— Может быть, Вам хотелось бы получить от группы какую-то поддержку, но как Вы можете получить ее, если остаетесь таким упрямым? Вы до сих пор не сообщили о своем раке. (Я уговаривал Карлоса рассказать группе, что у него рак, но он откладывал это: он сказал, что боится, что его начнут жалеть, и не хотел упустить шанс завязать роман с какой-нибудь из женщин в группе.)
Карлос усмехнулся.
— Хорошее предположение, док! Это умно. У Вас хорошая голова. Но я буду откровенен: мысль о болезни не приходила мне в голову. С тех пор, как мы закончили химиотерапию два месяца назад, я провожу время, не думая о раке. Черт возьми, это ведь хорошо, не правда ли, — забыть о нем, быть свободным от него, иметь возможность немного пожить нормальной жизнью?
Хороший вопрос. Я задумался. Хорошо ли, что он забыл? Я не был в этом так уверен. За те месяцы, что я работал с Карлосом, я обнаружил, что могу с поразительной точностью судить о течении его болезни по тому, что его волновало. Всякий раз, когда его состояние ухудшалось и он сталкивался с неумолимым приближением смерти, его приоритеты менялись, и он становился более вдумчивым, мудрым, сострадательным. Напротив, как только наступала ремиссия, им завладевал, как он выражался, его бесенок, и Карлос становился заметно более вульгарным и пошлым.
Однажды я видел в газете карикатуру: маленький заблудившийся человечек говорил: "Однажды, когда тебе стукнет сорок или пятьдесят, путь вдруг становится ясным... А потом опять исчезает!" Эта карикатура была как раз про Карлоса, за исключением того, что у него было не одно, а целая серия просветлении, и они каждый раз исчезали. Я часто думал, что если бы мне удалось найти способ постоянно удерживать в нем сознание своей смерти и то "просветление", которое дает смерть, я смог бы помочь ему существенно изменить его отношение к жизни и окружающим людям.
|
По той особой манере, с какой он говорил сегодня и пару дней назад в группе, было видно, что его болезнь отступила и что смерть, вместе с сопутствующей ей мудростью, очень далека от его сознания.
Я попробовал зайти с другой стороны:
— Карлос, прежде чем направить Вас в группу, я пытался объяснить Вам основные принципы групповой терапии. Помните, я подчеркивал, что все, что происходит в группе, может быть использовано для терапевтической работы?
Он кивнул. Я продолжал:
— И что один из наиболее важных принципов группы состоит в том, что группа — это мир в миниатюре: та среда, которую мы создаем в группе, отражает способ нашего бытия в мире. Помните, я сказал, что каждый из нас моделирует в группе тот же социальный мир, который окружает его в реальной жизни?
Он опять кивнул. Он слушал.
— Теперь посмотрите, что произошло с Вами в группе. Вы познакомились с людьми, с которыми Вы могли бы установить близкие взаимоотношения. В самом начале мы с Вами пришли к выводу, что Вам необходимо поработать над развитием взаимоотношений. Именно поэтому Вы и вошли в группу, помните? Но теперь, спустя всего шесть недель, все члены группы и по крайней мере один из ко-терапевтов готовы растерзать Вас. И это — дело Ваших собственных рук. Вы сделали в группе то же самое, что делаете и вне ее! Я хочу, чтобы Вы ответили мне честно: Вы довольны результатом? Это именно то, чего Вы хотите от отношений с другими людьми?
|
— Док, я прекрасно понял, что Вы хотели сказать, но в Ваших доводах есть небольшая ошибка. Я не дам и ломаного гроша за людей в этой группе. Разве это люди? Я ни за что бы не стал общаться с подобными неудачниками. Их мнение для меня ничто. Я не хочу сближаться с ними.
Я знал эту привычку Карлоса полностью замыкаться в себе. Через неделю-другую, как я подозревал, он бы стал разумнее, и при обычных обстоятельствах мне следовало просто быть более терпеливым. Но если что-то срочно не предпринять, его либо выгонят из группы, либо к следующей неделе его отношения с членами группы необратимо разрушатся. Поскольку я сильно сомневался, что после этого безобразного инцидента мне удастся уговорить какого-то другого группового терапевта принять его, я продолжал:
— В Ваших словах звучат гнев и презрение, и я верю, что Вы действительно испытываете эти чувства. Но, Карлос, попытайтесь на минуту вынести их за скобки и посмотреть, не найдете ли Вы в себе чего-то еще. И Сара, и Марта испытывали боль и страдания. Неужели у Вас нет к ним больше никаких чувств? Я имею в виду не доминирующие чувства, а, возможно, более слабые импульсы.
— Я знаю, о чем Вы. Вы делаете для меня все, что можете. Я хотел бы помочь Вам, но тогда мне пришлось бы нести полную чушь. Вы приписываете мне чувства, которых я не испытываю. Только в этом кабинете я и могу говорить правду, а правда в том, что единственное, что я хотел бы сделать с этими двумя цыпочками, — это их трахнуть! Это я и имел в виду, когда говорил, что если бы насилие было разрешено законом, я бы совершал его. И я даже знаю, с кого бы начал!
|
Скорее всего, он имел в виду Сару, но я не стал уточнять. Меньше всего мне хотелось слушать его рассуждения об этом. Возможно, между нами существовало какое-то соперничество эдиповского толка, которое еще больше затрудняло общение. Он никогда не упускал возможности весьма выразительно описать мне, что хотел бы сделать с Сарой, хотя и считал меня своим соперником. Он полагал, что я отговаривал его от романа с Сарой, потому что хотел сохранить ее для себя. Но такого рода интерпретации были сейчас абсолютно бесполезны: он слишком замкнут и хорошо защищен. Чтобы достучаться до него, я должен был придумать что-нибудь поубедительнее.
Единственная оставшаяся возможность, которая приходила мне в голову, состояла в том, чтобы использовать тот эмоциональный взрыв, который я наблюдал на нашем первом сеансе. Тактика казалась мне такой упрощенной и надуманной, что я и предположить не мог, что она даст такие поразительные результаты.
— Хорошо, Карлос, давайте рассмотрим то идеальное общество, которое Вы вообразили себе и которое отстаиваете, — общество легализованного насилия. Теперь задумайтесь на минуту о своей дочери. Как бы она чувствовала себя, живя в обществе, где могла бы стать жертвой узаконенного насилия, легкой добычей любого козла, которому взбрело бы в его рогатую голову взять силой семнадцатилетнюю девочку?
Карлос внезапно перестал ухмыляться. Он заметно содрогнулся и сказал без всякой рисовки:
— Я не хотел бы этого для нее.
— Но куда же она денется в этом мире, который Вы строите? Уйдет в монастырь? Вы должны обеспечить ей место для жизни:
это то, чем занимаются все отцы, — строят мир для своих детей. Я никогда не спрашивал Вас раньше, чего Вы в действительности хотите для нее?
— Я хочу, чтобы у нее были любовные отношения с мужчиной и любящая семья.
— Но как это может осуществиться, если ее отец защищает мир насилия? Если Вы хотите, чтобы она жила в мире любви, то Ваша задача — построить этот мир, и начать Вы должны со своего собственного поведения. Вы не можете не подчиняться своим собственным законам — это основа любой этической системы.
Тон нашего разговора изменился. Больше не было ни перепалок, ни грубости. Он стал крайне серьезным. Я чувствовал себя, скорее, не терапевтом, а преподавателем философии или теологии, но я знал, что это правильный путь. Я говорил то, что давно уже должен был сказать. Карлос часто подшучивал над своей собственной непоследовательностью. Я вспомнил, как однажды он со смехом описал мне разговор со своими детьми за обедом (они навещали его два-три раза в год), когда он сказал дочери, что хочет познакомиться с парнем, с которым она встречается, и оценить ее выбор. "Что же касается тебя, — указал он на сына, — бери любую телку, какую сможешь заарканить!"
Теперь не было сомнений, что я привлек его внимание. Я решил укрепить свои аргументы и подошел к тому же вопросу с другой стороны.
— И еще кое-что, Карлос, пришло мне в голову прямо сейчас. Помните свой сон о зеленой "Хонде" две недели назад? Давайте вернемся к нему.
Ему нравилось анализировать сновидения, и он был рад перейти к этому, избежав неприятного разговора о своей дочери.
Карлосу снилось, что он пришел в агентство, чтобы взять напрокат автомобиль, но единственная марка, которую ему могли предложить, была "Хонда Сивик" — его самая нелюбимая машина. Из всех имеющихся цветов он выбрал красный. Но когда он пришел на стоянку, единственной исправной машиной оказалась зеленая — его самый нелюбимый цвет! Самым важным в этом сновидении было не его безобидное содержание, а вызванная им эмоция, — сон был пропитан ужасом: Карлос проснулся в страхе, который не покидал его несколько часов.
Две недели назад он не смог далеко продвинуться в анализе этого сновидения. Насколько я помнил, он отклонился в сторону ассоциаций, связанных со служащей прокатного агентства. Но сегодня я увидел этот сон в совершенно ином свете. Много лет назад Карлос твердо уверовал в переселение душ, и эта вера давала ему долгожданное избавление от страха смерти. На одном из наших первых сеансов он использовал метафору, сказав, что умирание — это просто смена старого тела на новое, как мы меняем старый автомобиль. Теперь я напомнил ему эту метафору.
— Предположим, Карлос, что этот сон — больше, чем сон об автомобилях. Ведь в том, чтобы взять напрокат автомобиль, явно нет ничего пугающего — такого, что может вызвать кошмар и не давать всю ночь заснуть. Мне кажется, это был сон о смерти и будущей жизни, и он использовал Ваше сравнение смерти и возрождения со сменой автомобилей. Если мы посмотрим на него с этой точки зрения, мы найдем больше смысла в том, что сон сопровождался таким сильным страхом. Что Вы скажете насчет того, что единственной моделью машины, которую Вы смогли получить, была зеленая "Хонда"?
— Я ненавижу "Хонду" и ненавижу зеленый цвет. Моей следующей машиной должна быть "Мазератти".
— Но если машина — это символ тела, почему Вы в будущей жизни должны получить тело или судьбу, которые Вы больше всего ненавидите?
Карлосу ничего другого не оставалось, кроме как ответить:
— Ты получаешь то, чего заслуживаешь, в зависимости от того, что ты делал и как жил в этой жизни. Ты можешь двигаться либо вверх, либо вниз.
Теперь он понял, к чему я вел этот разговор, и покрылся испариной. Его дремучий цинизм и грубость всегда шокировали собеседников, но теперь была его очередь быть шокированным. Я затронул его самые чувствительные струны: любовь к детям и веру в реинкарнацию.
— Продолжайте, Карлос, это важно: попробуйте соотнести это с Вашей жизнью.
Он произнес каждое слово очень медленно:
— Сон говорит, что я живу неправильно.
Я собрался было читать проповедь о том, что во всех религиях считается правильной жизнью — любовь, великодушие, забота, благородные мысли, добрые дела, милосердие, — но все это не понадобилось. Карлос дал мне понять, что я добился своего: он сказал, что ошеломлен, что для одного раза этого слишком много. Он хочет подумать обо всем этом в течение недели. Несмотря на то, что у нас оставалось всего пятнадцать минут, я решил поработать на другом участке.
Я вернулся к той теме, которую Карлос затронул в начале сеанса, — к его мнению, что он упустил блестящую возможность с Рут, женщиной, которую мельком видел на церковном собрании, и к его самобичеванию по поводу того, что не проводил ее до машины. Функция, которую выполняли эти нелепые идеи, была очевидна. До тех пор, пока Карлос продолжал верить, что совсем близок к тому, чтобы его полюбила хорошенькая женщина, он может поддерживать в себе иллюзию, что с ним не происходит ничего серьезного, что он не обезображен смертельной болезнью.
Раньше я не затрагивал это отрицание. Вообще лучше не разрушать защиты до тех пор, пока это создает больше проблем, чем решений, и пока у тебя нет ничего лучшего взамен. Реинкарнация — как раз то, что нужно: хотя лично я рассматриваю ее как отрицание смерти, эта вера служила Карлосу (и множеству людей во всем мире) хорошим утешением; фактически, вместо того чтобы разрушать ее, я всегда ее поддерживал, а на этом сеансе даже укрепил, убеждая Карлоса быть последовательным в своих выводах из этого учения.
Но пришло время бросить вызов некоторым менее полезным элементам его системы отрицания.
— Карлос, Вы действительно верите, что если бы Вы проводили Рут до машины, то могли бы с вероятностью от десяти до пятидесяти процентов жениться на ней?
— Одно могло вести к другому. Между нами что-то происходило. Я чувствовал это. Я знаю то, что я знаю!
— Но Вы говорите так каждый раз — женщина в супермаркете, секретарша в приемной дантиста, кассирша в кинотеатре. Вы даже чувствовали это по отношению к Саре. Подумайте о том, сколько раз Вы или любой другой мужчина провожал женщину до машины и не женился на ней!
— Хорошо, хорошо, может быть, вероятность была равна одному или даже половине процента, но все же она была — если бы я не был таким ослом. Я даже не подумал о том, чтобы попросить разрешения ее проводить!
— И из-за этого Вы занимаетесь самобичеванием? Карлос, я Вам прямо скажу: то, что Вы говорите, абсолютная чепуха. Все, что Вы рассказали мне о Рут, — а Вы ведь говорили с ней всего пять минут — это что ей двадцать три года, у нее двое маленьких детей и она недавно развелась. Давайте будем реалистами — как Вы сами сказали, это место, где нужно быть честным. Что Вы собирались сказать ей о своем здоровье?
— Когда я узнаю ее получше, я скажу ей правду — что у меня рак, но сейчас он под контролем, и врачи его лечат.
— И...?
— Что доктора не уверены в том, что может произойти, что каждый день открываются новые лекарства, но что в будущем у меня может быть ухудшение.
— Что сказали Вам врачи? Они сказали, что может быть ухудшение?
— Вы правы — будет ухудшение в будущем, если не будет найдено лекарство.
— Карлос, я не хочу быть жестоким, я хочу быть объективным. Поставьте себя на место Рут — двадцать три года, двое маленьких детей, трудный период в жизни, — по-видимому, она ищет твердую опору для себя и своих детей и, как все обычные люди, имеет очень смутное представление о том, что такое рак, и очень боится его. Неужели Вы в состоянии обеспечить ей ту поддержку и безопасность, в которых она нуждается? Неужели она готова принять неопределенность, связанную с Вашим здоровьем? Рискнуть оказаться в ситуации, когда ей придется ухаживать за Вами? Каковы реальные шансы, что она позволит себе увлечься Вами, сблизиться с Вами настолько, насколько Вы этого хотите?
— Вероятно, меньше, чем один из миллиона, — печально и устало ответил Карлос.
Я был жесток, но было бы более жестоко просто потакать ему, молчаливо признавая, что он не способен взглянуть в лицо реальности. Фантазии о Рут позволяли ему чувствовать, что другой человек может переживать за него и беспокоиться о нем. Я надеялся, что он поймет: именно моя прямая конфронтация с ним, а не подмигивание у него за спиной, была проявлением моей манеры переживать и заботиться.
Вся его бравада прошла. Карлос спросил очень тихо:
— Так что же мне остается?
— Если Вам в самом деле нужна сейчас близость, то пора перестать накручивать себя насчет женитьбы. Я уже несколько месяцев наблюдаю, как Вы настраиваете себя на это. Я думаю, настало время расслабиться. Вы только что закончили тяжелейший курс химиотерапии. Несколько недель назад Вы не могли есть, вставать с постели, Вас постоянно рвало, Вы очень похудели, Вам необходимо восстановить силы. Не нужно ожидать, что Вы прямо сейчас найдете жену, Вы слишком многого от себя требуете. Поставьте перед собой разумную цель — Вы умеете делать это не хуже меня. Сосредоточьтесь на хорошем разговоре. Попробуйте укрепить дружбу с людьми, которых Вы уже знаете.
Я увидел, что губы Карлоса начали складываться в улыбку. Он понял, что моим следующим предложением будет: "А разве группа — не самое подходящее место для этого?"
После этого сеанса Карлос уже не был прежним. Наша очередная встреча состоялась на следующий день после группы. Первое, что он сказал, — что я не поверю, каким хорошим он был в группе. Он похвастался, что теперь стал самым заботливым и чутким членом группы. Он нашел мудрый выход из своего затруднительного положения, рассказав группе, что у него рак. Карлос заявил — и спустя недели Сара вынуждена была признать это, — что его поведение так резко изменилось, что теперь к нему обращались за поддержкой.
Он похвалил наш предыдущий сеанс:
— Прошлый сеанс был лучше всех. Я хотел бы, чтобы у нас всегда были такие беседы. Я не помню точно, о чем мы говорили, но это помогло мне здорово измениться.
Особенно меня позабавило одно его замечание:
— Не знаю, почему, но я даже стал по-другому относиться к мужчинам в группе. Все они старше меня, но, как это ни смешно, у меня такое ощущение, что я обращаюсь с ними, как со своими сыновьями!
Меня меньше всего беспокоило то, что он забыл содержание нашего разговора. Гораздо лучше, что он забыл, о чем мы говорили, чем если бы было наоборот (это бывает с пациентами гораздо чаще) — помнил бы точно, о чем мы говорили, но остался прежним.
Карлос менялся на глазах. Две недели спустя он начал сеанс с заявления, что на прошлой неделе сделал два важных открытия. Он был так горд этими открытиями, что дал им названия. Первое он назвал (взглянув в свои записи) "У всех есть сердце". Второе называлось "Мои ботинки — это не я сам".
Вначале он пояснил первое открытие:
— В течение прошлого группового занятия все три женщины рассказывали о том, как тяжело быть одной, о том, как они скучают по своим родителям, о ночных кошмарах. Не знаю, почему, но внезапно я увидел их в другом свете! Они были такими же, как я! У них были такие же проблемы, как у меня. Раньше я всегда представлял себе женщин восседающими на горе Олимп, разглядывающими выстроившихся перед ними мужчин и сортирующими их по принципу: этот подходит для моей спальни, а этот — нет.
— Но в тот момент, — продолжал Карлос, — у меня возникло видение их обнаженных сердец. Их грудная клетка исчезла, просто растворилась, обнажив лиловую квадратную полость с ребристыми стенками и в центре — сияющее темно-красное пульсирующее сердце. Всю неделю я видел бьющиеся сердца у каждого, и я сказал себе: "У каждого есть сердце, у каждого". Я видел сердце в каждом — в уродливом горбуне, который работает в регистратуре, в ворчливой старухе, даже в мужчинах, с которыми я работаю!
Рассказ Карлоса вызвал у меня такой прилив радости, что слезы выступили на моих глазах. Я думаю, он увидел это, но, чтобы не смущать меня, не подал виду, поспешив перейти к следующему открытию: "Мои ботинки — это не я сам".
Он напомнил мне, что на последнем сеансе мы обсуждали его сильную тревогу по поводу предстоящего доклада на работе. У него всегда были большие трудности с публичными выступлениями: болезненно чувствительный к любой критике, он часто, по его собственным словам, устраивал представления для самого себя, злобно нападая на всех, кто подвергал сомнению любой аспект его доклада.
Я помог ему понять, что он утратил ощущение своих личных границ. Естественно, сказал я, что человек враждебно реагирует на угрозу его личной безопасности, когда речь идет о самосохранении. Но я подчеркнул, что Карлос расширил границы своей личности, включив в них работу, и поэтому реагировал на мелкую критику любого аспекта своей работы так, как если бы покушались на само его существование. Я призывал Карлоса различать основное ядро своей личности и другие, второстепенные свойства или действия. Затем он должен был разотождествиться с этими второстепенными частями: это могут быть его предпочтения, ценности или поступки, но это не он сам, не его сущность.
Карлоса увлекла эта идея. Она не только объясняла его агрессивное поведение на работе — он смог распространить эту модель "разотожцествления" и на свое тело. Другими словами, хотя его тело и находилось в опасности, он сам, его сущность, оставалась незатронутой.
Эта интерпретация намного снизила его тревожность, и его выступление на работе было очень ясным и спокойным. Он никогда не выступал так удачно. Во время выступления у него в голове вертелась фраза: "Моя работа — это не я". Когда он закончил и сел напротив своего шефа, фраза обрела продолжение: "Я —это не моя работа. Не мои слова. Не моя одежда. Ни одна из этих вещей. Он скрестил ноги и заметил свои поношенные, стоптанные ботинки: "Мои ботинки — это тоже не я сам". Он стал покачивать ногой, чтобы привлечь внимание шефа и объявить ему: "Мои ботинки — это не я!"
Два открытия Карлоса — первые из многих, последовавших за ними, — были подарком мне и моим ученикам. Эти два открытия, ставшие плодами разных форм терапии, лаконично иллюстрировали разницу между тем, что человек может извлечь из групповой терапии с ее акцентом на отношениях между людьми и из индивидуальной терапии с ее вниманием к внутреннему общению. Я до сих пор использую образы Карлоса для иллюстрации своих идей.
Последние месяцы, оставшиеся у него, Карлос посвятил самоотдаче. Он организовал группу взаимопомощи для раковых больных (пошутив при этом, что является "конечной остановкой" этого маршрута), а также вел группу развития межличностных навыков при одной из церквей. Сара, к тому времени ставшая одним из его преданных друзей, присутствовала на одном из занятий в качестве почетного гостя и свидетельствовала о его умелом и тонком руководстве.
Но больше всего он отдавал себя детям, которые заметили происшедшие в нем перемены и решили жить с ним, переведясь в ближайший колледж. Он был удивительно добрым и мудрым отцом. Мне всегда казалось, что то, как человек встречает смерть, в огромной степени зависит от модели, заложенной родителями. Последний дар родителей своим детям — это урок принятия собственной смерти. И Карлос дал своим детям необычайный урок смирения. Его смерть не была окутана мрачной тайной. До самого конца он и его дети были откровенны друг с другом относительно его болезни и вместе шутили над его манерой пыхтеть, косить глазами и морщить губы, когда он произносил слово "лимфо-о-о-ома".
А мне он преподнес свой главный дар незадолго до смерти, и это был окончательный ответ на вопрос, стоит ли заниматься терапией со смертельно больными людьми. Когда я навещал его в госпитале, Карлос был так слаб, что почти не мог двигаться, но он поднял голову, пожал мне руку и прошептал: "Спасибо. Спасибо, что спасли мою жизнь!"
ТОЛСТУХА
Лучшие в мире теннисисты тренируются по пять часов в день, чтобы устранить недостатки в своей игре. Мастер дзэн постоянно добивается невозмутимости мыслей, балерина — отточенности движений, а священник все время допрашивает свою совесть. В каждой профессии есть область еще не достигнутого, в которой человек может совершенствоваться. У психотерапевта эта область, это необъятное поле для самосовершенствования, которое никогда нельзя пройти до конца, на профессиональном языке называется контрпереносом. Если переносом называются чувства, которые пациент ошибочно относит к терапевту ("переносит" на него), но которые на самом деле коренятся в более ранних взаимоотношениях, контрперенос представляет собой обратное — похожие иррациональные чувства, которые терапевт испытывает к пациенту. Иногда контрперенос бывает столь драматичен, что делает невозможной глубокую терапию: представьте себе еврея, который лечит нациста, или изнасилованную женщину, которая лечит насильника. Но в более мягких формах контрперенос проникает в любую психотерапию.
В тот день, когда Бетти появилась в моем кабинете, когда я увидел, как она несет свою огромную 250-фунтовую тушу к моему легкому и хрупкому офисному креслу, я понял, что мне уготовано великое испытание контрпереносом.
Толстые женщины всегда вызывали у меня отвращение. Я нахожу их омерзительными: их безобразная манера ходить, переваливаясь из стороны в сторону, их бесформенное тело — грудь, колени, зад, плечи, щеки, подбородок — все, все, что мне обычно нравится в женщинах, превращено в гору мяса. И еще я ненавижу их одежду — эти бесформенные мешковатые платья или, хуже того, слоноподобные тугие джинсы с перетяжками, как у бочки. Как они осмеливаются выставлять свое тело на всеобщее обозрение?
Откуда взялись эти недостойные чувства? Я никогда не пытал- с» выяснить это. Они уходят так глубоко в прошлое, что мне и в голову не приходило считать их предрассудком. Но если бы от меня потребовали отчета, возможно, я сослался бы на свою семью, на толстых властных женщин, окружавших меня в детстве, в число которых входила и моя мать. Полнота, характерная для моей семьи, была частью того, что я должен был преодолеть, когда я, самолюбивый и целеустремленный американец в первом поколении, решил навсегда отряхнуть со своих подошв прах русской колонии.
Я могу высказать еще одно предположение. Меня всегда восхищало женское тело — возможно, больше, чем других мужчин. И не просто восхищало: я возвышал, идеализировал, превозносил его сверх всякой разумной меры. Возможно, толстые женщины раздражали меня тем, что оскверняли мою мечту, были насмешкой над прекрасными чертами, которые я боготворил. Возможно, они разрушали мою сладкую иллюзию и обнаруживали ее основу — плоть, буйство плоти.
Я вырос в Вашингтоне с его расовой сегрегацией — единственный сын в единственной белой семье в негритянском квартале. На улицах черные нападали на меня за то, что я белый, в школе белые — за то, что я еврей. Но для меня оставались еще толстяки, жирдяи, мишени для насмешек, те, кого не хотели брать в спортивные команды, те, кто не мог пробежать круг по стадиону. Мне тоже нужно было кого-то ненавидеть. Может быть, там я этому и научился.
Конечно, я не одинок в своем предубеждении. Оно повсюду поддерживается культурой. У кого хоть раз нашлось для толстухи доброе слово? Но мое отвращение превосходит все культурные нормативы. В начале своей карьеры я работал в тюрьме строгого режима, где наименее тяжким преступлением, совершенным любым из моих пациентов, было простое одиночное убийство. И, тем не менее, мне было легче принять этих пациентов, понять их и найти способ поддержать.
Но когда я вижу, как толстая женщина ест, это вообще переходит все границы моего терпения. Я хочу выбросить пищу. Хочу ткнуть ее лицом в мороженое. "Прекрати набивать себе брюхо! Господи, разве уже не достаточно?" Мне хочется заткнуть ей рот!
Бедняжка Бетти, слава Богу, не подозревала обо всем этом, когда невозмутимо продолжала свой путь к моему креслу, медленно опускала свое тело и тщательно устраивалась. Она села так, что ее ноги не совсем доставали до пола, и в ожидании поглядела на меня.
Интересно, подумал я, почему у нее ноги не достают до земли? Она ведь не такая уж маленькая. Она так возвышалась в кресле, как будто сидела на коленках. Может, это задница у нее такая толстая, что мешает достать до пола? Я постарался поскорее выкинуть эту загадку из головы — в конце концов, человек пришел ко мне за помощью. Через минуту я поймал себя на том, что думаю о карикатурной фигуре маленькой толстушки из фильма "Мэри Поплине", потому что именно ее напоминала мне Бетти. Не без труда мне удалось выкинуть из головы и это. Так и пошло: весь сеанс я пытался подавить одну отвлекающую мысль за другой, чтобы сосредоточить внимание на Бетти. Я вообразил себе, как эти мысли похищает Микки Маус, ученик чародея из "Фантазии", а потом мне пришлось отогнать и этот образ, чтобы обратиться, наконец, к Бетти.
Как обычно, чтобы сориентироваться, я начал задавать биографические вопросы. Бетти сообщила мне, что ей двадцать семь лет, она не замужем, работает в отделе связей с общественностью крупной нью-йоркской розничной сети, которая три месяца назад перевела ее на восемнадцать месяцев в Калифорнию, чтобы помочь с открытием нового филиала.
Она была единственным ребенком в семье и выросла на маленьком бедном ранчо в Техасе, где ее мать жила одна с тех пор, как 15 лет назад умер отец Бетти. Бетти была хорошей ученицей, посещала университет, поступила на работу в универмаг в Техасе, и после двух лет работы ее перевели в центральный офис в Нью-Йорке. Она всегда страдала от излишнего веса, заметно полнеть начала с конца подросткового периода. За исключением двух или трех коротких периодов, когда она потеряла 40 или 50 фунтов благодаря строгой диете, после двадцати одного года ее вес колебался от 200 до 250 фунтов.
Я перешел к делу и задал свой стандартный первый вопрос:
— На что жалуетесь?
— На все, — ответила Бетти.
Все было не слава Богу в ее жизни. Она работала шестьдесят часов в неделю, не имела ни друзей, ни личной жизни, ни занятий в Калифорнии. Ее жизнь как таковая, сказала она, осталась в Нью-Йорке, но просить сейчас о переводе означало погубить свою карьеру, которой и так угрожала опасность из-за непопулярности Бетти среди сотрудников. Первоначально Бетти вместе с восемью Другими новичками прошла в компании обучение на трехмесячных курсах. Бетти была озабочена тем, что ни ее достижения, ни продвижение по службе не были столь же успешными, как у однокашников. Она жила в меблированной квартире в пригороде и, по ее словам, не делала ничего, а только работала, ела и считала дни, оставшиеся до окончания восемнадцати месяцев.