ЧЕЛОВЕК НЕСГИБАЕМОЙ ВОЛИ 6 глава




Вдруг я услышал: «Кузнецов Константин Матвеевич». Это был мой однофамилец и старый знакомый по Черному морю. И тут я впервые подумал об ошибке. Командира бригады подлодок К.М. Кузнецова я отлично знал и в честности его не сомневался. Когда Смирнов занес перо, чтобы наложить роковую визу, я обратился к нему:

— Разрешите доложить, товарищ народный комиссар! Все с удивлением посмотрели на меня, точно я совершаю какой-то странный, недозволенный поступок.

— Я лично знаю капитана первого ранга Кузнецова много лет, и у меня не укладывается в голове, что он «враг народа».

Я хотел подробнее рассказать об этом человеке, о его службе, но Смирнов, сердито посмотрев на меня и отложив перо, сказал, возвращая лист Диментману:

— Раз командующий сомневается, проверьте еще раз. Тот бросил на меня быстрый недобрый взгляд и прочитал следующую фамилию.

Когда совещание окончилось, я задержался в кабинете. Ко мне заглянул Я.В. Волков. Тоном товарища, умудренного годами, он сказал, как бы предостерегая от новых опрометчивых поступков:

— Заступаться — дело, конечно, благородное, но и ответственное.

Я понял недосказанное. «За это можно и поплатиться», — видимо, предупреждал он.

В следующий вечер, когда процедура получения санкций на аресты продолжалась, Смирнов и Диментман разговаривали подчеркнуто лишь друг с другом и все решали сами…

Прошел еще день. Смирнов посещал корабли во Владивостоке, а вечером опять собрались в моем кабинете.

— На Кузнецова есть еще два показания, — объявил Диментман, едва переступив порог.

Он торжествующе посмотрел на меня и подал Смирнову бумажки. Тот сразу же наложил резолюцию, наставительно заметив мне:

— Вы еще молодой командующий и не знаете, как враг хитро маскируется. Распознать его нелегко. А мы не имеем права ротозействовать!

Это звучало как выговор. Скажу честно, он меня смутил. Я подумал, что был не прав. Ведь вина Кузнецова доказана авторитетными органами! Я молчал и обвинял себя в недостаточной политической зрелости. «Почему Константин Матвеевич стал врагом народа?» — вот только о чем думал я, не предполагая еще ничего ошибочного, тем более умышленного.

После совещания Волков снова заглянул ко мне. Он говорил покровительственно и вместе с тем ободряюще. Дескать, ошибки бывают у каждого, но впредь надо быть осторожнее и умнее, не бросать слов на ветер. К.М. Кузнецова арестовали и всех остальных тоже. Их было немало. Недаром короткое рассмотрение этих «обвинительных» листов потребовало трех вечеров. Я ходил под тяжелым впечатлением от арестов. Мучили мысли о том, как это люди, служившие рядом, могли стать заклятыми врагами и почему мы не замечали их перерождения? Что органы государственной безопасности могут действовать неправильно—в голову все еще не приходило. Тем более я не допускал мысли о каких-то необычных путях добывания показаний.

Нарком провел два дня в море, побывал в Ольго-Владимирском районе. В оперативные дела он особенно не вникал. Может быть, ему, человеку, не имевшему специальной морской подготовки, это было и трудно. Зато он очень придирчиво интересовался всюду людьми, «имевшими связи с врагами народа».

Пребывание Смирнова подходило к концу. К сожалению, решить вопросы, которые мы ставили перед ним, он на месте не захотел, приказал подготовить ему материалы в Москву. Я заготовил проекты решений. Смирнов взял их, но ни одна наша просьба так и не была рассмотрена до самого его смещения. На месте нарком решил лишь один вопрос, касавшийся Тихоокеанского флота, но и это решение было не в нашу пользу. Речь шла о крупном соединении тяжелой авиации. Во Владивостоке Смирнов сказал мне, что командование Особой Краснознаменной Дальневосточной армии просило передать это соединение ему. Я решительно возражал, доказывал, что бомбардировщики хорошо отработали взаимодействие с кораблями, а если их отдадут, мы много потеряем в боевой силе. Смирнов заметил, что авиация может взаимодействовать с флотом и будучи подчиненной армии.

— Нет, — возражал я. — То будет уже потерянная для флота авиация.

Я сослался на испанский опыт, показывавший, как важно, чтобы самолеты и корабли были под единым командованием. Все это не приняли в расчет. Приказ был отдан, нам оставалось его выполнять. Потом Смирнов признался мне, что принял решение потому, что его уговорил маршал Блюхер. Наши «уговоры» на наркома действовали меньше.

В день отъезда П.А. Смирнова мы собрались, чтобы выслушать его замечания. Только уселись за стол, опять доложили, что прибыл Диментман.

— Вот показания Кузнецова, — объявил он, обращаясь к Смирнову. Смирнов пробежал глазами бумажку и передал мне. Там была всего одна фраза, написанная рукой моего однофамильца: «Не считаю нужным сопротивляться, признаюсь, что я являюсь врагом народа».

— Узнаете почерк? — спросил Смирнов.

— Узнаю.

— Вы еще недостаточно политически зрелы, и вам следует быть более бдительным, — зло выговорил мне нарком, бросая на меня сердитые взгляды.

Я молчал. Диментман не скрывал своего удовольствия. Только Волков пытался как-то сгладить остроту ситуации, бросал реплики, что комфлот, мол, еще молодой, получил теперь хороший урок и запомнит его, будет лучше разбираться в людях…

Признание Кузнецова совсем выбило почву у меня из-под ног. Теперь я уже не сомневался в его виновности. Но внутри что-то грызло меня…

Можно было привести десятки трагических эпизодов, когда уже после отъезда Смирнова, который, очевидно, увез с собой «обстоятельный» материал, были арестованы командующий морской авиацией Л.И. Никифоров и член военного совета флота Я.В. Волков. Арест последнего даже в той обстановке мне казался невероятным. Он был в отличных отношениях со Смирновым и, кажется, мог доказать свою невиновность.

Забегая вперед, расскажу еще о некоторых событиях, связанных с репрессиями. Через несколько месяцев в Москве был арестован П.А. Смирнов. Вместо него наркомом назначили М.П. Фриновского. Никакого отношения к флоту он в прошлом не имел, зато раньше был заместителем Ежова. Весть об аресте Смирнова принес мне Я.В. Волков. Чувствовал он себя при этом явно неловко, был растерян. Ведь еще недавно Волков подчеркивал свое давнее знакомство и дружбу с наркомом. Я не стал ему об этом напоминать.

Вскоре после того во Владивосток, совершая рекордный беспосадочный полет из Москвы на Дальний Восток, прилетел В.К. Коккинаки[60]. Коккинаки был моим гостем. Мы быстро и крепко с ним подружились. Тогда во Владивостоке Владимир Константинович со свойственной ему неугомонной пытливостью интересовался действиями кораблей, был со мной на учениях флота. Во Владивосток приехали Г.М. Штерн и П.В. Рычагов. Мы ждали еще члена военного совета Волкова, а он все не шел. Я позвонил к нему на службу, домой. Сказали, срочно выехал куда-то, обещал скоро быть, да вот до сих пор нет. Пришлось сесть за стол без него.

Ужин был уже в разгаре, когда пришел секретарь Волкова и таинственно попросил меня выйти.

— Волкова арестовали, — тихо сообщил он и виновато опустил голову, словно уже приготовился отвечать за своего начальника.

Такая судьба постигла людей, еще совсем недавно с удивительной легкостью дававших санкции на арест многих командиров.

Уже работая в Москве, я пробовал узнать, что произошло со Смирновым. Мне дали прочитать лишь короткие выдержки из его показаний. Смирнов признавался в том, что «как враг умышленно избивал флотские кадры». Что тут было правдой — сказать не могу. Больше я о нем ничего не слышал. Вольно или невольно, но он действительно выбивал хорошие кадры советских командиров. Будучи там, на месте, он действительно решал судьбы многих, и если он действительно не занимался умышленным избиением кадров, то почему не хотел прислушаться к «обвиняемым» или даже ко мне, комфлоту, и сделать объективные выводы? Я.В. Волкова я вновь увидел в 1954 году. Он отбыл десять лет в лагерях, находился в ссылке где-то в Сибири. Приехав в Москву, прямо с вокзала пришел ко мне на службу. Я сделал все необходимое, чтобы помочь ему. Когда мы поговорили, я попросил Якова Васильевича зайти к моему заместителю по кадрам и оформить нужные документы.

— Какой номер его камеры? — спросил, горько улыбнувшись, бывший член военного совета. Тюремный лексикон въелся в него за эти годы.

Надо еще сказать и о Константине Матвеевиче Кузнецове. Весной 1939 года я приехал во Владивосток из Москвы вместе с А.А. Ждановым. Мы сидели в бывшем моем кабинете. Его хозяином стал уже И.С. Юмашев, принявший командование Тихоокеанским флотом после моего назначения в наркомат. Адъютант доложил:

— К вам просится на прием капитан первого ранга Кузнецов.

— Какой Кузнецов? Подводник? — с изумлением спросил я.

— Он самый.

Я прервал разговор и, даже не спросив разрешения Жданова, сказал:

— Немедленно пустите!

Константин Матвеевич тут же вошел в кабинет. За год он сильно изменился, выглядел бледным, осунувшимся. Но я ведь знал, откуда он.

— Разрешите доложить, освобожденный и реабилитированный капитан первого ранга, командир бригады Кузнецов явился, — отрапортовал он.

Жданов с недоумением посмотрел на него, потом на меня. «К чему такая спешка?» — прочитал я в его глазах.

— Вы подписывали показания, что являетесь врагом народа? — спросил я Кузнецова.

— Да, там подпишешь. — Кузнецов показал свой рот, в котором почти не осталось зубов.

— Вот что творится, — обратился я к Жданову. В моей памяти разом ожило все, связанное с этим делом.

— Да, действительно, обнаружилось много безобразий. Это дело Ежова, — сухо отозвался Жданов и, добавив, что все будет исправлено, не стал продолжать разговор.

Прошли годы. Теперь, после XX и XXII съездов партии, все стало на свои места. Решительно вскрыты преступления времен культа личности Сталина, но мы не можем о них забывать. Вновь и вновь возвращаюсь к тому, как мы воспринимали эти репрессии в свое время. Проще всего сказать: «Я ничего не знал, полностью верил высокому начальству». Так и было в первое время. Но чем больше становилось жертв, тем сильнее мучили сомнения. Вера в непогрешимость органов, которым Сталин так доверял, да и вера в непогрешимость самого Сталина постепенно пропадала. Удары обрушивались на все более близких мне людей, на тех, кого я очень хорошо знал, в ком был уверен. Г.М. Штерн, Я.В. Смушкевич[61], П.В. Рычагов, И.И. Проскуров… Разве я мог допустить, что и они враги народа?

Помню, я был в кабинете Сталина, когда он вдруг сказал:

— Штерн оказался подлецом.

Все, конечно, сразу поняли, что это значит: арестован. Трудно допустить, что бывшие там люди, которые Штерна отлично знали, дружили с ним, поверили в его виновность. Но никто не хотел показать и тени сомнения. Такова уж тогда была обстановка. Про себя, пожалуй, думали: сегодня его, завтра, быть может, меня. Помню, как вслух, громко сидевший рядом со мной Н.А. Вознесенский[62]произнес по адресу Штерна лишь одно слово: «Сволочь!»

Не раз вспоминал я этот эпизод, когда Николая Алексеевича Вознесенского постигла та же участь, что и Г.М. Штерна. После войны я и сам оказался на скамье подсудимых. Мне тоже пришлось испытать произвол времен культа личности, когда «суд, закон и правда молчали»…

Судьба всех пострадавших людей различна, но в очень многих случаях печальна, с роковым исходом уже в то время. Произвол, ломавший судьбы людей, наносил тяжелый ущерб всему нашему делу, ослаблял могущество нашей Родины. Одно неотделимо от другого.

С упомянутым Я.В. Волковым связано еще одно воспоминание, которое говорит о том, как мало мы оказывали сопротивления творившимся безобразиям. Вот послушайте. В 1939 году (а может быть, в 1940-м), когда я уже был наркомом, я получил бумажку из НКВД, в которой говорилось, что арестованный Волков ссылается на меня, как хорошо знавшего его по Дальнему Востоку. Спрашивалось мое мнение. Происходило это уже тогда, когда многие были выпущены и когда массовые «ошибки» нельзя было отрицать, но машина еще вертелась в том же направлении. Подумав и не опасаясь за свою судьбу, я тут же написал ответ, в котором указал, что за время совместной работы с Я.В. Волковым на Тихоокеанском флоте я о нем ничего плохого сказать не могу. Несколько позже я узнал, что такая же бумага была послана и Ворошилову. Когда через пару дней мы встретились с ним, он спросил, какой я дал ответ, и очень удивился, что я, во-первых, его дал, а во-вторых, именно такого содержания, добавив, что он на подобные запросы не отвечает.

Теперь мне ясен и исход дела. Я, молодой, без всякого политического веса нарком, не смог оказать какого-нибудь влияния на судьбу Волкова, и он был осужден. Иное дело — Ворошилов. Он своим более решающим ответом смог бы спасти человека. К тому же Волков был подчиненный в течение многих лет и знакомый ему человек, и поэтому его обязанностью было сказать свое мнение. Его положение наркома обороны, у которого были посажены сотни больших руководителей, обязывало задуматься и сказать свое мнение. (Потому даже сейчас он должен нести ответственность за это вместе со Сталиным и другими.)

К этому же времени относится и другой факт, заставивший меня серьезно задуматься о роли Ворошилова в верхах. До тех пор я просто представлял, как и все мы, небольшие командиры, что Сталин и Ворошилов — это дружно и согласованно работающие люди и то, что делается в Вооруженных Силах, делается, безусловно, с ведома и после совета с Ворошиловым. Вот какой случай заставил меня пересмотреть свои весьма наивные взгляды, хотя я был уже наркомом, и убедиться, что все происходит совсем не так, как я думал.

Однажды после совещания в Кремле он (Ворошилов) спросил меня, считаю ли я моего бывшего командующего Черноморским флотом Кожанова, с которым много лет служил, врагом народа Вопрос этот был задан в осторожной форме. Поэтому не менее осторожно и я ответил, предоставив возможность высказаться ему самому. «Я не верю, чтобы он был врагом народа», — сказал Ворошилов, чем просто ошеломил меня. Я был подчиненным Кожанова (командовал крейсером и не больше), а Ворошилов был много лет наркомом и его ближайшим начальником. Теперь он сказал, что не верит в его виновность, а мне казалось, что он знает обстоятельно, за что посадили Кожанова. Кому же как не ему твердо знать и ответственно сказать: «Да, он виновен, я в этом убежден». Или: «Нельзя сажать, пока не доказана виновность».

Я старался разобраться, что к чему. Со временем убедился, что Сталин не только не считался с Ворошиловым, но и держал его в страхе, и последний, видимо, побаивался за свою судьбу. «Вас подводили ваши помощники, вроде Гамарника», — сказал ему как-то при мне Сталин. И сказано это было таким тоном, что, дескать, он, Ворошилов, тоже несет ответственность.

В небольшом влиянии Ворошилова на дела уже в тот период я убедился потом окончательно. Как-то в 1940 году, докладывая флотские вопросы, я сослался на его мнение, думая, что это мне поможет. Тогда Сталин встал и сердито одернул меня: «Что понимает Ворошилов в делах флота? Он понимает только, как корабли идут полным ходом и песок летит из-под винтов».

Это в значительной степени сказалось, вероятно, и на решении создать Наркомат ВМФ. По-видимому, Сталин, у которого сложилось такое мнение о Ворошилове, поэтому и не оставил за ним руководство флотом, когда приступили к строительству «морского и океанского флота».

Деловые связи с Наркоматом обороны в бытность Ворошилова (и с ним) у меня были прежде всего по линии оперативных планов войны. Когда в Европе вспыхнула мировая война, Главный морской штаб и я более активно пытались выяснить, каковы наши задачи на случай войны. Сейчас я с ответственностью могу утверждать, что серьезно подработанных планов тогда не было. Были планы развертывания войск, засекреченные до такой степени, что реально в жизнь не вводились. Флоты мы всячески готовили к войне, но данные приготовления не нацеливали на конкретные задачи, а без них это еще не подготовка.

Научить корабли драться безотносительно к противнику — это важно, но далеко еще не все. Конкретные директивы Наркомата обороны вышли в феврале 1941 года. Но уже в это время наша политика связывала по рукам и ногам нашу стратегию, и боязнь показать Гитлеру, что мы готовимся против него, не позволила по-настоящему готовиться к войне. Все усилия и огромные материальные средства, затраченные на подготовку армии и флота, пошли прахом, поскольку оперативно-стратегические вопросы не получили нужного разрешения со стороны высшего политического и военного руководства. В чем были развязаны наши руки, так это в том, чтобы готовиться к нападению и не оказаться застигнутыми врасплох. Повышая уровень боевой подготовки кораблей, авиации и береговой обороны, мы уделяли много внимания системе оперативных готовностей.

Мне, военному, Ворошилов, естественно, был знаком давно. По мере продвижения по службе я все больше узнавал его, и у меня сложилось впечатление, что «сухопутные» взгляды всегда брали верх, оказывали на него влияние, и, как я убедился, он был равнодушен к флоту, не разобрался в его существе… Он же был недоволен выделением Наркомата ВМФ и поэтому. Подчеркивая нашу самостоятельность, указывал, что теперь следует обращаться в правительство.

Большие вопросы Ворошилов не решал, и они исходили непосредственно от Сталина, а более мелкие решались между Генеральным штабом, начальником которого был Б.М. Шапошников, и Главным морским штабом во главе с Л.М. Галлером. Поэтому меня, естественно, потянуло больше в Генеральный штаб, чем к наркому обороны. Шапошников был человеком весьма осторожным и держал себя строго в рамках полученных указаний. Он вежливо удовлетворит просьбу моряков, если это в его власти, но, не получив приказания, побоится даже информировать нас об обстановке. Лучше сложились отношения между работниками аппарата того и другого штабов. Иногда только на этом и держались наши деловые связи. Через них приходилось узнавать важные вопросы, а чтобы не прозевать, мы вели своего рода разведку. Я просто ставил задачу своему штабу быть в курсе дела, и они в меру своих сил «пронюхивали» обстановку и своевременно предупреждали о готовящихся приказах или решениях.

После расширенного пленума ЦК партии в апреле 1940 года наркомом был назначен Тимошенко, и с Ворошиловым я имел только отдельные встречи. Но пока он оставался наркомом обороны (до конца финской войны), я не раз убеждался в его плохом отношении к флоту. Это отталкивало меня от него. Во время войны с финнами и позднее, в начале Великой Отечественной, я был свидетелем неприязненных, без всяких оснований, высказываний Ворошилова в адрес флота. Ведь это он, находясь в Ленинграде в 1941 году, приказал делать кинжалы для обороны города. А когда моряки, готовые отдать свои жизни, в черных бушлатах шли в атаку с развевающимися ленточками, он их называл «одуванчиками». Но ведь он 15 лет руководил флотами!..

Уже тогда он был человеком, придавленным событиями и без всякой силы воли. Чем дальше, тем больше он терял свое лицо. Все знали, что если вопрос попал к Ворошилову, то быть ему долгие недели в процессе подготовки, пока хоть какое-нибудь решение состоится. Вспоминаю, однажды я доложил ему о численности флота. Он встревожился не существом дела, а тем, оформлены ли у меня все эти увеличения штатов, и пришел в ужас, узнав, что сотни две-три лежат на моей совести. Это был уже не оперативный и решительный работник, а вредный для дела старый авторитет. Вот что делает с человеком время. Иногда он начинал говорить по мелочам, говорил долго и потом, сам себя останавливая, признавался: «Я ведь так могу и до вечера не кончить». При этом, занимая большое количество людей на совещаниях, он мог и не принимать никакого решения или принять «шарообразное» решение, под которым стояло бы больше подписей. Вот такие решения во время войны и запаздывали всегда, а немцы занимали наши окопы и говорили спасибо. Лично он оставался храбрым до конца войны, но в этой храбрости я уже видел что-то такое, когда человек не только не боится, но и ищет смерти. Так, помню, и Мехлис на Керченском полуострове носился на машине среди падающих бомб и снарядов, видя, может быть, в тот момент в смерти лучший для себя выход. Но, как часто бывает, лично храбрый человек оказывается пугливым перед начальством. Не знаю, в чем тут секрет, но таких людей я наблюдал, и вот таким был Ворошилов в годы войны.

В последние годы жизни Сталин относился к нему без всякого почтения. Возможно, происходило то же, что и с Молотовым: «младотурки» оттирали старых из окружения Сталина.

Я думал, что с точки зрения взращивания культа личности и невыполнения своего государственного и морального долга, когда на глазах совершались крупные нарушения законности, Ворошилов не оказал никакого влияния на вредные действия Сталина. Не оказал даже в том случае, когда это касалось его. Подумайте, как можно спокойно спать, когда сотни и тысячи его подчиненных были арестованы и он знал, что это неправильно. Пример, приведенный с Кожановым, убеждает меня, что он не только сомневался, как сказал осторожно мне, — был убежден в его невиновности.

Еще пример, когда перепуганный Ворошилов не защищал своих подчиненных. Нашими атташе в Берлине в 1940 году были М.А. Пуркаев по линии армии и М.А. Воронцов от флота. Как-то из третьих рук пришло донесение, что они провинились. Но прежде чем принимать решение, степень вины должна была быть установлена. Воронцов вскоре должен был прибыть в Москву для доклада. Я решил выяснить все лично с ним, прежде чем делать выводы, и вместе с тем как-то предостеречь его. Встретившийся мне через несколько дней Ворошилов сказал, что отзывает Пуркаева и советует то же сделать мне. Пуркаев действительно был отозван, и уже много лет спустя, когда я служил с ним в Хабаровске, мы вспоминали с ним об этом, и он считал это безосновательным. Воронцов прибыл в Москву, искренне рассказал, что было (а были пустяки, о которых не стоит и писать), и, получив предупреждение, выехал обратно. Отношения с Германией уже были таковы, что прежний и опытный атташе должен был быть в Берлине. И не поэтому ли потом М.А. Воронцов доложил нам в Москву важные сведения (о которых говорил Н.С. Хрущев на XX съезде). По линии же армии подобного сообщения не было.

Значит, свое личное благополучие Ворошилов поставил выше всего. Это свое мнение я как-то высказал еще до XXII съезда партии. Ворошилов — это один из его, Сталина, соратников, который несет вместе с ним ответственность.

Я привел ряд фактов относительно Ворошилова, который был членом Политбюро и ЦК и наркомом обороны и которого я хорошо знал. Привел их потому, что, мне кажется, именно такое поведение способствует возникновению и расцвету культа личности со всеми вредными последствиями.

Когда я пришел работать в Москву, к счастью, многие командиры соединений флота были освобождены, но многие и погибли. Мне стала известна судьба некоторых крупных работников, которые еще были живы и пытались освободиться. Так, до меня доходили слухи, что К.И. Душенов, бывший начальником штаба Черноморского флота, когда я там служил, писал о помощи, но безуспешно.

Эта трагическая страница нашей послереволюционной истории с наказанием в массовом порядке невинных людей ничем и никогда не может быть оправдана.

Стараясь сейчас разобраться в очень противоречивых процессах того времени, думаешь, какая несправедливость была допущена с людьми. Только не было известно, думал ли кто тогда о том, кто виноват. И конечно, меньше всего упрекали Сталина. Его авторитет был огромен. С одной стороны, многие не находили для себя ответа, как стал «врагом народа» тот или иной большой руководитель, а с другой — не думали, что это преступление перед народом. Мне кажется, что не думали не потому, что боялись, а просто искренне считали, что были допущены ошибки, но всему виною — Ежов, на которого уже был наведен удар, но только не Сталин.

Что же все-таки произошло? — задаешь себе вопрос. «Враги народа» — была ли это выдумка от начала до конца? Или действительно было какое-то злое начало, с которым следовало бороться и при искоренении которого сильно перегнули палку? Тогда невозможно было утверждать, что в те годы не было врагов, с которыми следовало поступать, как с врагами, и в этом случае суровость вполне оправданна. На войне как на войне. А когда происходит революционный процесс, то еще строже й бдительнее нужно оберегать завоевания народа. Ведь признаем же мы разумной строгость Ленина, проводимую через ЧК и Ф. Дзержинского. Тогда были враги. Они поднимали голову в какие-то моменты. Они не могли исчезнуть сразу или даже постепенно к 1936—1937 годам. Значит, борьба с ними должна была продолжаться?

Я сейчас не могу утверждать, были ли в те годы враги и сколько их было, но, бесспорно, аресты нескольких сот высших должностных лиц уже должны были привлечь внимание руководителей партии и правительства и заставить тщательно проверить их правильность. Были ли в чем-нибудь замешаны Тухачевский и его товарищи по несчастью? Я склонен верить, что это было дело надуманное в борьбе за власть и желание убрать свидетелей своих ошибок или людей, которыми труднее руководить. Правда, еще совсем недавно (начало 1962 года) активный участник суда над ними в 1937 году доказывал мне, что Тухачевский враг. Веских доказательств он не приводил. Но суд тогда проходил так же, как позднее судили и меня самого, а такие люди, как Говоров, Голиков, Абанькин и Кулаков, прекрасно знали, что все надуманно, и все-таки старались угодить начальству, предавая нас анафеме.

Вероятнее, однако, предполагать, что появились не враги народа, а противники руководства Сталина, не согласные с его методами, а совсем не враги народа. И что борьба с самого начала носила личный характер. Это особенно возможно с такими фигурами, как Орджоникидзе, Тухачевский и другие. Считая себя уже непогрешимым, Сталин отождествлял себя с государством и своих личных врагов считал врагами народа.

Мне трудно утверждать, но неоспоримым является тот факт, что основная масса привлеченных были безусловно невиновны.

Почему это произошло, мне хочется показать, описав пережитые мною лично «взлеты» и «падения». В этом случае мне были хорошо видны люди, их поведение, когда я был у власти и когда моя судьба бросала меня в бездну. Но так как мне довелось вторично оказаться на больших должностях, то некоторым пришлось не раз менять свою кожу и свое мнение относительно меня.

Самым памятным от XVIII съезда остался Пленум ЦК старого состава, на который пригласили намеченных быть избранными в новый состав ЦК. Он проходил за день до выборов нового состава ЦК. В Свердловском зале Кремля, в котором мне потом довелось быть много раз, собрались все руководители партии. Приглашены были и мы вместе со Штерном. «Почему нас пригласили на это высокое заседание?» — спросил я Штерна, как более опытного в таких делах. «Вот, право, не знаю, — ответил он, — думаю, что как членов президиума съезда». Возможности выбора нас в ЦК мы, конечно, не предполагали. Нам и без этого было уже оказано немало внимания. Стоял вопрос о новом составе ЦК. Сначала отводили тех членов ЦК, которых считали не справившимися со своими обязанностями или опорочившими себя чем-либо и поэтому недостойными войти в новый состав. Сейчас я уже забыл фамилии многих, о которых шла речь. Помнится, как выступил Сталин против Ежова и, указав на плохую работу, больше акцентировал внимание на его пьянстве, чем на превышении власти и необоснованных арестах. Потом выступил Ежов и, признавая свои ошибки, просил назначить его на менее самостоятельную работу, с которой он может справиться.

Приблизительно в таком же духе проходило обсуждение многих других бывших членов ЦК. По каждому из них выступал кто-нибудь из больших руководителей и указывал, почему тот недостоин быть избранным в новый состав. Обвиняемые обычно признавали свои ошибки и просили пощады. Они понимали, что вывод из состава ЦК в то неспокойное время мог повлечь за собой суровые последствия. Да так фактически со многими и было. Сидя рядом со Штерном «открыв рот», я слушал такое, чего никогда не знал и не предполагал. У меня лично еще не было никаких сомнений в правильности поступков и решений Сталина и его соратников. Прозрение пришло постепенно, мучительно и под тяжестью фактов… В конце заседания был зачитан список кандидатов в новый состав ЦК, куда вошли и мы со Штерном.

В это время авторитет Сталина был велик и культ личности на всех парах двигался к своей вредной стадии. Однако еще оставались признаки деловых споров, когда обвиняемые выступали с доказательствами своей невиновности. Позднее (в 1948—1949 годах) мне пришлось наблюдать, как исключали ряд членов ЦК (Майского, Жукова и др.), и тогда уже не было ни их выступлений, ни вопросов, ни разногласий при голосовании. Это уже был расцвет культа, подхалимства и чего угодно, в чем все мы виноваты, будучи соучастниками этого.

Нужно ли вспоминать о репрессиях? Бесспорно, нужно. Чем дольше мы об этом не забудем, тем больше гарантий, что подобное не повторится. Но, думается, настала пора не только вспоминать сами факты происходивших арестов, ныне следует поглубже заглянуть в причины, попытаться найти их корни. Важно не только перечислить жертвы репрессий, но и присмотреться, устранены ли причины, уяснить, какие из собственных наших качеств облегчили возможность репрессий, в чем мы все должны измениться, чтобы избежать повторения.

В соответствующих условиях появившегося культа вокруг и около него образуется среда, порожденная им. И чем больше растет и крепнет культ личности, тем толще становится этот слой. И сам «культ» оказывается в плену той среды, которую он сам и породил. Благодаря происходившему длительное время отсеву около культа остаются люди, угодные ему. Это та питательная среда, которая его взращивает. Эти люди уже думают не по существу вопроса, а прежде всего о том, как бы угодить «личности».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: