— Что за козлячьи шуточки[412]? — спросил один из ливерпульских болельщиков, но голос его тоже звучал неуверенно. — Взгляни на себя. Ты — грёбаный неотёсанный Паки. Сальный-кто[413]? Что это ещё за имя для англичанииа?
Чамча обнаружил где-то в себе остатки гнева.
— А как же у них? — требовательно проговорил он, мотнув головой в сторону офицеров по делам иммигрантов. — Их имена, по-моему, тоже звучат не слишком по англо-саксонски.
На мгновение показалось, что сейчас они все набросятся на него и разорвут на части за такое безрассудство, но резкий череполикий офицер Новак всего лишь влепил ему несколько пощёчин, отвечая:
— Я — из Вэйбриджа[414], ты, манда. Обрати внимание: из Вэйбриджа, где обычно жили грёбаные битлы.
Штейн сказал:
— Лучше проверить его.
Через три с половиной минуты «воронок» остановился, и три иммиграционных офицера, пять констеблей и один полицейский водитель провели кризисную конференцию — что за прелестный рассол! — и Чамча отметил, что в своём новом настроении все девять стали выглядеть одинаково, демонстрируя равенство и идентичность своих опасений и напряжённости. А незадолго до этого он сообразил, что запрос Полицейского Национального Компьютера, который быстро идентифицировал бы его как британского подданного первого класса, не улучшит его положения, но создаст для него, если такое возможно, большую опасность, чем прежде.
— Мы можем сказать, — предложил один из девяти, — что он лежал без сознания на пляже.
— Не сработает, — поступил ответ, — из-за старой леди и второго чудика.
— Тогда он мешал аресту и оказал сопротивление и пострадал в последующей драке.
— Или старая кошёлка твердила га-га, лишённые всякого смысла, а второй неизвестный парень ничего не говорил, а что до нашего недоразумения, вы только гляньте на этого малокровного, он ведь похож на самого дьявола, что мы, думаете, ещё могли предположить?
|
— И затем он встал и ринулся на нас, так что мы могли сделать, во всей справедливости, спрошу я вас, Ваша честь, но мы предоставили ему необходимую медицинскую помощь в Центре Задержания, с надлежащей заботой, сопровождаемой наблюдением и опросом, используя презумпцию невиновности в качестве нашего руководящего принципа; вы хотите чего-то в таком духе?
— Это — девять против одного, но старая кляча и второй тип играют на руку этому придурку.
— Смотрите, мы можем дополнить нашу историю позже, первым делом нам надо сказать о том, что мы нашли его бесчувственным.
— Верно.
*
Чамча пробудился на больничной койке с зелёной слизью, вытекающей из лёгких. Кости ныли, словно кто-то надолго поместил его в холодильник. Он закашлялся, а когда приступ закончился девятнадцать с половиной минут спустя, упал обратно в поверхностный, болезненный сон, необходимый для любого аспекта его действительного местонахождения. Когда он выплыл из забытья, дружелюбное женское лицо взирало на него сверху, успокаивающе улыбаясь.
— С вами всё будет прекрасно, — молвила женщина, поглаживая его плечо. — Слизистая пневмония — всё, что вы получили.
Она представилась как его физиотерапевт, Гиацинта[415] Филлипс. И добавила:
— Я никогда не сужу о человеке по внешности. Нет, сэр. Не думайте, что я так поступаю.
Сказав это, она перекатила его в сторону, приставила маленькую картонную коробочку к его губам, подтянула белый халат, сняла туфли и атлетически вскочила на койку, чтобы усесться на нём верхом, словно он был лошадью, на которой она собиралась проскакать весь мир, и задвинула ширму, за которой, казалось, проносились непрерывно меняющиеся пейзажи.
|
— Распоряжение доктора, — объяснила она. — Тридцатиминутные сеансы, два раза в день.
Без дальнейших преамбул она принялась оживлённо колотить середину его спины несильно сжатыми, но, несомненно, опытными кулачками.
Для бедного Саладина, совсем недавно битого в полицейском фургоне, это новое нападение оказалось последней каплей. Он начал отбиваться под обстрелом её кулаков, громко крича:
— Оставьте меня в покое; кто-нибудь связался с моей женой?
Усилие, потраченное на крик, вызвало повторный приступ кашля, продолжавшийся семнадцать минут сорок пять секунд, и он схлопотал выговор от своего физиотерапевта, Гиацинты.
— Вы тратите моё время, — сказала она. — Я уже должна была перейти к более лёгким процедурам, а вместо этого мне приходится начинать всё заново. Вы будете вести себя прилично или нет?
Она осталась на койке, сотрясая её, прыгая вверх и вниз на его истерзанном теле, подобно участнику родео, вцепившемуся в круп в ожидании восьмисекундного сигнала[416]. Он признал своё поражение и позволил ей выбить зелёную жидкость из его горящих лёгких. Когда она закончила, он был вынужден признать, что чувствует себя гораздо лучше. Она убрала коробочку, наполовину наполненную теперь слизью, и радостно произнесла:
— Вы можете подниматься на ноги хоть сейчас, — и затем, усиливая его замешательство, принесла свои извинения. — Простите меня, — и слезла с него, не удосужившись вернуть на место ширму.
|
«Пора разбираться с ситуацией», — сказал он себе.
Беглая физическая экспертиза позволила понять, что его новое, мутационное состояние осталось неизменным. Он упал духом, поскольку, очевидно, полунадеялся, что кошмар закончился, пока он спал. Он был одет в новую чужую пижаму, на сей раз невзрачного бледно-зелёного цвета, в цвет материала ширмы и видимых отсюда стен и потолка этого загадочного, незнакомого приюта. Его ноги по-прежнему завершались этими внушающими беспокойство копытами, а рожки на голове были столь же остры, как прежде... От изучения этого мрачного инвентаря его отвлёк человеческий голос по соседству, душераздирающе кричащий о своём несчастье:
— О, столько страданий моему телу!..
«В чём дело?» — подумал Чамча и решил проверить. Но теперь он различил много других звуков, не менее тревожных, чем первый. Ему казалось, что он различает голоса всевозможных животных: фырканье быков, лепет обезьян, даже безупречный выговор то ли какаду[417], то ли волнистых попугайчиков. Затем, с другой стороны, он услышал женский визг и крик болезненного разрешения от бремени; затем раздался плач новорождённого. Однако женские крики не смолкли с началом детских; напротив, их интенсивность удвоилась, и минут пятнадцать спустя Чамча отчётливо разобрал голос второго младенца, слившийся с первым. Тем не менее, родовая горячка роженицы не спешила подходить к концу, и с интервалом в пятнадцать-тридцать минут, казавшихся подобными вечности, она продолжала добавлять новых и новых младенцев к без того невероятному числу их, следующих, словно победоносные армии, из её матки.
Нос проинформировал Саладина, что по санаторию (или как там называлось это место) начало разносится некое зловоние; запахи джунглей и фермы, смешанные с богатым ароматом, подобным таковому экзотических специй, шипящих в раскалённом масле — кориандра, куркумы, корицы, кардамона, гвоздики[418]. «Это уж чересчур, — твёрдо решил он. — Пора разобраться со всем этим». Он свесил ноги с койки, попробовал встать и тут же рухнул на пол, абсолютно непривычный к своим новым ногам. Потребовалось около часа, чтобы преодолеть эту проблему — научиться ходить, держась за кровать и постоянно спотыкаясь, пока походка не стала более-менее уверенной. Тщательно, и не без некоторого пошатывания, он проделал путь до ближайшей ширмы; за ней обнаружилось лицо иммиграционного офицера Штейна, улыбающегося, как Чеширский Кот, а двое его товарищей немедленно выскочили из-за ширм слева, задвинув их за своей спиной с подозрительной быстротой.
— Как себя чувствуете? — поинтересовался Штейн, не прекращая улыбаться.
— Когда я смогу увидеть доктора? Когда я смогу сходить в туалет? Когда я смогу уехать? — накинулся на него с вопросами Чамча.
Штейн отвечал неторопливо: доктор скоро будет; сестра Филлипс принесёт ему судно; он сможет уехать, как только поправится.
— Вряд ли это Ваша проклятая скромность — высадиться на берег только с лёгкими вещами, — добавил Штейн с благодарностью автора, чей персонаж неожиданно решил щекотливую техническую проблему. — Это придаёт Вашей истории убедительность. Я полагаю, вы двинулись на нас потому, что были больны. Девять человек хорошо помнят это. Спасибо. — Чамча не находил слов от неожиданности. — И ещё одно, — продолжил Штейн. — Старая курица[419], миссис Диамант. Её нашли мёртвой в собственной постели, холодную, как баранина, а второй джентльмен исчез, растворился. Возможность грязной игры пока не опровергнута.
— А в заключение, — добавил он прежде, чем навсегда исчезнуть из новой жизни Саладина, — я предлагаю вам, мистер Гражданин Саладин, не затруднять себя жалобами. Простите мне разговор начистоту, но с вашими крохотными рожками и большими копытами вы вряд ли выглядите самым надёжным из свидетелей. А теперь — доброго вам дня.
Саладин Чамча закрыл глаза, а когда вновь открыл их, его мучитель превратился в медсестру и физиотерапевта Гиацинту Филлипс.
— Куда вы собрались, такой бледный? — спросила она. — Каковы бы ни были Ваши сердечные желания, спрашивайте меня, Гиацинту, и мы посмотрим, что тут можно сделать.
*
— Тсс!
Той ночью, в зеленоватом свете таинственного учреждения, Саладин был разбужен шипением с индийского базара.
— Тсс. Ты, Вельзевул. Проснись.
Стоящая перед ним фигура была столь невероятна, что Чамче захотелось спрятаться с головой под одеяло; но он не смог: разве же не таков теперь и он сам?..
— Верно, — произнесло существо. — Ты видишь, ты не один такой. — Его тело было вполне человеческим, но голова была головой свирепого тигра с тремя рядами зубов. — Ночная охрана частенько подрёмывает, — объяснило оно. — Вот нам и удаётся встретиться и поговорить.
В этот момент голос с другой кровати — каждая кровать, как знал теперь Чамча, была защищена собственным кольцом ширм — громко прокричал:
— О, столько страданий моему телу! — и человек-тигр (или мантикор, как он предпочитал называть себя сам) сердито зарычал.
— Это Нюня Лиза[420], — воскликнул он. — Они сделали его слепым.
— Кто сделал что? — Чамча был озадачен.
— Ну вот, — присвистнул мантикор, — так ты ничего не знаешь?
Саладин всё ещё был смущён. Его собеседник, казалось, хотел сказать, что за эти мутации ответственен — кто? Как это возможно?
— Я не знаю, — осмелился молвить он, — кто может быть виновен в этом...
Мантикор сомкнул три ряда зубов в явном расстройстве.
— С той стороны есть женщина, — сказал он, — которая выглядит теперь почти как водяная буйволица[421]. Есть бизнесмены из Нигерии, у которых выросли цепкие хвосты. Есть группа шоумейкеров из Сенегала, которые садились в самолёт и были внезапно превращены в скользких змей. Сам я работаю в тканевом бизнесе; несколько лет я находился в Бомбее и был высокооплачиваемой мужской моделью, демонстрируя большое разнообразие костюмных материалов и рубашечных тканей. Но кто наймёт меня теперь? — разразился он неожиданными слезами.
— Ничего, ничего, — Саладин Чамча автоматически принялся утешать своего гостя. — Всё будет хорошо, я уверен. Будьте мужественны.
Существо взяло себя в руки.
— Всё, — сказало оно свирепо, — кое-кто из нас собирается прекратить это. Мы намерены бежать отсюда прежде, чем они превратят нас во что-нибудь похлеще. Каждую ночь я чувствую, что какая-то часть меня начинает меняться. Я начал, например, постоянно пускать ветры... Пардон... Понимаете, о чём я? Кстати, попробуйте, — он протянул Чамче пачку мятно-перечной жвачки. — Она поможет вашему дыханию. Я подкупил одного из охранников, чтобы организовать поставку.
— Но как они делают это? — поинтересовался Чамча.
— Они пишут нас, — торжественно шепнул гость. — Это всё, что я могу сказать. У них есть сила писания, и мы становимся образами, которые они создают.
— Трудно поверить, — возразил головой Чамча. — Я прожил здесь много лет, и никогда прежде не случалось ничего подобного...
Его слова замерли, ибо он заметил, что мантикор подозрительно взирает на него сквозь щёлочки глаз.
— Много лет? — переспросил человек-тигр. — Как же так? Может быть, ты — информатор? Да-да, именно так: шпион?
В этот миг раздался вопль из дальнего угла камеры.
— Выйти, — завывал женский голос. — О Иисусе, я хочу выйти. Иисус Мария, мне нужно выйти, выйти, о Господи, Господи Иисусе!
Выглядящий весьма вульгарно волк просунул голову через ширму Саладина и торопливо обратился к мантикору.
— Охранцы скоро будут здесь, — зашипел он. — Это опять она, Стеклянная Берта.
— Стеклянная?.. — поперхнулся Саладин.
— Её кожа превращена в стекло, — нетерпеливо объяснил мантикор, не зная, что выволок наружу страшнейший из Саладиновых кошмаров. — И эти изверги разбили ей всё что могли. Теперь она даже не может сходить в туалет.
Новый голос зашипел сквозь зелень ночи:
— Ради бога, дамочка! Ходите на грёбаное судно!
Волк оттащил мантикора в сторонку:
— Он с нами?
Мантикор пожал плечами:
— Он ещё не определился. Не может поверить собственным глазам, в этом его беда.
И они скрылись, лишь только раздался тяжёлый топот ботинок охранников.
*
На следующий день не обнаружилось ни малейшего следа доктора или Памелы, и Чамча запутался в череде пробуждений и снов, словно эти две формы существования воспринимались теперь не как две противоположности, но как состояния, постоянно перетекающие друг в друга, создавая при этом непрерывную череду бредовых ощущений... Он начал грезить о Королеве, о нежных занятиях любовью с Монархом. Она была телом Британии, олицетворением Государства, и он выбрал её, слился с нею; она была его Возлюбленной, луной его восторга.
Гиацинта явилась в назначенное время, чтобы ездить на нём и колотить, и он подчинился безо всякой суеты. Но, закончив, она шепнула ему на ухо:
— Вы с остальными? — и он понял, что она тоже вовлечена в большой заговор.
— Если с ними вы, — услышал он собственные слова, — тогда можете включать и меня.
Она кивнула, выглядя довольной. Чамча почувствовал наполняющее его тепло и подивился чрезвычайному изяществу маленьких, но крепких кулачков физиотерапевта; но в этот момент раздался крик с той стороны, где находился слепой:
— Моя палка, я потерял свою палку.
— Бедный старый негодник, — молвила Гиацинта и, спрыгнув с Чамчи, ринулась к слепцу, подняла упавшую палку, вручила её владельцу и вернулась к Саладину. — Теперь, — сказала она, — я увижусь с вами после полудня; всё в порядке, какие-нибудь проблемы?
Он хотел, чтобы она осталась, но она спешила:
— Я занятая женщина, мистер Чамча. Занимаюсь делами, присматриваю за людьми.
Когда она ушла, он лёг на спину и улыбнулся впервые за долгое время. Вряд ли его метаморфозы продолжаются до сих пор, поскольку его действительно развлекали романтичные мысли о чёрной женщине; и прежде, чем он успел обдумать такие сложные вещи, слепой сосед заговорил снова.
— Я заметил вас, — услышал Чамча его слова, — я заметил вас и оценил Вашу доброту и внимание. — Саладин понял, что он беседует с пустым местом, где, как ему казалось, до сих пор стоит физиотерапевт. — Я не тот человек, который забывает доброту. Когда-нибудь, возможно, я смогу отплатить вам за это, но пока, пожалуйста, знайте, что я помню это и благодарен вам...
У Чамчи не нашлось храбрости сообщить: её там нет, старик, она давно ушла. Он слушал несчастного, пока слепец не спросил у тонкого воздуха:
— Смею надеяться, вы тоже будете вспоминать меня? Немножко? При случае? — Затем наступила тишина; сухой смех; шорох койки, в которой садятся тяжело, внезапно. И, наконец, после невыносимой паузы, глубоко: — О, — проревел солист, — о, столько страданий моему телу!..
Мы стремимся к высотам, но наша природа предаёт нас, думал Чамча; клоуны в поисках короны[422]. Горечь одолела его. Прежде я был легче, счастливее, теплее. Теперь чёрная вода течёт по моим венам.
По-прежнему никакой Памелы. Какого чёрта. Этой ночью он сказал мантикору и волку, что он с ними, всей душой.
*
Великий побег[423] случился несколько ночей спустя, когда лёгкие Саладина стараниями мисс Гиацинты Филлипс почти освободились от слизи. Оно оказалось хорошо организованным и на диво крупномасштабным мероприятием, охватившим не только обитателей санатория, но и détenue [************************], как назвал их мантикор, содержащихся за проволочными заборами в расположенном поблизости Центре Задержания. Не будучи великим стратегом эвакуации, Чамча, как был проинструктирован, просто ожидал возле постели, пока Гиацинта не принесла ему весточку, а затем они покинули эту кошмарную камеру и выбрались к ясности холодного, залитого лунным светом неба, связав и заткнув кляпами рты нескольких человек: своих прежних сторожей. И было множество тёмных фигур, бегущих сквозь сверкающую ночь, и Чамча то и дело бросал взгляды на тварей, которых никогда прежде не мог вообразить: на мужчин и женщин, бывших также наполовину растениями или гигантскими насекомыми, или даже, случалось, сделанных частично из кирпича или камня; на мужчин с носорожьими рогами вместо человеческих носов и женщин с шеями столь же длинными, как у жирафа. Чудовища мчались быстро и молча к краю территории Центра Задержания, где мантикор и другие острозубые мутанты прогрызали большие отверстия в сетке забора, а затем, вырвавшись на свободу, они разбегались своими дорогами, без надежды, но и без стыда. Саладин Чамча и Гиацинта Филлипс бежали рядом, его козьи копыта цокали по мостовой: на восток, сказала она ему, и он услышал, что его собственные шаги сменили звон в ушах, на восток восток восток — они бежали по узким дорогам в центр Лондона.
Нервин Джоши стал любовником Памелы Чамчи в ту ночь, когда она узнала о смерти мужа при взрыве «Бостана». По чистой случайности именно он ответил на телефонный звонок и потому узнал голос Саладина, своего старого друга по колледжу, заговорившего из могилы посреди ночи, произнеся пять гномьих словечек: извините, простите, пожалуйста, ошибся номером, — заговорившего, к тому же, меньше чем через два часа после того, как Нервин и Памела превратились, при помощи пары бутылок виски, в двуспинного зверя[424], — и это привело его в состояние напряжения. «Кто это? » — спросила, перевернувшись на спину, Памела, как следует не проснувшаяся, со слипшимися ото сна глазами, и он решил ответить: «Сопели в трубку[425], не волнуйся», — и всё было весьма неплохо, разве что теперь ему пришлось беспокоиться одному, сидя в кровати голышом и посасывая для комфорта, по своему обыкновению, большой палец правой руки.
Он был скромной персоной с покатыми плечами и огромной вместимостью для нервозных волнений, подчёркнутой его бледным, влажноглазым лицом; его тонкие волосы — всё ещё совершенно чёрные и вьющиеся — столь часто ерошились его исступлёнными руками, что более почти не требовали заботы щёток или гребёнок, но знали каждый свой путь и давали своему обладателю бесконечный простор для поздних побудок и спешки; и его привлекательно высокое, застенчивое и самоуничижительное, но также отрывистое и возбуждённое хихиканье; всё это позволило превратить его имя, Мервин, в это Нервин [426], автоматически используемое теперь даже случайными знакомыми; всеми, кроме Памелы Чамчи. Жена Саладина, думал он, продолжая лихорадочно сосать. — Или вдова? — Или, бог мне в помощь, всё-таки жена. Он обиделся на Чамчу. Возвращение из водяной могилы: столь опереточный случай, в такие дни и годы, казался почти неприличным актом дурной веры.
Он поспешил к Памеле сразу, как услышал новости, нашёл её с сухими глазами и остался. Она провела своего любовника-растрёпу по кабинету, где настенные акварели розовых садов чередовались с листовками Partido Socialista [††††††††††††††††††††††††], фотографиями друзей и коллекцией африканских масок, и, когда он проходил мимо пепельниц, подшивок «Войс» и стопок научно-фантастических новелл для феминисток, призналась:
— Удивительное дело, когда они сообщили мне, я подумала: что ж, ладно, его смерть, в действительности, не такая уж большая потеря в моей жизни.
Нервин, разрываемый воспоминаниями и уже готовый разрыдаться, замер с дрожащими руками, выглядя в огромном бесформенном чёрном пальто, с бледным, охваченным страхом лицом, словно вампир, застигнутый врасплох отвратительном для него дневным светом. Затем он увидел пустые бутылки от виски. Памела начала пить, по её словам, несколько часов назад и с тех пор погружалась в это занятие неуклонно, ритмично, с настойчивостью бегуна на длинную дистанцию. Он присел возле неё на низкий, мягкий диванчик и предложил взять себя в руки.
— Как вам будет угодно, — сказала она и отдала ему бутылку.
Теперь, когда он сидел в постели и посасывал вместо бутылки палец, его секрет и его похмелье одинаково глубоко отдавались у него в голове (он никогда не был ни пьяницей, ни любителем тайн); почувствовав снова наворачивающиеся на глаза слёзы, Нервин решил подняться и пройтись. Местом, куда он направился, был большой чердак, который Саладин называл своим «логовом»: со стеклянной крышей и окнами, глядящими свысока в простор общественных садов, где уютно расположились деревья: дуб, лиственница и даже последний из вязов, уцелевший после года чумы[427]. Сперва вяз, теперь нас, размышлял Нервин. Должно быть, деревья были предупреждением. Он вздрогнул, словно отгоняя мимолётный недуг, и взгромоздился на край выполненного из красного дерева стола своего приятеля. Однажды, на вечеринке в колледже, он точно так же восседал на столе, мокром от пролитого вина и пива, возле усталой девчонки с посеребрёнными холмами век, в чёрном платьице на шнурках и пурпурном перьевом боа, не в состоянии набраться храбрости, чтобы просто сказать «привет». В конце концов он повернулся к ней и, заикаясь, промямлил какую-то банальность; она бросила на него взгляд, полный уничтожительного презрения, и, не размыкая лоснящихся чёрной помадой губ, промолвила: дохлая тема, мужик. Он был весьма расстроен и настолько раздавлен, что выпалил: скажите, почему все девушки в этом городе такие грубые? — и она, не задумываясь, ответила: потому что большинство парней здесь — вроде тебя. А чуть позже появился Чамча, благоухающий пачули [428], в белой курте, какая-то чёртова пародия на тайны Востока, и спустя пять минут девушка осталась с ним. Сукин сын, думал Нервин Джоши, ибо прежняя горечь вернулась; нет у него никакого стыда, он готов быть чем угодно, если они будут платить за это, любым погадаю-по-ладони[429] курто-накидочным харе-кришновым[430] бродягой Дхармы[431], ты не увидишь меня мёртвым. Это остановило его, это самое слово. Мёртвым. Смирись с этим, Мервин: девушки никогда не ходили за тобой; это правда, всё остальное — зависть. Ладно, пусть так, почти согласился он, а затем начал снова. Может быть, мёртв, повторял он, а потом опять: может быть, нет.
Комната Чамчи поразила бессонного посетителя ожидаемо и потому особенно печально: карикатура актёрской каморки, полной подписанными фотографиями коллег, листовками, программками, промышленными дистилляторами, цитатами, наградами, томиками мемуаров кинозвёзд; комната становилась стержнем, двором, имитацией жизни, маской маски. Признаки новизны на каждой плоскости: пепельницы в форме фортепиано, пьеро из китайского фарфора[432], выглядывающие с книжных полок. И повсюду — на стенах, в кинопостерах, в жаре лампы, несомой бронзовым Эросом, в зеркале, выполненном в форма сердечка — сочилась алой кровью сквозь ковёр и капала с потолка потребность Саладина в любви. В театре все целуются и каждый дорог. Жизнь актёра предлагает на постоянной основе симуляцию любви; маска может быть удовлетворена, или хотя бы утешена, эхом искомого. Отчаяние говорило в нём, признал Нервин; он сделает что угодно, напялит самый дурацкий костюм, перевоплотится в любую форму, чтобы заслужить этим хоть слово любви. Саладин, который отнюдь не был (смотри выше) неудачником в общении с противоположным полом. Бедный, спотыкающийся бродяга. Даже Памелы, при всей её яркости и красоте, было недостаточно.
Ясно, что его путь к ней был долог. Где-то после второй бутылки виски она склонила голову на его плече и, захмелевшая, проговорила:
— Ты не можешь представить, какое это облегчение — быть с кем-то, с кем у меня нет вечной борьбы всякий раз, когда я выражаю своё мнение. С кем-то на стороне проклятых ангелов. — Он ожидал; после паузы последовало продолжение. — С ним и его Королевским Семейством, ты не поверишь. Крикет, здание Парламента, Королева. Это так и осталось для его картинкой с открытки. Его не заставишь смотреть на самую что ни есть истинную правду.
Она закрыла глаза и позволила себе невзначай опереться на него.
— Он был настоящим Саладином, — заметил Нервин. — Человеком со святой земли, пришедшим покорить свою Англию[433], вот во что он верил. Вы тоже были частью этого.
Она отшатнулась от него к куче журналов, скомканных бумажных шариков и прочего бардака.
— Частью этого? Я была треклятой Британией. Тёплое пиво, фаршированные пироги, здравый смысл и я. Но я ведь и вправду истинная, Эн Джей; правда-правда. — Она склонилась к нему, привлекла к своим ждущим губам, поцеловала глубоко, по-Памеловски, взасос. — Улавливаешь, что я имею в виду?
Да, он улавливал.
— Ты должен был слышать его во время Фолклендской войны[434], — сказала она позже, раздеваясь и поигрывая его волосами. — «Памела, допустим, ты услышала посреди ночи шум внизу, спустилась посмотреть и нашла в гостиной огромного мужчину с дробовиком, и он сказал бы: Возвращайтесь наверх, — что бы ты сделала?» Я сказала, что пошла бы наверх. «Хорошо, это — вроде того. Вторжение в дом. Ничего не поделаешь». — Нервин заметил, как сжались её кулаки, как суставы её стали белыми, словно кость. — Я сказала: если ты будешь использовать эти уютные искромётные метафоры, ты получишь их права. Это похоже на то, как будто двое хотят, чтобы у них был дом, и один из них присаживается здесь на корточки, а затем другой поворачивается к нему с дробовиком. Вот на что это похоже.
— Истинная правда, — важно кивнул Нервин.
— Право, — хлопнула она его по колену. — Это истинное право, мистер Истин Нерви[435]... Это воистину похоже на правду. Действительно[436]. Ещё выпить.
Она наклонилась к магнитофонной деке и нажала на кнопку. Господи Иисусе, подумал Нервин, «Бони М»[437]? Дайте мне отдохнуть. При всех её жестких расово-профессиональных отношениях леди всё ещё многому следует поучиться по части музыки. Оно всё нарастало, бумчикабум. Затем он вдруг зарыдал, вызвав реальные слёзы фальшивой эмоцией, дискотечной имитацией боли. Это был сто тридцать шестой псалом, «Super flumina»[438]. Царь Давид, взывающий сквозь столетия. Словно поём мы песню Господа на странной земле.
— Мне довелось изучать псалмы в школе, — заметила Памела Чамча, сидя на полу; голова приклонилась к дивану, глаза её напряжённо сомкнуты. При реках Вавилона, там сидели мы и плакали [439] ... Она остановила плёнку, перевернула на другую сторону, принялась читать: — Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя; прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего[440].
Позднее, лёжа в постели, она видела сны о монастырской школе, о заутренях и вечернях, о пении псалмов, когда в комнату влетел Нервин, вырывая её из грёз криком:
— Это не имеет смысла, вот что я тебе скажу. Он не мёртв. Проклятый Саладин: он вполне себе жив.
*
Она вернулась к яви мгновенно, погрузив пальцы в жесткие, вьющиеся, пропитанные хной волосы, в которых уже появились первые прожилки белизны; она поднялась в постели, обнажённая, с руками в волосах, неспособная шевельнуться, пока Нервин не закончил говорить, а затем неожиданно напала на него, колотя кулаком его грудь, и руки, и плечи, и даже лицо — так сильно, как только могла. Он присел на кровать рядом с нею, нелепо смотрящейся в своём вычурном халате, пока она била его; он позволил своему телу расслабиться, принять удары, подчиниться. Когда её силы иссякли, его бросило в пот, ибо он подумал, что она могла сломать ему руку. Задыхаясь, она села возле него, и они погрузились в молчание.
В спальню вошла её собака, посмотрела взволнованно, подошла к Памеле, протянула ей лапу и принялась лизать её левую ногу. Нервин осторожно тронул плечо женщины.
— Я думал, его похитили, — сказал он, наконец.
Памела покачала головой: мол, да, но... Похитители вышли на связь. Я оплатила выкуп. Он теперь отзывается на имя Гленн[441]. Отлично: я всё равно никогда не могла правильно произнести это его Шерхан[442].
Прошло некоторое время, прежде чем Нервин нашёлся что сказать.
— То, что ты сделала сейчас, — начал он.
— О боже!
— Нет. Это напоминает мне кое-что, случавшееся со мной прежде. Наверное, самое значительное событие в моей жизни.
Летом 1967-го года он насмехался над «аполитичным» двадцатилетним Саладином, оказавшимся на антивоенной демонстрации: «Когда-нибудь, мистер Морда, я ещё дотяну тебя до своего уровня!» Город посетил Гарольд Уилсон[443], и из-за поддержки лейбористским Правительством вторжения Штатов во Вьетнам была запланирована массовая демонстрация протеста. Чамча, по его словам, пошёл туда «из любопытства». «Я хочу посмотреть, как люди, называющиеся интеллигентными, превращают себя в толпу».