Капли любви – не пожарище 7 глава




– Кислотный у меня дождь, вредный.

 

– Да ладно тебе, Никифор. – И это было в первый раз, когда здесь прозвучало его имя. И сразу стало легче, и он попросил, чтобы ему написали их точный адрес и фамилию великана, а он оставит свой, и упаси боже им потеряться снова.

И они выпили за это, сцепив руки.

Татьяна все мечтала поехать в Луганск. До этого они с матерью снова были у бабушки.

– Ты помнишь коллективизацию? – спросила Татьяна.

– Мы городские, – важно ответила бабушка. – Твой прадедушка был счетоводом на фабрике. Или не счетоводом? Я забыла. Были какие-то люди из деревни... Ой! Вспомнила! За мной ухаживал один. У него была беременная жена, и он... понимаешь? Имел на меня виды... в определенном смысле...

– А в каком это было городе?

– Не помню. Помню, что мы оттуда в Луганск ездили через Лисичанск, а в Артемовск через Рубежное. На лошадях, конечно, а потом и по железной дороге, когда лошадей не стало. А в Попасной у нас жила бабушкина сестра. Но к ней был большой крюк, через Славянск. Какие там были курорты! Артисты приезжали. Пантофель-Нечецкая...

– Значит, коллективизацию ты не помнишь и Луганск не знаешь.

– Или не знаю, или забыла. Я помню другое, более страшное, – она стала говорить тише, – голодомор тридцать второго года. Ты не поверишь. Люди съели собак. Говорят, что были случаи людоедства. Ты пишешь исторический материал, напиши про это.

– Какое там! – ответила Татьяна. – Просто очерк про убитую семью. Ищу концы в прошлом.

– Концы... – задумчиво произнесла мать. – Что это за слово? Что оно означает?

– Конец – делу венец.

– Венец, – задумчиво говорит бабушка. – А мои родители венчались в Бахмуте. Там была очень красивая церковь. Ее построили... Или это гимназию построили?.. Да, да, точно – промышленник Луганский. Я вспомнила! Теперь такие люди называются спонсорами. Смешное слово. Вот видишь, я не полная идиотка, я помню Луганских. А я уже не венчалась с этим идиотом, твоим дедушкой.

– С чего это вдруг он идиот? Милейший у меня был дед, – говорит Татьяна.

– Ты ничего не понимаешь в мужчинах, – бабушка сжала ей руку, как бы побуждая: молчи. – Такие глупости лезут в голову от твоих вопросов. Но дедушка все-таки немножко был идиотом. Скажи лучше о себе. У тебя так и нет детей?

– У меня дочь на выданье, бабуля. Ты что, не помнишь Варьку?

– Конечно, помню, такая прелесть! Толстушечка... А сколько же тебе лет?

– Сорок с хвостиком. Правда, маленьким.

– Ужас какой. Куда-то пропало время. Было – и нету. Если тебе сорок, я должна быть мертвой.

– С чего это?

– Потому что мне сто лет.

– Тебе девяносто с хвостиком.

– Это куда больше. Сто – так коротенько и мило. Сто грамм, сто рублей, сто друзей.

Она довезла мать до дому.

– Я все думаю о слове «конец», – сказала Вера Николаевна. – В нем правда – какая-то тайна.

– Никакой, – ответила Татьяна.

– Нет есть, – упрямилась Вера Николаевна. – Мне еще в детстве объяснила учительница Екатерина Ивановна, сестра Юлии. Она много чего знала. Так вот, знай и ты. «Конец» – от слова «кон». А «кон» означает одновременно и начало и конец. Одно слово, а смысла два...

– Ну и что? – уже сердилась Татьяна. – Чего-чего, а двусмыслий у нас навалом.

– С тобой скучно, – сказала Вера Николаевна. – Я тебе такую мысль подкинула, а ты... – И пошла к подъезду.

Татьяна же побрела домой. Она почему-то обиделась на мать и от обиды заплакала. «В моем конце твое начало», – вспыхнуло в голове. О великий! О могучий! С тобой не соскучишься. И она заплакала пуще.

Плакала об утерянном разуме очень умной когда-то бабушки. Ее собственная мать не шла ни в какое сравнение со своей матерью и разум потеряла куда раньше. Уцепилась за этот «кон». С такими темпами разрушения породы, думала Татьяна, у меня уже почти не осталось времени. Чуть-чуть – и туши свет. Она даже испугалась. Бывает же с ней, что забывает то номер телефона, то какие-то слова. А вот слово «концепция» как пиявка сидит в памяти. От него даже больно бывает. Но вот смех! В нем тоже «кон».

Но больно от буквы «ц». Царапает, цапарает. А «кон» – мягкий, душевный, даже если без мягкого знака и еще не «конь». Надо попить этот, как его, винпоцетин, который рекламирует красивый мужчина. Но у нас как раз тот случай, когда реклама, тем более по телевизору, – верный признак, что этот товар лучше не покупать.

С чего это бабушка спросила про детей? Что у нее, Татьяны, уже на лице написано, что ей этого хочется, сейчас, сегодня, сразу, что в ней – двадцатилетняя барышня, только беда – суженый в тюрьме. И все безнадежно! Люди старшего поколения, мать к примеру, жили скверно, скученно и нище, но всегда думали о завтрашнем дне с верой, что будет лучше. Современные дети-«индиго» думают о вечности, где они пребудут всегда и им всегда будет интересно. Те же, кто живет сегодня, к примеру она, не уверены ни в том, что было, ни в том, что будет. Доехать бы до работы, вернуться с нее живым, не умереть бы ночью. Зачем ей вечное перо? Ей бы обычную перьевую ручку да баночку чернил, самое то для времени без прошлого и будущего.

Всю дорогу она шмыгала носом, в котором копились и сопли, и слезы, и люди отворачивались от нее как от чумной. Она даже вышла на остановку раньше, так нехороша была себе самой, и это оказалось божьим провидением. Она столкнулась нос к носу с Максимом Скворцовым. Он ее не узнал.

– Вас выпустили? – прокричала она в непонимающие глаза.

– Да, за недостатком улик и отсутствием состава преступления. Простите, бога ради, что я вас сразу не узнал. У вас что-то случилось?

– Не берите в голову. Я от бабушки из дома престарелых. Она уже сосет рукав и интересуется, есть ли у меня дети.

– А они у вас есть?

– В том-то и дело, что да... Дочь... Но она не помнит ни ее, ни моего мужа.

– Как странно... Но мне почему-то нравится амнезия вашей бабушки, – сказал Максим. – Она веселая. А у моей жены как раз уже другой муж, и она в твердой памяти.

Он засмеялся странно весело, и она вдруг увидела его снова: он выглядел лучше всех существующих в природе мужчин. И это подтверждали тетки, цепляющие его глазом с достаточной долей удивления, что такой мэн разговаривает с совершенно не подобающей ему чувырлой в соплях. Он не дал ей впасть в окончательное самоуничижение, он взял ее под руку и сказал:

– Я вас провожу к месту вашего следования.

И они пошли медленно по бесконечно малому расстоянию между двумя троллейбусными остановками. Он рассказал ей, что у него был прекрасный адвокат, развалить конструкцию обвинения ничего не стоило с самого начала. Но адвокат хитрил, все преувеличивал опасность, повышая свой гонорар, но, в общем, все было ясно. Сейчас дело приняло совсем другой оборот.

– Вам сказали, что в доме Луганского был поджог?

– Да, об этом писали, – ответила Татьяна.

– Дело в том, что исчез сторож, который у них работал и жил в сторожке. И исчезла младшая дочь Луганского, четырех лет. Нянька, то бишь гувернантка по-ихнему, не успела дойти до дома, увидела дым и стала звонить. Сторож и нянька сейчас под подозрением. Сторожа и девочку не нашли, а нянька уже воет в предвариловке. У нее такая легенда. Хозяйка в тот день попросила ее приехать чуть раньше. Пока она добралась, – знаете же, пробки, – Луганская уже уехала. Но хозяйка и няня по мобильнику объяснились, что той делать. Так как у няни был ключ, то проблем не было. И она говорит, что, когда подошла, дом уже горел. Она, мол, уписалась от страха и вызвала пожарных. Она была уверена, что пожар потушат и с девочкой не успеет ничего случиться. Горел второй этаж, а детская была внизу. К тому же еще в доме оставался сторож, который очень хорошо относился к девочке. Хозяйка так и сказала: «Никифор вас подстрахует, если вы припозднитесь». Но ни его следов, ни следов девочки не нашли. Следов – я имею в виду смерти... Я не мог быть участником поджога, потому что как раз тогда ехал на конкурс красавиц, мы с Луганским подъехали практически одновременно. А следователям очень хочется взрыв машины и поджог свести в одно дело. И в этом есть логика. К примеру, все это – страшная месть Луганскому. У него было достаточно недоброжелателей. Но я допускаю, что могут быть и две причины. Убийство претендентки на корону из зависти, ревности или чего там еще и ограбление с поджогом. Идет дознание, что сгорело и что пропало. Дом не сгорел, только крыша, так что сыск рыщет... Вот я и выпал из колоды, поскольку ехал в машине с шофером, да еще и с приятелем. Чист как стеклышко.

Татьяна щелкнула мобильником. Дома никого не было.

– Идемте, условно освобожденный, я напою вас чаем.

Когда в советской малометражке мужчина и женщина раздеваются в коридорчике, грех нетерпеливо стоит рядом. В какую-то секунду Татьяна оказалась под его поднятыми руками. И эти руки как-то естественно сомкнулись за ее плечами, а она так же естественно сунула лицо ему под мышку и поняла, что это ее дом, ее прибежище, ее покой. И не было никакого чая, и все было не как у людей, а как у богов, знающих все наперед и не ведающих стыда.

Она сказала, что у нее взрослая дочь, что друга дочери зовут Тим-Укроп, он сказал, что у него, кроме дочери, неудачливой конкурсантки, еще и шестилетний сын, ходит в подготовительный класс и не любит свою учительницу. «Папа, у нее попа как два глобуса, и между ними застревает юбка. Так противно и смешно тоже».

– Разве в школах олигархического уровня такое бывает?

– Так ведь эта, с попой, – лучший специалист в своем деле. За нее борются директора школ. Она дама с педагогическим секретом.

– Могла бы купить нормальную юбку. Могла бы и похудеть.

– Насчет одежды, может, вы правы. А насчет похудеть – это уж такая русская природа. Безудержная и неуправляемая. Но училку ценят не за это.

– Что теперь будем делать? – спросила она каким-то не своим, треснутым голосом.

– Я развожусь со своей, к вящему ее удовольствию. Все к тому шло. Мне остается городская квартира, извините, раза в три больше вашей, и сын по воскресеньям. У жены богатый избранник, поэтому мыло, свечи, керосин мы не делим. Готов вас принять на всю оставшуюся жизнь вместе с дочерью и ее Укропом.

– А ваша дочь?

– Она не моя, она мамина. Я представлял для них интерес только до конкурса. А раз не сумел сделать дочь победительницей, грош мне цена.

– Боже, как не по-людски! Ваш мир даже хуже, чем я думала.

– Он всякий. И такой, и другой, и третий. Но тон в нем часто задают женщины, спятившие от денег.

Он обхватил ее и держал так, будто ее начнут у него вырывать. Она поежилась в этом невыносимо родном, но одновременно и неудобном кольце. Что-то было прекрасное, и оно имело название, вкус и цвет. Что-то же было неопределенным, мутным и отпугивающим. Такая нестерпимо жгучая близость и такое холодное, чужое, как розовая тапка, отторжение.

Так ведь не бывает, потому что не может быть никогда. Во-первых, он даже не узнал ее на улице. Он – думала она – истосковался по женщине за минувшие три месяца, а она позвала его как бы пить чай, но кто это теперь зовет на чай? Черт возьми! Ему, видите ли, ничего не стоит принять ее со всеми потрохами. Ничего! Как это было небрежно сказано – «раза в три больше вашей». Для него мелочь, если учесть, что она была в его загородном доме с розовым помпоном. Но как ей было там противно! А у нее, черт возьми, прекрасная двухкомнатная квартирка, две отдельные комнаты, раздельный санузел, кухня, правда, маловата, ну да фиг с ней! Он ведь не сказал, что любит, вот в чем дело. Жена слиняла, а ты приезжай, мол... Он сказал – на всю оставшуюся жизнь? Сколько лет в этом понятии? Нисколько. Просто слова. А их столько всяких...

– Ты чего помрачнела? – Она уже разливала чай. Все мысли были чайные. – Тебе было плохо со мной?

– Мне с тобой не может быть плохо, – тихо ответила она, – я, дура, почему-то решила, что люблю тебя за решеткой в темнице сырой. И даже раньше, когда ты вышел из машины... Но, извини, ошиблась...

– Господи! – сказал он, и она едва успела поставить чашку. Он стоял перед ней на коленях, целуя ноги. – У меня тогда тоже было два потрясения. Взрыв – и женщина с глазами дикой лани... Неизвестно, куда и с кем умчится. Я подумал: почему мне всегда не хватало таких женских глаз? У всех моих женщин – прости, ради бога, множественное число – в глазах ничего подобного не было. Фитилек, каганец, как говорила моя бабушка. А у некоторых вообще огарок. Огарок жизни. Все остальное в порядке, руки, ноги, даже 90—60—90 случались. Но без глаз. Без свечения ума и сердца. Сам их брал, дурак. Сам. Никто не насиловал. Ты – моя первая женщина. Отныне и навек, как сказали бы в прошлом веке, когда слова имели смысл и значение и им верили. Считай, что я, проклятый олигарх, из того старого времени, и верь мне, верь!

«Сдаюсь, – подумала она, – и пусть будет как будет».

– Я представлю тебя своей бабушке, ты ей понравишься, но и она тебя непременно удивит, – сказала она.

– А мама у тебя есть?

– О боже мой! Конечно. Но ее хлопнуло по голове этим взрывом. Она знала, что я должна была быть там. Теперь у нее заскоки, стала вся рассеянно-всполошенной. У бабушки все это как-то мягче и даже интереснее. Спрашивает меня: «Ленина вынесли из мавзолея? Нет? Как странно. Он ведь так, в сущности, устарел. Пора на кладбище».

– А вот мои родители совсем наоборот. Упертые коммуняки. Был фантастический вопрос отца: «Ты со всех своих доходов платишь партийные взносы?» – «Папа, я не член...» – «Как? До сих пор? На такой ответственной работе?» Тут вмешивается мама: «Отец! Ты сдурел. Какие взносы? Какая партия? Он же у нас проклятый буржуин». Надуются оба и не разговаривают со мной. Я ухожу, а отец матери: «Захлопни за ним дверь покрепче». Но это не всегда. Я их люблю, и они меня. Но скажу тебе сразу: что разведусь, я им пока не скажу. Буду приходить к ним с сыном, и пусть думают, что все по-прежнему.

– Избави нас бог, – сказала Татьяна, – от потери разума до смерти.

– Вот уж что не дано знать, то не дано. Дураки разум не теряют, это точно.

Позвонил муж, сказал, что идет с работы. Пришлось расходиться. Расставались так, будто шли на войну. Но ведь это было их первое расставание.

– Я сегодня же поговорю с мужем, – сказала Татьяна, – и с Варькой.

Она прижалась лицом к решетке лифта, слушая его движение, и было – было! – страстное желание сбежать вниз и сказать: «Бери меня ни в чем и веди куда хочешь». С таким чувством вернулась в квартиру. Звонил телефон. Это была Варька.

– Я тебе трезвоню на работу. А ты дома.

– Да, вот так случилось.

– У тебя странный голос. Как не твой...

– С чего бы это?

– Вот и мне интересно.

– Это мой голос, успокойся. А чего ты мне трезвонила на работу?

– Да так. Пустяки. Мы решили с Укропом пожениться. Пустите жить или нам сразу искать квартиру?

– Вы что, идиоты? Кто это женится на первом курсе?

– Он на втором. И вообще, это ведь уже не ваше дело. Мы ведь уже в правовом законе?

– В чем, в чем? – засмеялась Татьяна. – Это воры бывают в законе. А не слабомыслящие барышни. Будем разговаривать дома. – И она положила трубку.

Новость дочери – подумала она – в сущности, ее не колышет. Она сама собирается замуж. Ей предстоит разговор с мужем, и это куда круче того, что происходит с дочерью. Она сама когда вышла замуж? Едва окончив первый курс. Ну вот, думает Татьяна, и результат: не прошло и двадцати лет, а я уже хочу снова замуж. И это главное, что есть сейчас в моей жизни.

 

Старик Мирон стоял на башенке своего дома и смотрел в бинокль на небо. Он ждал вертолет. Он думал о том, что такое ожидание уже было в его жизни. В середине семидесятых. Только тогда не было этой смотровой площадки на крыше, не было бинокля. Стояло несколько наскоро срубленных изб, и жила в них артель из девяти, без него, человек. Они приехали сюда с востока, где были удачливыми золотодобытчиками, а до этого мотали срок на северах. Их бригада из бывших зэков была на золоте лучшей. Но они все равно оставались клеймеными. Хотелось туда, где у них нет прошлого. Его потянуло сюда, на Южный Урал, где он родился, учился, где всю жизнь прожили его родители и дед с бабкой. И нигде, ни в тайге, ни на берегу океана, не пахло так, как здесь. Сразу, как теперь говорят, в одном флаконе – лес и вода, степь и горы. Дух степей, ветер гор и вкус леса, а временами, когда дуло с севера, и горечь Магнитки просто пьянили.

С ним приехали те, кого уже никто нигде не ждал. В сомнении оставался только Никифор. Его тянуло на свою родину, на Луганщину. Он твердил, что давным-давно оставил там сестренку, которую спас от пожара во времена проклятой коллективизации. Ей должно было быть уже... Ну, прикинь... Родилась в двадцать шестом, а нынче семьдесят четвертый. Считай, уже бабушка эта девочка. И холостой Мирон сказал тогда: «Забирай ее с собой!» И что-то даже напридумывалось, какая-то жизнь с женщиной. Ему уже под шестьдесят, времени для семьи осталось всего ничего. А Никифор ему как брат, помыкались вместе.

Невостребованные, похороненные жизнью чувства – откуда? что? – буровили сердце бывшего зэка, ныне свободного работяги, прибившегося к уральской горе. И он распалился, этот старый Мирон. Ему до колотья в сердце захотелось ложиться с женщиной, и уже неважно, будет или не будет то самое; главное – теплый женский бок, округлое плечо, в которое он уткнется носом, а она ему скажет: «Спи, Мироша, спи! Завтра я квас поставлю, окрошку будем обедать».

Ох, как его тогда завело. Но он взял себя в руки и сказал:

 

– А если у нее семья, то пусть и семья едет. Для укоренения в земле семья непременно нужна.

В душе, конечно, погорчело, уж очень соблазнительной была мысль о красивой, умной и свободной женщине.

Но Никифор тогда не вернулся. Опять загремел по этапу. Мирон за свою жизнь понял: есть меченные тюрьмой и ссылкой люди, на воле им как бы не можется, и хоть есть в них страх возвращения под конвой, но что-то более важное и сильное толкает их именно туда. И выражение «плачет по тебе тюрьма и ссылка» можно переиначить: это я плачу по вам. Так все и было.

Вот и сейчас он с тревогой ждет вертолет. На нем Никифор привезет троих. Там будет безногий, уже немолодой сын той недоставшейся ему женщины, подраненный в Анголе и брошенный всеми на произвол судьбы. Господи! Что же делает эта страна со своим народом! Как надо ненавидеть людей, чтобы не просто по всему миру пускать кровь русского солдата, но еще и бросать его умирать где попало... Теперь никому не нужный безногий солдат будет нужен им. И его мать, та, что пять минут когда-то была мысленно его женщиной и лежала щекой на его плече. С ними должна быть девочка, вынесенная из огня. Какие-то парные случаи у этого бедолаги Никифора. Нарочно не придумаешь.

Они с Никифором тут самые старые. Но много уже и молодых. Поселок их будет здоров. А когда тут начали копаться археологи в поисках древнего Аркаима, то они в этих краях стали, можно сказать, чуть ли не прообразом будущей России, умной, просвещенной и справедливой. А главное, трудолюбивой. Конечно, до этого еще семь верст хлебать, и все по болотам и кочкам, но где-то что-то должно начаться изнутри, а не по повелению в данный момент царствующего начальника. Изнутри рождается мокрый и осклизлый человек, из семени вымахивает дерево, и если у России остался запал, то он не в Москве, тем более не в Кремле, не в головах тех, что там жируют. Не в тех штанах, что там носятся, лежит семя будущего. Аркаим, конечно, миф. Но возле мифа хорошо начинать новую жизнь. Миф – это допинг, это хорошее вино, это заварка для чая, это проносящееся облако, кажущееся одновременно птицей, женщиной и тобой, когда ты плотник и строгаешь стропила будущего.

В небе показалась точка вертолета, и сердце у Мирона забилось, как будто ему не восемьдесят три, а в обратном направлении – тридцать восемь, и он – Пушкин, которому повезло не умереть в тридцать семь. С чего бы это?

 

Как тут все изменилось! Во-первых, не было никакого кладбища. Грубые бетонные пятиэтажки были ужасающе некрасивы. В них как бы муровалась заключенная навсегда бедность и серость. А собственно, что иное могло вырасти на кладбище? Он прошел сквозь пятиэтажки, ища следы той деревни, которую видел дважды после двадцать девятого. После войны и после смерти Сталина.

Девочка удивленно смотрела по сторонам.

– Мы где, Никифор? – спрашивала она.

Как объяснить, что где-то тут, под бетонной сваей, была могилка, на которую пришла убитая горем мать, и он отпустил от себя сестру, как отпускают пойманного зверька из жалости, что другие не отпустят, а съедят.

– Мы сейчас придем к хорошей тете, а потом все вместе полетим на самолете. Здорово, а?

– Я боюсь самолетов, – сказала девочка.

Та, раньшая, уже не боялась ничего. Что может быть страшней гибели матери, а у нее это уже случилось.

У этой же, что сидела на руках, погиб отец. Но она не знает об этом.

Слава богу, деревенька была на месте, окруженная, как артиллерией, строительными ковшами. Дай им команду – и они поднимут ее вверх, старенькую, осевшую человеческую обитель, и бросят оземь. И не останется следов прошлого. Он подумал: «Еж твою двадцать, неужели я в последнюю минуту успел?»

Что такое новые ворота через почти тридцать лет? Многажды прибитые поверху сикось-накось гнилые доски, вопиющие о бедности, колья бывшего забора, замененные рваной в лохмотья рабицей... Он толкнул калитку, и она упала ему под ноги, мол, иди по мне, раз пришел, невелика барыня. Но он ее обошел, и ему навстречу вышла старая псина с жухлой, как осенняя трава, шерстью и слезящимися глазами. Она открыла рот, чтобы тявкнуть, но у нее то ли не получилось, то ли она раздумала, и повернула назад.

– Кто там? – закричала с крыльца старуха.

Но он ее узнал. И если в прошлый свой приезд он увидел в ней маму, варившую варенье в саду, то сейчас увидел заключенную, выпущенную уже по старости и немощи с пожеланием: «На свободу – с чистой совестью!» Вот она и доживает в этой рабской свободе.

– Оля! – сказал он. – Это я, Никифор.

Она смотрела на него тупо и равнодушно. Как и ее собака. Потом что-то в ней проклюнулось, и она насмешливо бросила:

– Брат, что ли? Еще одно горе на мою шею, да еще и с ребенком, – она то ли утверждала это, то ли спрашивала. А из хаты голос мужской и хриплый, как после пьянки, кричал:

– Кто там, мать? По поводу сноса пришли сволочи или еще кто? Всех гони в шею!

Она не дала себя обнять. Когда он пытался протянуть к ней руки, она отстранилась резко, как навсегда.

Он ляпнул это сразу, как бы отвечая ей на самые главные слова – «еще горе на мою шею»:

– Я приехал тебя забрать, Олечка, и сына твоего. У меня есть деньги, не бойся, я не нищий. А девочка эта – погорелица, как и ты когда-то. Теперь она моя. И твоя, если захочешь... Она тоже Луганская.

– Нет, не захочу, – ответила Ольга. – И иди-ка ты восвояси. Я знать тебя не знаю и знать не хочу.

Какой аргумент выдвинешь против этого? А он, оказывается, был...

Слезы полились серым безнадежным потоком. За ним заплакала девочка, уловившая не слова – тон женщины. А он не мог остановиться. Хрюкал горлом, хлюпал носом. Ужас от ее слов, от ее неприятия вернул его в то детство, когда он тащил ее из окна. Как он боялся ее не спасти, потому что что же тогда – один на всем белом свете? И не было мысли, как с ней жить, а была – что без нее ему не жить.

– Оля, прости, что так долго, – выталкивал он из себя мокрые слова, – я загремел в пятьдесят шестом, а потом еще.

Такой безнадежный, неаппетитный аргумент. После этого разве докажешь, что ты не бандит и не уголовник. Мог бы сообразить другие слова о времени человеческой жизни, но не сумел. Беспомощность всяких объяснений ударила прямо под дых, и он подумал: «Вот как не вовремя я, кажется, помру». Но, видимо, это был еще не последний удар в его жизни. Его качнуло и выпрямило. Сердце стучало сильно, но ровно. В нем еще было сколько-то жизни. Ищи аргументы, дурак, ищи!

– У меня правда есть деньги, – сказал он. – И хороший дом. Я свободен. Но я не знаю, сколько мне осталось. Там, где я живу, хорошие врачи. Все правда, сестра, мне от тебя ничего не нужно. Просто вы с сыном заслужили человеческую жизнь. Это он там? – Он кивнул на халупу. – Я хочу вас забрать.

– Поздно нас забирать, – сказала она. – Нас тут зароют. Тут наше место. Хорошего места на этой земле для нас нет, а если у тебя есть, отдай его этой девочке. Может, у нее и получится пожить по-человечески.

Скрипнула дверь, и на крыльцо на инвалидной коляске выехал мужчина. Он не видел его лица, он смотрел на много раз перепутанное проволокой и веревкой сооружение, на одно колесо от детской коляски и другое, видимо, от велосипеда, тоже детского. Оба колеса стояли уже ободьями. Сколько же им лет?

...Он написал ей перед освобождением в семьдесят пятом. До того он уже списался с Мироном, и тот безоговорочно потребовал его приезда к нему «в людскую жизнь». Он ответил, что должен заехать к сестре. Приезжай с сестрой, ответил Мирон, семья – это главное, если хочешь жить по-человечески.

Дом тогда был на замке. Соседи сказали, что Ольга уехала забирать из госпиталя сына-инвалида. Он ждал три дня, спал в сараюшке. Кто-то это приметил (хотя он особо и не таился). Пришла милиция и связала ему руки. Ничему не поверила, ни на какие уступки не пошла. И не выпустила. Дали ему с детства знакомый срок – за бродяжничество. Легкий срок. Но увезли далеко на север. То да се и снова пятнадцати лет как не бывало.

Он тогда задумался об этом слове – бродяжничество. Что оно значит? Ну, ясно – от слова «бродить». А оно от чего? От слова «брод». Это же просто место, чтобы перейти с одного берега на другой. Он ведь так всегда и хотел. Перейти от худшего к лучшему. Но его не спрашивали, чего он хотел. Раз, мол, идешь сам, куда хочешь, уже дурак и виноватый. Не имеешь ты на это права. Ему сказали это еще в отроках. Не понял, не осознал. Виноват. Нету тебе броду и не будет.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: