Ванная комната была изумительной. И вот, сидя в воде, я принялась бодро напевать в ритме джаза: «А теперь час пришел, час пришел — окончательно решить, мне решить». Кто-то с силой постучал в перегородку.
— Можно дать поспать порядочным людям?
Голос был веселый, голос Люка. Родись я на десять лет раньше, до Франсуазы, — мы могли бы жить вместе, и по утрам он бы шутливо мешал мне петь, и мы могли бы спать вместе, и были бы счастливы долго-долго, вместо того чтобы оказаться, как сейчас, в тупике. Это был действительно тупик, и, может быть, поэтому-то мы в него и не углублялись, изображая при этом безразличие. Надо было избегать Люка, уехать.
Я вышла из ванной.
Но найдя мягкий, пушистый пеньюар, отдававший немного старыми шкафами загородных домов, и закутавшись в него, я сказала себе, что, следуя здравому смыслу, нужно пустить все на самотек, не анализировать без конца, а быть спокойной и смелой. Я мурлыкала себе это под нос, не очень веря в свои слова.
Я примерила полотняные брюки, купленные перед отъездом, и посмотрелась в зеркало. Я не понравилась себе: острые черты лица, неудачная прическа, любезный вид. Мне нравились правильные лица, обрамленные косами, — такие бывают у молодых девушек с печальными глазами, заставляющими мужчин страдать, лица строгие и вместе с тем чувственные. Если откинуть голову немного назад, вид у меня, пожалуй, был сладострастный, но какая женщина в такой позе выглядит иначе? Кроме того, брюки были просто смешны, они были слишком узкие. Ни за что на свете я не спущусь вниз в таком виде. Эти приступы отчаяния были мне хорошо знакомы; мой собственный вид до того меня раздражал, что теперь уже целый день у меня будет отвратительное настроение, если я все-таки решусь выйти к столу.
|
Но вошла Франсуаза и все уладила.
— Моя маленькая Доминика, вы сегодня очаровательны. Такая юная, яркая. Вы просто живой упрек мне.
Она присела на край постели и посмотрела на себя в зеркало.
— Почему упрек?
Она ответила, не глядя на меня.
— Ем слишком много пирожных под предлогом, что люблю их. И к тому же эти морщины, вот здесь.
У нее были довольно заметные морщины в уголках глаз. Я погладила их указательным пальцем:
— А мне они кажутся восхитительными, — ласково сказала я. — Надо прожить много ночей, побывать во многих странах, увидеть много лиц, чтобы получить эти две крошечные черточки… Вам они идут. И потом, они оживляют лицо. Я не знаю, но, по-моему, это красиво, выразительно, это волнует. Я терпеть не могу гладкие лица.
Она засмеялась:
— Чтобы меня утешить, вы готовы спровоцировать банкротство института красоты. Какая вы милая, Доминика. Ужасно милая.
Мне стало стыдно.
— Не так уж я мила, как вы думаете.
— Я вас обидела? Молодые люди так боятся быть милыми. Но вы никогда не говорите ничего неприятного или несправедливого. И вы любите людей. Так вот, я нахожу, что вы — совершенство.
— Вовсе нет.
Как давно мне не доводилось говорить о себе. Я много практиковалась в этом виде спорта до семнадцати лет. А потом немного устала от него. Я только потому и могла заинтересоваться собой и полюбить себя, что Люк любил меня и интересовался мной. Идиотская мысль.
— Я преувеличиваю, — сказала я вслух.
— И вы невероятно рассеянны, — сказала Франсуаза.
— Потому что никого не люблю, — ответила я. Она посмотрела на меня. Откуда взялось это искушение? Сказать ей: «Франсуаза, я могла бы полюбить Люка, но вас я тоже очень люблю, возьмите его, увезите его».
|
— А Бертран? Действительно все кончено? Я пожала плечами:
— Я его больше не вижу. Я хочу сказать: больше на него не смотрю.
— Может быть, вы должны сказать ему об этом? Я не ответила. Что сказать Бертрану? "Я больше не хочу тебя видеть? " Но мне как раз было приятно его видеть. Я очень хорошо к нему относилась. Франсуаза улыбнулась:
— Понимаю. Все не так просто. Идемте завтракать. На улице Кумартен я видела прелестный свитер к этим брюкам. Мы вместе пойдем, посмотрим его и…
Спускаясь по лестнице, мы весело болтали о туалетах. Я не испытывала страсти к подобным темам, но лучше говорить об этом, чем о чем-нибудь другом, лучше подыскивать какие-то определения, ошибаться, вызывая ее негодование, смеяться. Внизу Люк и Бертран завтракали. Они говорили о купании.
— Давайте поедем в бассейн?
Это сказал Бертран. Должно быть, он думал, что в лучах весеннего солнца будет выглядеть лучше, чем Люк. А может быть, у него и не было столь низменных мыслей?
— Блестящая идея. Я заодно поучу Доминику водить машину.
— Без глупостей, без глупостей, — сказала мать Бертрана, входя в комнату в роскошном халате. — Вы хорошо спали? А ты, малыш?
Бертран смутился. Он напустил на себя важный вид, который ему совершенно не шел. Мне он нравился веселым. Всегда приятно видеть веселыми людей, которым мы причинили огорчение. Это меньше расстраивает.
Люк поднялся. Он явно не выносил присутствия своей сестры. Меня это смешило. Мне тоже случалось чувствовать физическую неприязнь, но я вынуждена была это скрывать. Было что-то детское в Люке.
|
— Я пойду наверх, возьму свои плавки.
Все начали суматошно собираться. Наконец мы были готовы. Бертран поехал с матерью в машине ее друзей, и мы оказались втроем.
— Поезжай, — сказал Люк.
У меня были некоторые, хотя и смутные представления о вождении — сейчас они мне пригодились. Люк сидел рядом со мной, а сзади Франсуаза что-то говорила, не чувствуя опасности. И снова меня охватила тоска по тому, что могло бы быть: долгие путешествия и Люк рядом со мной, дорога, освещенная фарами, ночь, моя голова на плече у Люка, Люк, такой уверенный за рулем, такой быстрый. Рассветы где-нибудь за городом, сумерки на море…
— Знаете, я никогда не видела моря… Это был вопль негодования.
— Я тебе его покажу, — мягко сказал Люк. И, обернувшись ко мне, улыбнулся. Как будто пообещал. Франсуаза, не расслышав его слов, продолжала.
— В следующий раз, когда мы поедем, Люк, надо будет взять ее с собой. Она будет повторять: «Вот это вода, ну и вода!»
— Я, наверное, сначала искупаюсь, — сказала я. — А говорить буду потом.
— А знаете, это действительно очень красиво, — сказала Франсуаза. — Желтые пляжи с красными скалами и вся эта синяя вода, настигающая тебя сверху…
— Обожаю твои описания, — сказал Люк, смеясь. — Желтое, синее, красное. Как школьница. Как юная школьница, конечно, — добавил он извиняющимся тоном, оборачиваясь ко мне. — Бывают ведь и старые школьницы, очень-очень сведущие во всем. Поверните налево, Доминика, если сможете.
Я смогла. Мы подъехали к поляне. Посредине был большой бассейн с прозрачной голубой водой, при взгляде на нее мне заранее стало холодно.
Надев купальники, мы быстро пошли к краю бассейна. Я встретила Люка, когда он выходил из кабинки: вид у него был недовольный. Я спросила его — почему, и он улыбнулся немного смущенно:
— Не слишком я красив.
И, в общем, он был прав. Высокий, худой, сутуловатый, отнюдь не смуглый. Но вид у него был такой несчастный, он так старательно держал перед собой полотенце — ну прямо как мальчишка-подросток, — что я умилилась.
— Идемте, идемте, — сказала я весело, — не так вы безобразны, как вам кажется!
Он искоса взглянул на меня, чуть ли не шокированный, потом рассмеялся.
— А ты становишься непочтительной! Потом он разбежался и бросился в воду. Он сразу же вынырнул с отчаянными криками, и Франсуаза села на край бассейна. Она выглядела лучше, чем в одежде, и напоминала одну из луврских статуй.
— Зверски холодно, — сказал Люк, высунув голову из воды. — Надо быть сумасшедшим, чтобы купаться в мае.
— В апреле о купании не может быть и речи. А в мае — делай что хочешь, — наставительно произнесла мать Бертрана.
Но стоило ей попробовать воду ногой, как она сразу пошла одеваться. Я посмотрела на эту радостную, щебечущую группу вокруг бассейна, незагорелую, взбудораженную, и меня охватило какое-то тихое веселье, и в то же время не давала покоя вечная мысль:
«При чем здесь я?»
— Будешь купаться? — спросил Бертран. Он стоял передо мной на одной ноге, и я смотрела на него с одобрением. Я знала, что каждое утро он упражнялся с гантелями: однажды мы вместе проводили уик-энд и, приняв мою дремоту за глубокий сон, он на рассвете начал делать перед окном всякие упражнения; глядя на него, я втихомолку смеялась до слез, но он, видимо, считал, что выполняет их отменно. Сейчас Бертран выглядел очень чистеньким и здоровым.
— Это для нас возможность отполировать кожу, — сказал он, — ты посмотри на остальных.
— Идем в воду, — сказала я. Я боялась, как бы он не пустился в раздраженные разглагольствования о своей матери, поскольку она выводила его из себя.
С огромным отвращением я окунулась в воду, проплыла вокруг бассейна, чтобы не уронить достоинства, и вышла, дрожа от холода. Франсуаза растерла меня полотенцем. Я подумала, почему у нее нет детей, ведь она создана для материнства — широкобедрая, пышнотелая, нежная. Как жаль.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Через два дня после этого уик-энда, в шесть часов вечера, я встретилась с Люком. Мне казалось, что теперь между нами всегда будет стоять что-то неизмеримое, непоправимое, препятствующее малейшей попытке сделать еще какую-нибудь глупость. Я даже была готова, подобно юной деве XVII века, требовать от него извинений за поцелуй.
Мы встретились в баре на набережной Вольтера. К моему удивлению, Люк был уже там. Он очень плохо выглядел, казался усталым. Я села рядом с ним, и он сразу заказал два виски. Потом спросил, как обстоит дело с Бертраном.
— Все в порядке.
— Он страдает?
Он спросил это без насмешки, но спокойно.
— Почему страдает? — глупо спросила я.
— Он же не дурак.
— Не пойму, почему вы говорите со мной о Бертране. Это… м-м-м…
— Это второстепенно?
На этот раз вопрос был задан в ироническом тоне.
Я вышла из терпения:
— Это не второстепенно, но, в конце концов, не так уж серьезно. Уж если говорить о серьезных вещах, поговорим о Франсуазе.
Он засмеялся:
— Подумай, как забавно получается. В историях такого рода… ну, скажем, партнер другого кажется нам препятствием более серьезным, чем наш собственный. Конечно, плохо так говорить, но когда знаешь кого-нибудь, то знаешь и его манеру страдать, и она кажется вполне приемлемой. Вернее, нет, не приемлемой, но знакомой, а значит, не такой ужасной.
— Я плохо знаю манеру Бертрана страдать…
— У тебя просто не было времени. А я вот уже десять лет женат и хорошо изучил, как страдает Франсуаза. Это очень неприятно.
Мы замолчали на какой-то момент. Каждый из нас, наверно, представлял себе Франсуазу страдающей. Мне она виделась отвернувшейся к стене.
— Это идиотизм, — сказал наконец Люк. — Видишь ли, все куда сложнее, чем я думал.
Он выпил виски, запрокинув голову. У меня было такое чувство, будто я сижу в кино. Я говорила себе, что не время смотреть на все со стороны, но ощущение нереальности оставалось. Люк здесь, он решит, как быть, все будет хорошо.
Немного наклонившись вперед, он равномерным движением поворачивал стакан в руках. Говорил он, не глядя на меня.
— Разумеется, у меня были связи. Для Франсуазы большей частью неизвестные. Кроме нескольких неудачных случаев. Но это всегда было несерьезно.
Он выпрямился, вид у него был рассерженный.
— С тобой, кстати, это тоже не очень серьезно. Ничего серьезного не может быть. Ничего не стоит Франсуазы.
Я слушала без всякой боли, сама не зная почему. Мне казалось — я сижу на лекции по философии, не имеющей ко мне никакого отношения.
— Но разница есть. Сначала я хотел тебя, как любой мужчина моего склада может хотеть молодую девушку, гибкую, упрямую и несговорчивую… Впрочем, я тебе это говорил. Я хотел приручить тебя, провести с тобой ночь. Я не думал…
Он вдруг повернулся ко мне, взял мои руки в свои и стал говорить с нежностью. Я видела его лицо Очень близко, каждую его черточку. Я слушала его, боясь дышать, вся превратилась в слух, освободившись, наконец, от самое себя. Внутреннего голоса слышно не было.
— Я подумать не мог, что могу тебя уважать. Я очень уважаю тебя, Доминика, и очень тебя люблю. Я никогда не буду любить тебя «по-правдашнему», как говорят дети, но мы очень похожи с тобой, ты и я. Я хочу не просто переспать с тобой, я хочу жить вместе с тобой, провести с тобой отпуск. Мы дали бы друг другу радость и нежность, со мной у тебя будет море и деньги, и что-то похожее на свободу. Мы бы меньше скучали вдвоем. Вот так.
— Я тоже хотела бы этого, — сказала я. — Потом я вернусь к Франсуазе. Чем ты рискуешь? Привязаться ко мне, а потом страдать? Ну и что из того? Это лучше, чем скучать. Лучше быть счастливой или несчастной, чем вообще ничего, ведь так?
— Конечно, — сказала я.
— Чем ты рискуешь? — повторил Люк, будто убеждал самого себя.
— И потом — страдать, страдать, не надо ничего преувеличивать, — вставила я. — У меня не такое уж нежное сердце.
— Вот и хорошо. Посмотрим, подумаем. Поговорим о чем-нибудь другом. Хочешь еще выпить?
Мы выпили за наше здоровье. Мне было ясно одно — кажется, мы уедем вдвоем на машине, как я уже представляла себе, но считала невозможным. Потом я что-то придумаю, чтобы не привязаться к нему — ведь заранее известно, что все пути отрезаны. Не так уж я глупа.
Мы гуляли по набережным. Люк смеялся вместе со мной, болтал. Я тоже смеялась, я говорила себе, что с ним надо всегда смеяться, и в общем ничего не имела против. «Смех сопутствует любви», — утверждает Ален. Но в данном случае речь шла не о любви, только о соглашении. Кроме всего прочего, я, наконец, была почти горда собой: Люк думает обо мне, уважает меня, хочет меня; я имела право считать себя до некоторой степени интересной, вызывающей уважение, желанной. Маленький страж моей совести, показывающий мне всякий раз, когда я начинаю думать о себе, образ довольно невзрачный, возможно, был слишком суров, слишком пессимистичен.
Расставшись с Люком, я пошла в бар и выпила еще виски на все четыреста франков, оставленные на завтрашний обед. Через десять минут мне стало чудесно, я чувствовала себя нежной, доброй, веселой. Мне необходим был кто-то, кому я могла бы, для его же пользы, объяснить все жестокое, нежное и горькое, что я знаю о жизни. Я могла бы говорить часами. Бармен был любезен, но заинтересованности не проявлял. Так что я отправилась в кафе на улицу Сен-Жак. Там я встретила Бертрана. Он был один; перед ним уже стояло несколько пустых рюмок. Я села около него; он обрадовался, увидев меня.
— Я как раз думал о тебе. В «Кентукки» новый поп-оркестр. Может, пойдем? Мы уже пропасть времени не танцевали.
— У меня нет ни единого су.
— Мать дала мне на днях десять тысяч франков. Давай выпьем по стаканчику и пойдем.
— Сейчас не больше восьми, — возразила я. — Раньше десяти не откроют.
— Значит, выпьем по нескольку стаканчиков, — сказал Бертран весело.
Я оживилась. Я очень любила танцевать с Бертраном под быстрый темп поп-музыки. Стоило мне услышать джазовую музыку, ноги начинали двигаться сами собой. Бертран уплатил по счету, и мне показалось, что он уже достаточно пьян. Он был само веселье. К тому же он был моим лучшим другом, моим братом, я чувствовала к нему глубокую привязанность.
До десяти часов мы обошли пять или шесть баров. В конце концов оба совершенно опьянели. Безумно веселые, но не сентиментальные. Когда мы добрались до «Кентукки», оркестр только начал играть, еще почти никого не было, и на площадке мы были одни или почти одни. Вопреки моим предположениям танцевали мы очень хорошо; мы совершенно расслабились. Мне страшно нравилась эта музыка, ее стремительный порыв, это наслаждение следовать за ней каждым движением своего тела.
Присаживались мы, только чтобы выпить.
— Музыка, — доверительно сообщила я Бертрану, — джазовая музыка-это освобождение. Он резко выпрямился:
— Ты права. Очень, очень интересно. Блестящее определение. Браво, Доминика!
— В самом деле?
— Виски в «Кентукки» отвратительное. А музыка хороша. Музыка равна освобождению… А освобождению от чего?
— Не знаю. Послушай трубу, это уже не только освобождение, это необходимость. Нужно дойти до последнего предела этого звука, ты чувствуешь? Необходимо. Знаешь, ведь это как в любви, физической любви, наступает момент, когда нужно, чтобы… Когда уже нельзя по-другому…
— Прекрасно. Очень, очень интересно. Потанцуем?
Так мы проводили ночь: пили и обменивались нечленораздельными звуками. И наконец голова закружилась от множества лиц, ног, от Бертрана, который вел меня, держа на расстоянии; и эта музыка, бросавшая меня к нему, и эта немыслимая пара, и невероятное согласие наших тел…
— Закрывают, — сказал Бертран. — Четыре часа.
— У меня уже тоже закрыто, — заметила я.
— Не имеет значения, — сказал он.
Это действительно не имело значения. Мы поехали к нему и легли в постель, и было совершенно естественно, что в эту ночь, как и всю зиму, я чувствовала тяжесть Бертрана и что мы были счастливы вместе.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Утром я лежала рядом с ним, он спал. По-видимому, было еще рано; мне больше не спалось, и я говорила себе, что, как и он, погруженный в сон, я тоже как будто не здесь. Мое настоящее "я" было очень далеко отсюда, за пригородными домиками, деревьями, полями, детством, неподвижное, в конце какой-то аллеи. Как будто девушка, склонившаяся над этим соней, только бледное отражение моего "я", — спокойного, безжалостного, от которого, впрочем, я уже отделилась, чтобы начать жить. Как будто своему вечному "я" предпочитала собственную жизнь, оставив эту статую в конце аллеи, в сумерках — и на плечах ее, словно птиц, множество жизней, возможных и отвергнутых.
Я потянулась, оделась… Проснулся Бертран, о чем-то спросил, зевнул, провел рукой по щекам и подбородку, пожаловался на отросшую щетину. Я договорилась с ним на вечер и возвратилась к себе, чтобы позаниматься. Но — напрасно: было невыносимо жарко, время приближалось к полудню, а я должна была завтракать с Люком и Франсуазой. Я вышла купить сигарет, вернулась, стала закуривать и вдруг остро почувствовала, что за все сегодняшнее утро не было ничего, кроме неясного инстинктивного желания сохранить свои прежние привычки. Ничего, ни одной минуты!.. Да и могло ли быть иначе? Я не верила в радостные улыбки едущих в автобусе людей, в бьющую через край жизнь городских улиц, и я не любила Бертрана. Мне необходим был кто-нибудь или что-нибудь. Я так и сказала себе, закуривая сигарету, почти в полный голос: «Кто-нибудь или что-нибудь», и мне самой это показалось мелодраматичным. Мелодраматичным и нелепым. Подобно Катрин, я переживала приступ сентиментального отчаяния. Я любила любовь и слова, имеющие к ней отношение: нежный, жестокий, ласковый, доверчивый, непомерный, — и я никого не любила. Разве что Люка, когда он был рядом. Но я не решалась думать о нем после вчерашнего. Мне не хотелось снова испытывать такое чувство, будто я от него отказалась, чувство, подступавшее к горлу всякий раз, когда я о нем вспоминала.
Я ждала Люка и Франсуазу, как вдруг почувствовала странное головокружение — пришлось немедленно идти в туалет. Когда все прошло, я подняла голову и посмотрела в зеркало. "Итак, — сказала я вслух, — случилось! " Снова начинался этот кошмар, я хорошо знала это состояние, хотя часто пугалась — напрасно. Но на этот раз… А может, причина во вчерашнем виски и волноваться не из-за чего. Я лихорадочно обсудила этот вопрос сама с Собой, глядя в зеркало с любопытством и насмешкой. Несомненно, я была в ловушке. Скажу об этом Франсуазе. Не может быть, чтобы Франсуаза не помогла мне из нее выбраться.
Но Франсуазе я ничего не сказала. Не хватило духу. И потом, за завтраком, Люк заставил нас выпить, тогда я немного забыла об этом, уговорила сама себя.
На следующий день после этого завтрака началась неделя такого преждевременного лета, что я даже представить себе не могла ничего подобного. Я ходила по улицам, потому что в комнате было невыносимо — такая там была духота. Я туманно расспрашивала Катрин о возможных выходах из положения, не решаясь ей ничего открыть. Я не хотела больше видеть Люка, Франсуазу, этих свободных и сильных людей. Я чувствовала себя, как больное животное. Иногда меня одолевали приступы дурацкого нервного смеха. Ни планов, ни сил. К концу недели я уверилась что у меня будет ребенок от Бертрана, и немного успокоилась. Надо было действовать.
Но накануне экзаменов выяснилось, что я ошиблась, что все это действительно был только кошмар, и письменный я сдавала, улыбаясь от облегчения. Просто в течение десяти дней я думала только об этом, и теперь с восхищением открывала для себя все остальное. Снова все стало возможным и радостным. Однажды ко мне случайно зашла Франсуаза, ужаснулась невыносимой духоте, предложила готовиться к устному у них. Теперь я занималась, лежа на белоснежном ковре в их квартире с полуспущенными жалюзи, одна. Франсуаза возвращалась к пяти часам, показывала покупки, без особой настойчивости пыталась спрашивать меня по программе, и все это кончалось шутками. Приходил Люк, смеялся вместе с нами. Мы шли обедать в какое-нибудь открытое кафе, они отвозили меня домой. Однажды Люк вернулся до прихода Франсуазы, вошел в комнату, где я занималась, опустился на ковер возле меня. Он взял меня на руки и тут же, над моими разложенными тетрадками, поцеловал, не говоря ни слова. Его губы я ощутила так, будто других губ и не знала, будто все пятнадцать дней только о них и думала. Потом он сказал, что напишет мне во время моих каникул и что, если я захочу, мы с ним поедем куда-нибудь на неделю. Он гладил мне затылок, искал мои губы. Мне захотелось остаться вот так, не поднимая головы с его плеча, до самой ночи, тихонько жалуясь, быть может, на то, что мы не любим друг друга. Учебный год кончился.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Дом был длинный, серого цвета. Луга спускались к зеленоватой Ионне, застывшей среди камышей и маслянистых проток. Над водой летали ласточки и тополиный пух. Один из тополей мне особенно нравился, я любила лежать возле него. Я вытягивалась, упираясь ступнями в ствол, забывалась, глядя на ветки, — высоко надо мной их раскачивал ветер. Земля пахла нагретой травой, я подолгу наслаждалась всем этим, наслаждалась вдвойне из-за ощущения полной расслабленности. Я знала, как выглядит этот пейзаж в дождь и в зной. Знала его до Парижа, до его улиц, Сены и мужчин: он не менялся.
Я много читала, потом медленно поднималась в гору, шла домой, чтобы поесть. Моя мать, пятнадцать лет назад потерявшая сына при довольно трагических обстоятельствах, страдала неврастенией, которой быстро пропитался весь дом. В этих стенах благоговели перед грустью. Мой отец ходил по дому на цыпочках и носил за матерью ее шали.
Бертран мне писал. Он прислал мне странное письмо, путаное, полное намеков на последнюю ночь, проведенную вместе после вечера в «Кентукки», ночь, когда, по его словам, он не проявил должного уважения ко мне. Я, однако, не заметила, чтобы он проявил его меньше, чем обычно, и, поскольку в этом смысле наши отношения были совершенно просты и удовлетворяли обоих, я долго размышляла, на что же он намекает. Наконец я поняла, что он пытался соединить нас прочной цепью, искал ее и в результате выбрал довольно непрочную — эротику. Сначала я рассердилась на него — зачем он усложняет то, что было между нами самым радостным и, в общем, самым чистым; я не понимала, что в определенных случаях предпочитают даже самое худшее — лишь бы не быть заурядным, лишь бы не сделать того, что от тебя ждут. А для него и заурядность, и необходимость вести себя именно так, как от него ждали, были связаны с тем, что я его больше не любила. И при этом я понимала, что жалеет он только обо мне, а не о нас обоих, потому что после этого месяца «нас» уже не существовало, и это еще больше меня огорчало.
От Люка не было вестей целый месяц: только очень милая открытка от Франсуазы, которую подписал и он. С дурацкой гордостью я повторяла себе, что не люблю его: я не страдала от его отсутствия — какие еще нужны доказательства? Мне не приходило в голову, что, действительно разлюбив его, я не торжествовала бы, а, напротив, чувствовала бы себя униженной. Впрочем, все эти премудрости меня раздражали… Я так хорошо держала себя в руках.
И потом, я любила этот дом, где должна была бы так скучать. Я и скучала, но скукой приятной, а не вызывающей стыд, как в Париже. Я была очень любезна и внимательна ко всем, мне нравилось быть такой. Бродить по комнатам, по лугам, чувствовать, что больше ни на что не способна — какое это облегчение! Неподвижно лежа, покрываться легким загаром, ждать, без ожидания, конца каникул. Читать. Каникулы похожи были на длинный урок, вязкий и бесцветный.
Наконец пришло письмо от Люка. Он писал, что приедет в Авиньон 22 сентября. Там будет ждать моего приезда либо письма. Я тут же решила ехать, и прошедший месяц показался мне воплощением простоты. Да, это, несомненно, Люк, его спокойный тон, этот нелепый и неожиданный Авиньон, это кажущееся отсутствие интереса. Я наврала родителям, написала Катрин — пусть состряпает мне какое-нибудь приглашение в гости. Она тут же прислала его вместе с другим письмом, в котором удивлялась, почему я не еду на побережье, ведь там Бертран со своей компанией. Мое недоверие ее очень огорчило: она ничем решительно его не заслужила! Я коротко поблагодарила ее и приписала, что, если ей хочется причинить Бертрану боль, достаточно будет показать ему мое письмо… что она, кстати, и сделала — разумеется, из дружеских чувств к нему.
21 сентября, почти налегке" я отправилась в Авиньон, который, к счастью, расположен на пути к Лазурному берегу. Родители провожали меня на вокзал. Я рассталась с ними, чуть не плача, непонятно почему. Впервые мне показалось, что кончилось детство, родительская опека… Я заранее ненавидела Авиньон.
Из-за молчания Люка, из-за его небрежного письма я стала представлять его себе довольно равнодушным и черствым. В Авиньон я приехала настороженная, в настроении, весьма неподходящем для так называемого любовного свидания. Я согласилась на поездку с Люком не потому, что он меня любил или я его любила. Я согласилась на нее потому, что мы говорили на одном языке и нравились друг другу. Думая об этом, я посчитала эти причины незначительными, а саму поездку ужасной.
Но Люк удивил меня в который уже раз. Он стоял на платформе, весь напряженный, и, увидев меня, очень обрадовался. Я вышла из вагона, он крепко обнял меня и нежно поцеловал.
— Ты прекрасно выглядишь. Как я рад, что ты приехала.
— Вы тоже, — сказала я, имея в виду его внешность.. Он действительно выглядел подтянутым, загорел и был гораздо красивее, чем в Париже.
— Ты знаешь, нет никакого смысла оставаться в Авиньоне. Давай двинемся к морю, раз уж мы для этого приехали. А там видно будет.
Его машина стояла у вокзала. Он закинул мой чемодан в багажник, и мы отправились. Я совершенно отупела и, наперекор здравому смыслу, была немного разочарована. Я не помнила его ни таким соблазнительным, ни таким веселым.
Дорога была прекрасная, обсаженная платанами. Люк курил, и мы мчались к солнышку, опустив верх. Я думала: «Ну вот, это в самом деле я, здесь и сейчас». И ничего при этом не чувствовала, совсем ничего. Я могла бы с таким же успехом сидеть под своим тополем с книгой. Эта прострация, в конце концов, меня даже развеселила. Я повернулась и" попросила сигарету. Он улыбнулся:
— Полегче стало? Я засмеялась.
— Полегче. Я потихоньку спрашиваю себя, что это я делаю тут, с вами, вот и все.
— Ничего не делаешь, едешь, куришь, спрашиваешь себя, не соскучишься ли. Ты не хочешь, чтобы я тебя поцеловал?
Он остановил машину, обнял меня за плечи и поцеловал. Для нас это был чудесный способ опять почувствовать друг друга. Чуть улыбаясь, я ощутила его губы, и мы поехали дальше. Люк держал меня за руку. Он хорошо меня чувствовал. Я два месяца прожила среди получужих людей, застывших в печали, которой я не разделяла, и мне казалось, что мало-помалу жизнь начинается снова.
Море было удивительно; на секунду я пожалела, что Франсуаза не с нами, а то бы я сказала ей, что оно действительно синее с красными скалами, песок желтый и что все это было очень точно увидено ею. Я немного боялась, что Люк начнет показывать мне море с торжествующим лицом, исподтишка следя за моей реакцией, — тогда мне придется отвечать прилагательными и делать восхищенное лицо; но он просто указал на него пальцем, когда мы приехали в Сен-Рафаэль.
— Вон море.
И в сумерках мы медленно поехали вдоль берега, а море рядом с нами постепенно бледнело, становилось серым. В Канне Люк остановил машину на набережной Круазетт, у гигантского отеля, вестибюль которого привел меня в ужас. Я понимала — мне только тогда станет хорошо, когда я забуду об этой роскоши, о лакеях, научусь относиться к ним как к существам привычным, безопасным, не обращающим на меня внимания. Люк долго объяснялся с высокомерным человеком за стойкой. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Он это почувствовал и, когда мы пересекали холл, положил мне руку на плечо, показывая дорогу. Комната была огромная, почти белоснежная, с двумя застекленными дверьми, выходившими на море. Суета носильщиков, чемоданы, открытые окна, шкафы. Посередине — я, опустив руки, злясь на собственную неспособность что-то ощущать.