Как началось, так и идет




 

Тогда, дожидаясь в сараюхе сестру, он узнал от соседей, что мужа Олечки судили за то, что уже после войны он вынес канистру бензина с колхозного склада для своего мотоцикла. Воровали тогда – господи, прости – все и всё, иначе было не прожить, но делали это тайком. Он же нес канистру с глупой мордой, а когда его остановил, кажется, секретарь сельсовета, ответил: «Колхозное – мое или не мое? Я тут вкалываю или как? Ну, скажи, сколько с меня причитается, если это твое, а не мое». Причиталось ему десять лет именно за дерзкие слова, которые он упорно повторял и расцвечивал матом. Так где-то и канул. Живой, неживой... «Языкатый был, – объяснили Никифору соседи. – Говорил, будто ему не страшно. Кто ж это позволит человеку не бояться?»

В северных рудниках судьба как-то свела Никифора с попом, таким же зэком, как и он. Каждое утро поп благодарил Бога за то, что наступило утро. Вечером – что наступил вечер. Его ненавидели все. Они мерли тогда пачками от холода и голода. А ведь он еще помнил два голодомора – тридцать третьего и после войны. Он тоже ненавидел попа: за что спасибо говоришь, дурень?

...Он поднял глаза на инвалида и узнал в его лице себя, таким, каким он был в молодости. Конечно, не в той молодости, когда он нес босую девушку на руках, а в той, что много позже свела его с Мироном. Он тогда прицепился к Мирону, как цепляется подросток за багажник велосипеда едущего отца, и тот чуть-чуть тормозит, понимая, какое это остро-болезненное чувство – догнать и бежать рядом, не отставая. Мирон был опытный, мудрый зэк. Он первый сказал ему, что лафа для этой советской власти скоро кончится, потому как кончается век, а следующий уже не потянет столько крови. А когда началось шевеление перемен, Мирона отправили на золотодобычу.

Его же самого не взяли, он не был такой классный спец, как Мирон, и это было самое большое горе после пожара и сверкнувших в последний раз в дверях узеньких ступней девушки. Он присоединится к ним, создавшим братство свободных тружеников, потом.

Так вот, когда уехал Мирон, он посмотрел на себя в зеркальце – саднил какой-то прыщик. Тогда он и увидел лицо вот этого сидящего в «коляске» инвалида. У него была такая же безнадежность и такая же ненависть в глазах. После отъезда Мирона он поклялся, что не оставит на земле ни одного из «тех» Луганских, и пусть его потом расстреляют.

Он говорил раньше об этом с Мироном. Тот ему сказал: «Я понимаю конкретную месть, но не понимаю слов «всех тех». Ты уже убил Луганского, который запалил твой дом, чуть не убил мента, который обидел твою девушку, покалечил шофера за убитого сына. Молодец. Не осуждаю. Но всех тех я не понимаю. Все те разные. Там могут быть и совсем другие ребята. Там могут быть дети. Ты что – чума? Так ты можешь натворить больше беды, чем твои родственники. И знаешь – у самого большого гада на земле может родиться хороший мальчик или девочка. «Конечно, – ответил он Мирону, – это надо будет познать».

Через годы он поедет познавать. И вытащит из огня эту девочку, что сидит у него на руках. Девочку врагов. А сейчас ему надо спасать этих, своих. Когда-то спасенную им Олечку и этого бедолагу, ее сына.

– Как тебя зовут? – спросил он. – Я твой дядя Никифор.

– Я тоже Никифор.

И тут он заплакал снова. Сестра назвала сына его именем.

– Когда ты родился? – спросил он.

– В сорок седьмом, – ответила Ольга, – ты же видел меня брюхатую.

Этих слов было достаточно, чтобы слезы полились пуще. Значит, тогда, в сорок седьмом, он что-то для нее значил, если дала его имя сыну.

– Иди ко мне, – сказала Ольга девочке.

Она первая увидела, что к дому идет милиция.

– Двадцать четыре часа – и чтоб вас тут не было, – прокричал старший им через забор, и они пошли дальше, и уже там плакали дети и кричали старухи.

– А куда вас всех? – спросил он.

– В общежитие, в Малиновку, но там уже битком. Человек на человеке.

– Значит, я вовремя, – сказал он. – Где можно найти машину?

 

Из Интернета Сима узнавала подробности взрыва возле Дома молодежи. Постепенно все стихло, но она помнила сообщение: «Исчез сторож Никифор Крюков. Неизвестна также судьба младшей дочери Луганского, Оли. Девочке пять лет. Следов ее не найдено. Всех, кто...» И прочее. Ее занимала фамилия Луганский, носителей фамилии Крюков – пруд пруди.

Юлия Ивановна уже очень стара, ее воспоминания, в сущности, безумны.

– Был Никифор! Был! – бормотала она. – Мальчик-извозчик. Он на Рождество привозил нам еду от Луганских. Ну, когда была эта, как ее, разверстка. Мерли как мухи. Это же прямое дело: мрет деревня – мрет и город.

– Сколько было извозчику лет?

– Лет десять, может, двенадцать. Он был в тулупе.

– Значит, он по определению не мог быть этим Никифором. Ты же фамилию его не знаешь?

– Не царское это дело – знать фамилию извозчика.

– Тоже мне царица...

– Катя, старшая наша, шла из школы, и ей все кланялись. Я из-за этого тоже стала учительницей, – ответила та неожиданно.

– Любишь, чтоб кланялись?

– Каждый любит... Каждому нужно почтение... Если его нет, считай, нет и человека. Ты думаешь, почему марксизм-ленинизм порочен? В нем нет человека, а только класс. Без почтения к человеку, личности... Ты вон даже кошку любишь индивидуально, а не просто как мышеловку.

Сима пошла рыться в архивах. Нашла там братьев Луганских. Про одного из братьев скорописью – покинул Россию в шестнадцатом, про другого – перешел на сторону советской власти. Дальше история писалась про того, кто перешел. Участвовал, был награжден, был преданным, возглавил, навел порядок – все в смысле настоящий коммунист. Никаких семейных подробностей. Сима давно, без тетки поняла закон именно нашего социализма: ему нужен человек, преданный до предательства всего и вся, верный до безверия в то, что не он первый на этой земле, стойкий до стояния на горле того, кто не как он сам, не преданный и стойкий. «Как в церкви Средних веков, как в инквизиции, как в безумной голове Гитлера», – думала Сима. Детская мысль, что московского Луганского убили не за деньги, а покарали (за что?), была по-журналистски очень соблазнительной, но не имела под собой фактов. Ни-ка-ких!

Она позвонила Татьяне. «Что у тебя с материалом?» Голос у той был каким-то глупо-счастливым. Оказывается, ей по фигу Луганские, освободили подозреваемого, который не мог иметь к делу никакого отношения.

– Как его фамилия?

– Скворцов. Максим Скворцов.

Нет, такой фамилии ей не попадалось.

– Нашли сторожа?

– А его никто не искал, как и девочку. Все свели на нет. Уже провели конкурс, уже и отгуляли. Ходят слухи, что жена Луганского собирается замуж.

– Через три-то месяца?

– Они, Сима, другие. Совсем другая природа. И эта природа еще долго будет иметь нас всех... Силой денег, силой власти, силой приватизированного ими закона. А нам предстоит исхитряться жить своей жизнью при них. Волки отдельно, и овцы отдельно... Выживать будем каждый по отдельности.

– Мрачная мысль, Таня, но правильная. Хотя ответ на эту тезу один: овцы не выживают по определению.

На том и положили трубки.

 

Но Татьяна долго не могла успокоиться. Ей стало стыдно за все свои слова. Она была счастлива с человеком из этой, как она говорит, другой природы. Он умен и порядочен, он так много делает для Варьки и Укропа. Иногда ей кажется, что слово «ненавижу», которое у нее с кончика языка срывается чаще, чем надо, ему вообще неведомо. Дело не в природе или, точнее, породе, и не в деньгах, дело в беззаконии, которое накрыло страну, и все под ним как в чувале. Хотя, если честно: а был ли когда-нибудь закон? Единственное, что незыблемо – мощь природы. Может, потому и жгут леса, и страстно хочется повернуть реки, что их красота, великая красота страны – единственная сила, живущая независимо, гордо. Кормилица, поилица, ласкательница природа, одаривая нас, одновременно молит о спасении. И где оно?

Татьяна вспомнила, как еще ребенком, споткнувшись о корягу, увидела малюсенький, едва проклюнувшийся скользкий масленок. Он был похож на мальчика-с-пальчика, и его хотелось защитить. Она тогда построила ему оградку и почему-то плакала, а когда ее нашли родители и спросили, с чего это она плачет, сказала, что ушибла коленку, а что жалко масленка-мальчика, сказать не то чтобы постеснялась – побоялась: засмеют. Как потом она себе сказала, это было первое ее столкновение с человеческим мнением, которое не пожалеет.

Куда уходят наши самые благородные на свете детские слезы? Когда они перестают течь, минуя все?.. И она, взрослая женщина, поймала себя на том, что ей хочется заплакать о масленке-с-пальчике, о ветке, которую она сама сломала, уже без слез, вешая качели для Варьки. А однажды во дворе дома оказалась вся избитая, со слезящимися глазами собака, и она, Татьяна, убежала. УБЕЖАЛА – потому что собаку палками гнали со двора, а ей легче было скрыться, не видеть этого. Страх мнения людей был сильней жалости. И масленок в ней не вскрикнул, не напомнил о себе. Какое она имеет право судить других?.. Но в самобичевании был уже изъян, была даже неправда, хотя истории масленка и собаки были чистой правдой.

Что-то сломалось в сути вещей. И мы не выживем по овечьей отдельности – тут Сима права, – если не исправим поруху в себе. Надо неизвестно как, но становиться сильной и независимой, надо сопротивляться.

На этом энтузиазм стал вянуть просто на глазах, сворачиваться, как сухой лист. «Тебе сейчас хорошо – вот и живи, – сказала она вслух. – Я не отвечаю за все, что делается при мне. Это дурь».

 

«Отвечаю же! – кричала она своей предыдущей мысли. – Отвечаю за Варьку, за маму, бабушку, теперь уже и за Укропа, за Максима, за друзей, за подруг...»

И опять эта размытость. Где поставить предел собственной ответственности? Хорошо верующим, они не отвечают ни за что. Они все переложили на плечи Христа, казненного людским равнодушием. «Распни его, распни!» Люди всегда одинаковы, а человек должен быть разным. Здравствуй, оксюморон, тебя мне только и не хватало. И она пошла остервенело мыть посуду и думать о том, что ей лично очень даже хорошо. И она все-таки не отвечает за все.

 

Расставание с мужем оказалось совсем не болезненным. Он принял его спокойно и как бы даже удовлетворенно. «Он меня снял, как груз с плеч». Если разобраться по-честному, то на самом деле она – его груз. Ее, как выяснилось, нестабильная работа, не стоящая на собственных ногах дочь, его из средних самая что ни на есть средняя зарплата без всяких перспектив, если не вертеться, как белка в колесе. Но он не хотел меняться, он хотел оставаться самим собой. Пусть неуспешным, пусть незаметным, но самим собой.

Он думал что и жена его такая же. Оказалось, нет. И дочь другая. Их манит какая-то неведомая жизнь, им хочется нового, а ему нет. И он принял это – уход жены и дочери – как невиданный, нежданный подарок! Надо же! Не будет больше разговоров о деньгах до зарплаты, не будет рядом этого напряженного, неподатливого тела жены. Да живите, как хотите, девочки. А я сам, слышите, я буду сам! Конечно, он не говорил это Татьяне. Он сказал это Варьке и Укропу, когда они пришли его жалеть после ухода Татьяны. А закончил даже весело:

– Хорошо быть кисою, хорошо собакою, где хочу – пописаю, где хочу – покакаю.

– А любви что, уже нет совсем? – как-то грустно спросила Варька.

– Совсем есть – у твоей мамы, дай ей Бог счастья. Уже нет – у меня. Честно. Жизнь сожрала любовь. Последние десять лет, дочь, были мучительны для нас обоих.

– Жаль, – фальшиво сказала Варька. Она была на стороне матери, ей нравилась ее новая жизнь, сияние ее глаз, и уже было страшно: вдруг это все канет, как и не было...

– Тогда скажи мне: есть что-то крепкое, то, что навсегда? – спросила она отца.

– Навсегда только смерть, детка, – ответил он. Потом они сидели с Укропом и пили чай в новой, не чета прежней, квартире, и она спросила уже у матери, что? бывает навсегда.

– Не знаю, – сказала Татьяна. – Разве что смерть.

– Господи, – закричала Варька, – вы что, сговорились? Разве могу я дальше жить с такой установкой?

– Хочешь, чтобы я соврала? – спросила Татьяна. – Сказала бы, что навсегда родина, как меня учили. Но родина так предает своих детей, что мало не покажется... Любовь? Тоже вещь текучая. Сам момент рождения любви вечен, ибо прекрасен и неповторим, но и он кончается.

– Ты о сексе, что ли? – возмутилась Варька.

– Ни боже мой! Секс – это много и прискорбно мало. Мужчина и женщина уходят к другому, как бы отходя от обрыва кручи. Еще шаг – и уже ненависть. Кстати, я тут подумала вдруг, не знаю почему... Ненависть, дети мои, посильнее любви. Когда Отелло или Алеко убивали, они уже были переполнены ненавистью. Любовь была уже ими съедена. Я знаю одну женщину, которая в своей ненависти готова убить мать, а Медея из ненависти к мужу убила детей. И вот в этом убийстве Луганских – все возвращаюсь к нему – где-то очень круто замешана ненависть-месть. Это ведь сестры-близнецы.

– Твоя мать – класс, – сказал потом, уже на улице, Укроп. – Я думаю, что нам не надо жениться. Надо любить свободно, без правил, без обязательств.

– А если дети?

– И без них. Разве в них есть гарантия любви? Просто размножение. А я не бычок.

– Конечно, бычок. Если не веришь в любовь на всю жизнь. Но я почему-то, дура, верю.

– Так я тоже дурак. Но и мать твоя убедительна, согласись. Шаг от обрыва кручи – это очень убедительно.

– Тогда катись к чертовой матери! – закричала Варька и кинулась бежать. Но он был быстрее, догнал. И забил ее крик своими губами, и скрутил ее объятием. И куда от этого денешься, люди? Получается, что это все-таки сильнее всего!

 

«Никто не искал в убийстве Луганских ненависть-месть, – думала Татьяна. – Искали зависть, искали выгоду, деньги. Кому выгодно – самый модный вопрос в нынешнем сыске. А если выгоды никакой? Денег ноль? А некто идет напролом... Впрочем, дело закрыто, Максим на свободе, я не потеряла работу. Зачем мне вся эта история?»

А время шло. Убивали других. Где-то находили убийц, чаще нет. Зато в Питере готовили переезд самого главного российского суда. У нашей власти перебор телодвижений, мелких, суетливых телодвижений, как у собаки, ищущей блоху. И тут ей в газете попалась заметка. Семья Луганских собирает свой съезд. Кто-то приезжает из-за границы, кто-то хорошо и успешно живет здесь. Назывались имена и фамилии инициаторов, все весьма крупные фигуры политики и бизнеса. И газетное объявление – это, в сущности, сбор неведомой мелочевки. Доказательством принадлежности к роду Луганских должны были служить документы, письма или фотографии, реликвии. Сбор назначался на конец октября. Пока шла предварительная регистрация.

Среди подписавших призыв был некто Никифор, банкир с Украины. Имя ей что-то говорило. Так, кажется, звали пропавшего сторожа Луганских. Имя по нашим временам редкое. Даже падкие на старину модники до него еще вроде бы не добрались. Но сторож был старик. Никто не знал, сколько ему лет. Было известно, что фамилия – Крюков.

Татьяна для себя решила, что отправится на это мероприятие. Просто так, из любопытства. Хотя бы чтоб пошарить: не был ли убитый потомком некоего Никифора? Или просто однофамильцем? Возможно, Луганские уже знают убийцу. У них мог быть свой сыск. Сильная команда.

Когда пришел Максим, она показала ему заметку-призыв.

– Я знаю, – ответил он, – в этом наши следаки уже порылись.

– Сколько лет живет месть? – спросила Татьяна.

– Смотря какая и за что, – ответил Максим. – Зачем тебе это, родная? Оставь их в покое.

– Да я уже оставила, – сказала Татьяна. – В конце концов, если их целый клан, пусть сами разбираются.

– Насколько мне известно, зачинщики этого сбора – все из-за бугра, и это они мечтают о великом замирении.

– Значит, война все-таки была?

– Война не война... Та, старая, гражданская. Старые обиды, старые долги... Но конкретики я не знаю, кроме того, что кто-то уехал, а кто-то остался.

– Человек есть испытатель боли. Это сказал, кажется, Бродский. Как это, в сущности, несправедливо – быть испытателем боли! Знать, что ты всего-навсего подопытная мышка некоего космического, а может, даже мегакосмического изучения боли физической, моральной, душевной, классовой, боли рождения и боли смерти... А кончится защита чьей-то диссертации, и спустят человечество в слив. И напоследок еще раз зафиксируют наши последние трепыхания и конвульсии.

– Это будет еще не скоро. Есть еще много ядов, много подлости, много тщеславия, много еще чего, чтобы нас помучить на этой земле. И мы еще покувыркаемся в своей капельке счастья ли, несчастья.

Татьяна в этот момент думала о дочери, о ее капельке счастья, о том, что ей надо научить дочь обихаживать эту свою малость мира. Она вспомнила молодость. Она родилась в шестьдесят третьем. Столько, сколько сейчас Варьке, ей было в восемьдесят третьем. Пошли один за другим умирать генсеки, и было не грустно, скорей смешно. Смерть немощных стариков не предвещала перемен. И первым потрясением стал Чернобыль. Она, будучи студенткой журфака, рвалась туда посмотреть все своими глазами. Хватило ума у матери и деканата охладить горячую девчонку. Но ей в голову не могла прийти тогда мысль о счастье как о капельке, оно виделось большим, как солнце. И любовь должна была быть такой, как космический ветер. Ну и где она, та любовь? Сдуло, сдулась... Но и то, что пришло, она не назвала бы капелькой, тоже ветер, шторм, цунами. А у Максима что – капелька или?..

Так на ровном месте начинались обида и боль, и даже разочарование. Хватило ума подойти к нему и положить голову на грудь, и услышать, как сильнее начинает биться его сердце, значит, все в порядке, и пусть это будет космической капелькой любви. «Идиотка, – подумала она, – откуда во мне гигантомания? Знаю. Во мне трепыхается неистребимый совок, вскормленный кровью Магниток, ГЭС, целинных земель и прочей хрени. Строили, строили, а штаны шить не научились, а деревянные уборные по всей России как стояли, так и стоят. Бессмертный символ России и советской власти».

– Ты чего нервничаешь? – спросил Максим.

– Выключи меня из сети, у меня высокое напряжение.

И он ее выключил.

 

Вера Николаевна была слаба после микроинсульта. Она все время возвращалась к взрыву, пугалась и требовала немедленно звонить Татьяне. Та и так моталась к ней почти каждый день, но удобного момента, чтобы рассказать матери о перемене в личной жизни, так и не нашла. Вера Николаевна если и говорила, то только о «том трагическом случае».

– Как фамилия этих погибших? – спрашивала она Татьяну.

– Луганские, – отвечала Татьяна в который раз.

– Ах да! Очень знакомая фамилия. Но не помню, от кого я ее слышала. Надо бы позвонить Юлии.

Татьяна не говорила ей, что она уже звонила Юлии и сама Юля тоже звонила. Юлия знала неких Луганских из ее краев, она даже была им какой-то дальней родственницей.

Луганские – фамилия не затрепанная, не то что Ивановы и Сидоровы. Но думать, что она у одной семьи, тоже глупо. Татьяна собственными глазами читала, что где-то есть такой мэр – Луганский.

Они ехали к бабушке втроем – Татьяна, Вера Николаевна и ее друг. Он не оставлял ее, и Татьяна уже не могла понять, просто ли он коллега или любовник. Думать на эту тему стеснялась.

Заботу Андрея видел и отец, но его это даже как бы устраивало. Если нечего мужику делать, пусть сопровождает. Новый зять как раз взял его на службу почти по специальности, инженером, и деньги у него теперь другие. Так что с работы не отпросишься. Не будет же он пользоваться родственными связями, не так воспитан.

Кто бы мог подумать, что присутствие мужчины и жгучая тайна взрыва питают больную женщину такими соками – куда там лекарствам. Она слышала, что многие женщины как полоумные стали писать детективы. И однажды она спросила Татьяну: «А тебе слабо?»

– Я что, мешком прибитая? Это же товар для членистоногих.

– Ну и зря. Ты хорошо пишешь. Напиши хорошо – как для умных млекопитающих.

– У меня другая профессия, мама, – отвечала Татьяна.

А Вера Николаевна назло дочери даже придумала первую фразу детектива. «В то утро жена Луганского разбила зеркальце, не ахти какое, копеечное, но настроение испортилось сразу».

Татьяна же по дороге в дом престарелых вспомнила:

– Мне бабушка рассказывала, что когда их родню раскулачивали, то рядом сожгли большой дом главного кулака. Многие из деревни у него работали, особенно в пору, когда был голод. Ты не помнишь эту историю?

– Это я тебе говорила, а не бабушка. Потом на месте пожарища построили клуб.

– И больше ничего? – допытывалась Татьяна.

– Во время войны молоденькие девчонки давали в клубе дрозда. Конечно, стыдно... С немцами. Но вот я уже старуха и сейчас хорошо это представляю. Играет музыка, а тебе семнадцать, и ноги сами идут. Это же соки, природа. Некоторых дурочек потом выслали. А некоторые сами уехали с немцами. Почему я сейчас уехавших не сужу? Объясни, у тебя высшее образование.

– При войне другая мораль. С врагом нехорошо... Но сейчас я сама так радуюсь успехам наших певцов, танцоров, ученых, которые уехали и живут как люди. Может, и те военные девчонки живут хорошо?

– Но ты же тут и не уезжаешь, – как-то то ли виновато, то ли робко сказала Вера Николаевна.

– Каждый выбирает по себе, – ответила Татьяна.

– Хорошие слова у песни, – вздохнула Вера Николаевна.

А бабушка в этот раз была плоха, просила не морочить ей голову глупыми вопросами и даже норовила совсем уйти («какой-то еще мужчина явился – не звали, он чей, он кто?» – об Андре). Но вдруг остановилась, лицо ее затуманилось, потом прояснилось, и она сказала другим, уже своим голосом:

– Я ведь уже сто раз говорила Тане. Тогда в пожаре погибли Луганские.

– Это-то понятно, – теперь что-то затуманилось у Веры Николаевны. – Я напишу про это детектив. Всем можно, а мне нельзя?

Они смотрели друг на друга, мать и дочь, обе не в себе, обе плохо понимающие, где они, что и как. Бабушка думала: «Она у меня совсем сбрендила. Надо сказать Тане». Подумала и тут же об этом забыла. А Вера Николаевна продолжала вторую начатую фразу детектива: «Жена Луганского, подбирая осколки зеркала, порезала палец. Кровь шла бурно, пришлось перебинтовать палец; это злило, потому что мешало делать макияж».

Детектив из нее пер недуром. Только раздражал Андре. Именно сейчас он был лишним. Зачем он ведет ее, как маленькую, держа под локоток? Что это он себе позволяет? У нее ведь все так складненько получается. Она скажет о своем плане Татьяне, и первую фразу тоже, пусть позавидует дочь.

 

Они обдумывали все детали его возвращения.

– Не жалей денег, – говорил Мирон. – Бери машины, плати людям, которые тебе помогут. За неделю управишься?

– Должен.

– В Москве не торчи. Вот тебе телефон. Вот еще телефон. Это мой брат по северам. Он вне дел, но в теме. Поможет, если будут проблемы.

– Да не будут. Какие проблемы? Я думаю, люди помогут с инвалидом.

– За это не поручусь. Сам только не ввязывайся ни во что. Значит, я держу вертолет в Астрахани под парами с семнадцатого по двадцатое. Годится? Телеграмму дашь накануне. Идет?

Все было складно. Неожиданность возникла в самолете на Москву. Буянил мужик из бизнес-класса. Матерился, хватал пассажиров за головы, проходя по проходу. С ним была девчоночка, красавица писаная. Она держала его за руку и просила:

– Ну, перестань, папа, перестань. Что ты пристаешь к людям?

– Это не люди, дочка. Это быдло.

– Полегче, дядя, – сказал молодой парень, возле которого как раз возник разговор. – За быдло можно и по хлюпальнику.

Тут все и началось. Мужик мутузил парня изо всей пьяной силы. Прибежала, видимо, жена. Странно, но она не пресекла мужа, а поддавала парню, который и так уже захлебывался соплями с кровью. И все молчали. Все! И стюардессы как не бывало. Из бизнес-класса вышел мужчина. Он отнял парня у мужика и сунул в его карман, судя по цвету, доллары.

– Прости, пацан. Он у нас горячий. После большого дела возвращаемся. С задания правительства. Нервы у всех как струна.

Он подталкивал мужчину к выходу из салона эконом-класса.

– Извините, люди, – повторял он всем. И уже пьяному: – Шагай, Луганский, шагай. Что ты заводишься с полоборота? Держите его и не отпускайте, – говорил он уже жене и дочери.

Когда приземлились, выяснилось, что пилоты сообщили на землю о факте драки, и ее участников уже ждали.

Если бы не случайно услышанная фамилия, он бы так и пошел своей дорогой. А тут пристрял, пошел следом. И увидел, что буяна выпустили через пять минут. А парнишку как раз держали дольше, видимо, из соображения, что он – «побудительная причина». Так причину и отделили от следствия.

Он дождался парня и пошел за ним.

– Кто он такой, этот Луганский?

– Какая-то шишка, сука такая. Неприкасаемая сволочь.

Пришлось вернуться и как бы между делом спросить у стюардессы, заполошенно вышедшей из отделения милиции:

– Скажите старику, кто этот буян?

– Олигарх. – Она заплакала. – Я так боюсь драк в салоне. Этого я хорошо знаю. Он скупил землю в нашей деревне под Москвой. Построил дом, домину, домище. Сейчас ищет сторожа, но из нас, местных, не берет. Боится, что подожгут.

– Против овец молодец. Я это видел и слышал. Как ваша деревня называется?

Девушка сказала. А чего не сказать хорошо одетому дедушке, который и кофе напоил, и коробку конфет подарил от «салона овец». Она засмеялась и успокоилась.

 

Начало конца

 

Он ждал, когда лицо зарастет бороденкой, пусть маленькой, но грязненькой. Он позвонил по телефону, оставленному Мироном. Ему выдали все данные на буяна. Он был правнуком того, кто спалил его родителей, брата, няню Марусю. Кто лишил Олечку детства и юности, а его – человеческой жизни. Так он получил свой наряд на выполнение миссии. Позвонил Мирону и сказал, что придется задержаться: встретил тут кое-кого.

– Не делай глупостей, – сказал Мирон.

– Вертолет отложи на срок. Какой – не знаю. Я отобью телеграмму.

– Мы с тобой уже старики. Нам осталось поспешать делать добро, и только. Ты это понимаешь?

– Просто я посмотрю в глаза тем, кто вырос вместо моих племянников и внуков. Посмотрю. И все!

Про себя же он думал о другом. О том времени, когда кто-то должен был родиться у мамы – оставались дни. Мамы, не сделавшей никому плохого, мамы, которая была крестной почти всех детишек в деревне. И была крестной того, кого он уже казнил тогда, на войне. Боль нерожденного ребенка была сейчас в нем такой сильной и острой, что он согнулся прямо у телефонного автомата, и проходившая мимо женщина предложила ему валидол.

– Ладно. Жду телеграмму, – сказал Мирон.

Его люди экипировали старика а lа старый надежный сторож. Через несколько дней, нормально обросший, в добротной, но хорошо поношенной одежде, он уже работал у Луганского. Да, бывший зэк. Освободился давно. Работал там и сям. Какие трудовые книжки? Кто их теперь пишет?

– Вам что, для сидения у вашей хаты нужен лауреат государственной премии?

Луганский засмеялся. Откровенность старика пришлась ему по вкусу.

Через месяц ему дали выходной. Он поехал к приятелю Мирона, от него позвонил старику и сказал, что не знает еще всей ситуации, но торопить его нельзя.

– Дурень, ведь мы с тобой обо всем этом говорили. Смерть не разрешает проблем, она их обостряет. Ты убил на войне, как думал, главного врага. И ты за все это заплатил цену гораздо большую, чем стоила его жизнь. Ты свою так испоганил, что перестал различать право и лево... И пошел вниз, пошел... Вверх идти тебе мешал грех.

– Это не мой грех, а грех советской власти, – не соглашался он. – Мы с ней не могли жить в паре. Понимаешь?

– Я тоже не мог. Я видел коллективизацию в Мордовии. Видел сосланных, умирающих от холода калмыков, ингушей, чеченцев. Какое наказание может искупить это? Вся советская власть должна валяться в ногах у людей и выть от мук совести. Но она тихо и безнаказанно слиняла. Винить власть – это все равно что винить погоду. Кому ты предъявишь счет? Богатому идиоту?

– Никуда она не слиняла. Перевернулась наизнанку. И ей надо дать понять, что осталась память.

– Не поймут. Скажут – не они. У них сын за отца не отвечает.

– Не они? А Чечня? А бездомные дети? Сколько их? Кто считал?

– А ты считал тех, кто при этом чувствует себя счастливым?

– Предлагаешь приноровиться?

– Я не хочу, чтобы ты пропал. Ты мне родной, а власть я имел в виду. Я не хочу, чтобы ты шел к ней с топором. Я не за власть, я за тебя... Да, Луганские и иже с ними прихватили эту землю, да, они командуют парадом. Так не ходи на парад, отойди в сторону...

– Няня Маруся так кричала в огне и одновременно выталкивала Олечку.

– Ты рассказывал. Ты отрезал голову... Хватит! Там родились дети. А вдруг они замечательные? А вдруг они Пушкины?

– Разве бывает такое «вдруг»? Разве такое чрево не рождает гадов?

 

...Он внимательно смотрел на детей – старшую и младшенькую. Старшая была красавица и била ногой собак. Они ненавидели ее, она проходила мимо – и они тихо рычали. Дети – Пушкины?..

Младшенькая была светлая, как солнышко. Она шла к нему на руки, и тогда кричала уже мать:

– Не смейте трогать ребенка! Он не про вашу честь.

Больше, чем коммунисты и советская власть, никто не кричал о справедливости и равенстве. А лизоблюды-попы подпевали им. И во всем этом была самая большая мерзость. Теперь пришли эти. «Мы в своем праве», – сказали они.

Он тоже в своем праве и поступит так, как считает справедливым. И он ждал своего часа.

 

Наконец Мирон получил телеграмму. «Будем Астрахани двадцатого плюс минус два дня».

 

– Почту не носят уже два года. Я думала, ты давно умер.

– Он как цунами. Без объявления и предупреждения, – сказал инвалид.

– Вещи у вас собраны?

– У нас нет вещей, – ответила Оля. – Все проели. Посмотри, даже лебеды нет. Вот ребенка, крест святой, покормить нечем.

– Там у нее в сумочке есть печенье и вода. Собирайтесь тогда с духом.

– Я не уверена, что и он у нас есть.

– Как ты меня возьмешь? – засмеялся инвалид. – Под мышки и вверх?

– Не твои дела, – сказал он. – Я скоро вернусь.

– Куда ты? – закричала сестра. – Нам не сохранить ребенка.

– Я буду через час.

Он вернулся через два часа на большой легковой машине. Собственно, это было самое трудное – найти на пятачке, где расположилась «администрация по ликвидации деревни», подходящую для инвалида машину, чтобы в нее можно было войти и выйти. Культя правой ноги не сгибалась и торчала в одном положении.

Машина принадлежала бригадиру экскаваторщиков. Сегодня все должны были закончить, но оказалось, не готова школа, куда должны были переселить тех, кто еще оставался. Дело откладывалось на сутки, и бригадир весь исходил злостью. Но тут ему предложили пятьсот долларов за извоз. Это были для него хорошие деньги, больше десяти тысяч рублей, ближе даже к пятнадцати. Он согласился не то что сразу, а раньше, чем ему сказали, куда ехать. От бригадира он узнал, что деревню сносят под коттеджи для богатых ростовчан. «Здесь будет город-сад», – сказал бригадир.

– А куда людей?

– Какие это люди? Умные давно убежали, остались дураки и старики. Запихнут куда-нибудь, чтоб скорей померли. Таких, как ты, чтоб забирали, я ни разу не видел. Ты случайно не с прибабахом?

– Она мне сестра.

Бригадир засмеялся:

– Ну и что? Тут столько отцов и матерей плакало, столько телеграмм отбивалось. С концами...

Опустим рассказ о посадке в машину и о самой поездке. Были проблемы с туалетом. Инвалид стеснялся писать в грелку, но куда же денешься. В нужном месте они были уже вечером. Поезд в Астрахань уходил ночью. Там же, на вокзале, он дал телеграмму Мирону.

В Астрахани их встречали люди Мирона на правильной машине.

 

Мирон смотрел на женщину, которую когда-то себе намечтал и ждал. Но тогда его обманули. Сейчас старая, измученная тетка смотрела дом, в котором ей предстояло жить, и неожиданно для всех она тихо встала на колени.

Мирон поднял ее, два старых тела прижались друг к другу. Инвалид уже сидел в новехонькой, со всякими прибамбасами, коляске, а девочка спрашивала, скоро ли приедет мама.

– Скоро, скоро, – врал он ей, и неправильные слезы лились и лились. Что он ей скажет завтра? Послезавтра? Все его деяние по восстановлению хоть какой-то справедливости меркло перед этим простым детским вопросом о маме.

– Ладно, – сказал Мирон, хлопая его по плечу. – Что сделано, того не вернешь. Надо, чтоб ребенок никогда не узнал твоей правды. Чтобы она потом не придумала против твоей свою. Все! Приехали! И будем жить.

На другой день он предстал перед людьми бритый и чистый. И Ольга сказала:

– Такой ты моложе меня смотришься.

– А то... – ответил он и продолжил: – У меня для тебя есть новость. Между прочим, уже старая. Может, даже устарелая, надо проверить в Интернете.

И он рассказал, что в Москве собирается клан Луганских, что их оказалось больше двадцати человек и они собираются писать историю их фамилии. Из Луганских вышел даже немецкий писатель, некто Макс Визен, он и берется за это дело. И у них будет большой сбор.

– Пойдем посмотрим в Интернете когда.

Оказалось, через два месяца. Бал в Гостином Дворе. Желательно всем Луганским принести с собой какие-никакие документы и реликвии, фотографии, хороши были бы истории в письменном виде типа автобиографий.

– Я поеду, – сказал он.

– На этот раз нет, – ответил Мирон. – Ты неадекватен.

– Я в порядке. Я повинюсь.

– Тоже глупо. Можешь вызвать чью-то запрятанную ненависть.

– Я излечился.

Он не стал говорить о том, что слова девочки о матери повергли его в прах и он больше не мститель.

– Я еще посмотрю на тебя, – сказал Мирон. – Ты вздорный старик, с тебя станется...

– Нет. Просто мне есть что предложить. У меня есть реликвия.

– А! – сказал Мирон. – Старинная фотография?

– Я передам ее потом девочке.

– Кстати, я так и не уточнил. Ее на самом деле зовут Оля? Или у тебя путаница в голове?

– Ты будешь смеяться. Оля. Ольга.

– О! Варяжское имя Хельга. В этом что-то есть. С этого имени начиналась Россия. Туда ей и вернуться, чтобы стать собой.

– Мудрено, – ответил он.

– А может, мне этого просто хочется. Ты не возражаешь, если я поухаживаю за твоей сестрой?

– Да вроде уже стыдно.

– А я поухаживаю... Нет ничего крепче любви стариков. Это я сейчас и придумал, и уверовал в это.

– Бог вам в помощь. Насмешил ты меня...

Он вспомнил девушку, которую когда-то нес на руках. Было чистое небо и очень холодное солнце. Оно просто сочилось льдом и мраком.

Откуда солнце знало?..

 

Шоу, или танго смерти

 

– Не верю я в эту затею, – сказал вдруг Мирон. – Я видел много дружб. По школе, по пьяни, по соседству, по идее, тут еще много чего можно прибавить. Видел дружбу и на крови. Когда с поля полумертвого вынес... Самые непредсказуемые соединения – между родней. В семейных отношениях или любовь, или уж ненависть, а дружба – девушка из других молекул. Ей ДНК не нужна, она на эфирных маслах. А в вашем случае столько крови. И на тебе! Является нечто откуда-то и говорит: «А теперь давайте дружить». Это страны, убивающие друг друга, могут задружить. В войне нет личного, вся вина – на державе, а в классовой борьбе есть. И в религиозной есть, потому что Бог – он личный. Но держать тебя я не буду. Мы тебя оденем как следует, ты не фраер какой-нибудь, но не лезь в середину, не раскрывай душу, даже если увидишь похожий на твой глаз.

Никифору Луганскому, он же Никифор Крюков, купили дубленку, хороший треух, ну там костюм, ботиночки и прочий марафет – все как положено. Дали на всякий случай пистолет – из наших лучших.

– Москва кишит криминалом, это ей еще выйдет не боком – горлом, а тебя мы хотим встретить здоровеньким. За семью не бойся, она у нас приживется. Племяш твой на новой коляске – прямо красавец. А там, глядишь, если еще не поздно, поставим и на протезы. И ребенок оказался ему кстати. Как дочь, а вернее, внучка. Так что не боись, но будь осторожен. Не попадись опять, когда у тебя уже все наладилось. И подальше от любой власти. Среди твоих сродственников <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: