проповедывавших филантропию и расхожую мораль, Джеймс в статье «Искусство прозы» отвергал необходимость интригующих сюжетов. «Смысл существования романа в том, что он отражает жизнь»,[301] – подчеркивал Джеймс, настаивая на праве художника касаться любой ее сферы: «Область искусства вся жизнь, все чувства, все наблюдения, все опыты».[302] Резче всего он возражал против морализаторства в искусстве, против прямых наставлений и поучений, отсутствие которых, по мнению Безанта и его единомышленников, означало отсутствие нравственной идеи. «Вы ставите себе целью написать нравственную картину или изваять нравственную статую: интересно, как вы намереваетесь сие сделать?»[303] – иронизировал Джеймс. В его понимании нравственная идея должна была целиком воплощаться в идее художественной, вытекать из нее и через нее выражаться. «Существует такая точка, – пояснял он, – где моральная идея и идея художественная сходятся; она освещается светом той непреложной истины, что глубочайшее достоинство произведения искусства есть достоинство сознания художника. Если оно высоко, роман, картина, скульптура приобщаются к глубинам истины и красоты».[304]

Не удивительно, что в этот период меняется отношение Джеймса к «внукам Бальзака». Посетив в феврале 1884 г. Париж, он возобновляет с ними знакомство. «Я нет-нет да встречаюсь с Додэ, Гонкуром и Золя, – писал он Хоуэллсу, – и сейчас для меня нет ничего более интересного, чем усилия и эксперименты этой маленькой группы с их поистине дьявольским пониманием искусства, формы, стиля – их напряженной жизнью в искусстве. Только они и делают сегодня то, что я признаю… И по контрасту потоки тепловатой мыльной водицы, которые под названием романы выплескивают в Англии, не делают, по моему разумению, чести нашей расе».[305]

Когда в середине 80-х годов в Англии вокруг творчества французских реалистов разгорелись ожесточенные споры, в которых поборники викторианской благопристойности заняли крайне воинственную позицию,[306] Джеймс встал на сторону «литературного братства». Так, в 1888 г., в разгар кампании против распространения в Англии переводов произведений Золя и Мопассана, Джеймс опубликовал статью о последнем, в которой дал очень высокую оценку его творчества.[307] Позднее, в 90-х годах, он неоднократно печатался в журнале «Желтая книга» (1894–1897), вокруг которого группировались писатели разных направлений, единые в своем неприятии викторианства. Английское издание «Мадам Бовари», вышедшее в 1902 г., было снабжено предисловием Джеймса, в котором, подвергая подробному анализу писательскую манеру Флобера, он писал: «Для многих из нас – для писательского племени в целом – он является великим романистом… У него бесконечно многому можно научиться».[308]

Не только в теоретическом плане, но и в своем художественном творчестве Джеймс отдал дань французскому натурализму. По приезде из Америки он целиком отдался работе. «Интернациональная тема» была, по сути, уже исчерпана. Правда, несколько рассказов – «Осада Лондона» (1883), «Леди Барберина» (1884), «Пандора» (1884) – повторяли в новых вариациях мотив столкновений европейских и американских нравов, но мотив этот уже находился на периферии литературных интересов Джеймса. Главные его усилия были сосредоточены на двух романах – «Бостонцы» и «Княгиня Казамассима», которые публиковались почти одновременно в двух американских журналах (первый – в «Сенчери Мэгезин», второй – в «Атлантик Мансли») с конца 1885 по середину 1886 г. Роман «Бостонцы» был задуман Джеймсом еще во время пребывания в Соединенных Штатах и мыслился им как широкое социальное полотно. «Мне хотелось бы, – занес он в свою записную книжку, находясь в Бостоне, – написать сугубо американскую историю, драматическую историю о нашем социальном укладе».[309] Темой романа Джеймс избрал феминистское движение, считая, что оно является «весьма характерным и специфическим явлением американской общественной жизни».[310]

Изображая кампанию за женское равноправие как трескучее пустословие, Джеймс стремился показать пристрастие американского общества к реформистской фразе, к пустым фетишам, прикрывавшим дальнейшее перерождение демократии. В этом плане весьма примечательны не только гротескные образы самих феминисток во главе с тщеславной и властолюбивой Олив Ченселлор, но и полукомическая полутрогательная фигура аболиционистки Мисс Бердсай, представленной как живой анахронизм. Групповой портрет бостонцев включал также алчного шарлатана Силе Таррента и беспринципного газетчика Маттиаса Пардона, которые, усвоив дух американского предпринимательства, считали себя в полном праве «делать бизнес» за счет своих падких на сенсации соотечественников.

Сатира Джеймса во многом перекликалась с изображением американской действительности в поздних произведениях Марка Твена и У. Д. Хоуэллса. И все же она била мимо цели. Прежде всего потому, что главный ее объект – феминизм – при всех его предосудительных крайностях и неизбежных издержках был в сущности движением прогрессивным, освященным именами Маргарет Фуллер, Элизабет Пибоди (карикатуру на которую современники усматривали в образе Мисс Бердсай) и других самоотверженных женщин, посвятивших себя борьбе против разных видов угнетения и произвола. Кроме того, само решение «женского вопроса», каким оно предлагалось в романе на сюжетном уровне – поставленная перед выбором: семейное счастье или общественная деятельность, главная героиня романа, Верена Таррент, отдавала предпочтение первому, – выглядело плоским и неубедительным, поскольку одно вовсе не исключало другого. Наконец, главным героем «Бостонцев», в уста которого были вложены программные авторские слова, Джеймс сделал южанина Бейзила Ренсома, разоренного Гражданской войной плантатора. Все это дало повод критике обвинить Джеймса в незнании условий американской жизни, а его роман – в искажениях подлинного положения вещей.[311] Ни у американского, в какой-то мере предубежденного против «Бостонцев», читателя, ни у английского, в целом равнодушного к такой проблематике, книга успеха не имела.

В романе «Княгиня Казамассима» Джеймс обратился к одной из кардинальных тем реализма XIX в. – истории молодого человека, наделенного недюжинными способностями, но обездоленного низким социальным положением. Однако, в отличие от своих литературных предшественников, герой Джеймса – лондонский переплетчик Гиацинт Робинсон – искал не способов возвышения в обществе, а борьбы с ним. Сознание «несправедливости общественного устройства»[312] и ненависть к тем, кто его установил, сблизили героя с революционным движением. Такой поворот темы был закономерен для конца века, ознаменовавшегося обострением классовых противоречий и усилением революционной борьбы. Тема молодой человек и революционное народническое движение была затронута в романе Тургенева «Новь» (1877), переведенном на большинство европейских языков и широко известном в Европе. Революционному движению среди французских углекопов был целиком посвящен роман Золя «Жерминаль» (1884), привлекший к себе всеобщее внимание. Своей «Княгиней Казамассима» Джеймс продолжал разработку той же темы на английском материале, следуя не столько Золя, сколько Тургеневу, с чьим Неждановым его герой имел типологическое сходство. Подобно своему русскому прототипу, лондонский переплетчик Робинсон – созерцательная художественная натура – оказывался несостоятельным в качестве революционера и, не находя в себе силы для взятых на себя обязательств, кончал с собой.

Однако в отличие от тургеневской «Нови» и «Жерминаля» Золя книга Джеймса успеха не имела, современниками она попросту осталась незамеченной. Такое равнодушие можно отчасти отнести на счет вкусов викторианского обывателя, отвергавшего любую проблемную литературу, – сходная участь постигла и роман Дж. Гиссинга «Демос» (1866). Однако основная причина коренилась в самом произведении. Несмотря на блестящие зарисовки Лондона, в которых противоречия богатства и нищеты были воссозданы с живостью и выразительностью, не уступавшими картинам Диккенса, в целом роман не обладал художественной убедительностью. Это прежде всего касалось образов революционеров, изображенных разрушителями, выполняющими свою программу истребления существующей цивилизации, включая и ее культурные ценности. Их облик, их деятельность выглядели надуманно. И хотя подполье, выведенное в романе, отдаленно сопрягалось с распространением в Европе – именно в 80-е годы – анархизма бакунинского толка, так же как и с отзвуками террористических акций «Народной воли» в России.[313] Оно было явно сконструировано не по реальным источникам и носило вымышленный характер.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: