Между Христом и Астартой




Халиль Джебран Джебран

Сломанные крылья

 

ABBYY FineReader 11

«Сломанные крылья»: Издательство Российского университета дружбы народов; Москва; 2005

ISBN ISBN 5‑209‑04167‑0

 

Аннотация

 

Изучающему арабский язык, философию и культуру арабов предлагается двуязычное издание повести ливанского писателя Джебрана Халиля Джебрана «Сломанные крылья».

Нашему читателю нет нужды специально представлять Джебрана (1883 ‑ 1931). Его творчество известно по таким работам, как «Арабская проза» и «Современная арабская проза», «Восточный альманах» (1958 и 1974 гг.), сборники избранных произведений «Сломанные крылья» и «Слеза и улыбка», академическое издание «Джебран Халиль Джебран. Избранное». Повесть «Сломанные крылья» ‑ первое (и единственное) крупное произведение этого ливанского автора, как и первая крупная форма, с которой ведет отсчет современная арабская проза. По существу это ‑ развернутая метафора, повествующая не столько о страданиях героини повести Сельмы Караме, сколько о трагедии арабского Леванта. «Птица со сломанными крыльями никогда не взлетит в воздух», ‑ говорит Сельма. Джебран оказался пророком. При жизни нашего поколения не одна левантийская птица поломала себе крылья, пытаясь вырваться на свободу из своей клетки.

Данная работа подготовлена в рамках программы «Диалог цивилизаций: Восток‑Запад» Межвузовского центра по изучению философии культуры Востока РУДН.

 

Джебран Халиль Джебран.

СЛОМАННЫЕ КРЫЛЬЯ

 

 

Вместо предисловия

 

Изучающему арабский язык, философию и культуру арабов предлагается двуязычное издание повести ливанского писателя Джебрана Халиля Джебрана «Сломанные крылья».

Нашему читателю нет нужды специально представлять Джебрана (1883 ‑ 1931). Его творчество известно по таким работам, как «Арабская проза» и «Современная арабская проза», «Восточный альманах» (1958 и 1974 гг.), сборники избранных произведений «Сломанные крылья» и «Слеза и улыбка», академическое издание «Джебран Халиль Джебран. Избранное». Перевод книги Джебрана «Пророк» был включен в планы сразу нескольких московских издательств. В части и публикаций на русском языке Джебрану повезло гораздо больше, чем любому другому представителю арабской литературы XX столетия.

Критический обзор творчества Джебрана содержится в монографии М.В. Николаевой «Гора и метафора», где прослеживается история становления современной ливанской литературы.

Повесть «Сломанные крылья» ‑ первое (и единственное) крупное произведение этого ливанского автора, как и первая крупная форма, с которой ведет отсчет современная арабская проза. По существу это – развернутая метафора, повествующая не столько о страданиях героини повести Сельмы Караме, сколько о трагедии арабского Леванта. «Птица со сломанными крыльями никогда не взлетит в воздух», ‑ говорит Сельма. Джебран оказался пророком. При жизни нашего поколения не одна левантийская птица поломала себе крылья, пытаясь вырваться на свободу из своей клетки.

В дальнейшем стихией Джебрана стали исполненные глубокого философского смысла стихотворения в прозе и поэтические эссе. Его творческий метод сам по себе уникален. В истории мировой мысли глубинные этико‑философские структуры редко выходят на поверхность в столь совершенной художественной форме. Печатью такого удивительного изящества отмечена и повесть «Сломанные крылья». Читатель убедится в этом с первых же страниц книги.

Язык повести прост. Освоив его, учащийся может смело отправляться в плавание по бескрайним морям арабской художественной и научной философской литературы.

Счастливого пути!

 

P.S.: Выражаю свою благодарность Союзу арабских писателей, в лице Али Окля Арслана, за предоставление арабской версии «Сломанных крыльев», которая легла в основу настоящего двуязычного издания.

 

В.Волосатов

 

Пролог

 

 

Той, что не мигая смотрит на солнце, и без дрожи в пальцах прикасается к огню, и сквозь шум слепых и крики их слышит пение бесконечного духа, – М Э. X. посвящаю эту книгу.

 

Джебран

 

Мне было восемнадцать лет, когда любовь открыла мои глаза своими волшебными лучами и огненными перстами впервые коснулась моей души. Сельма Караме стала той первой женщиной, красота которой разбудила мой дух и привела меня в рай возвышенных чувств, где дни проходят, как грезы, а ночи – как свадьбы.

Любящая, прекрасная Сельма научила меня боготворить красоту, открыв тайну любви. Это она прочла мне первый стих из поэмы духовной жизни.

Кто не помнит девушки, которая нежностью своей впервые пробудила его от юношеской беспечности, ранила своей прелестью и причинила муки очарованием? Кто из нас не тоскует о той дивной минуте, когда, словно внезапно проснувшись, он почувствовал, что все в нем изменилось, глубины его души расширились, обрели простор и наполнились переживаниями, сладостными, несмотря на горечь утаивания, желанными, несмотря на слезы, тоску и бессонницу?

На заре жизни у каждого юноши неожиданно возникает своя Сельма. Она придает поэтический смысл его уединению, заменяя радостью скуку дня и музыкой – тишину ночи.

Я разрывался между зовом природы и впечатлениями от книг и свитков, когда услышал, как любовь шепотом из уст Сельмы Караме обратилась к моей душе. Жизнь моя была одинокой, пустой и холодной, как покой Адама в раю, когда Сельма, словно огненный столп, предстала моему взору. Сельма Караме стала Евой этого сердца, полного тайн и чудес, она открыла ему суть бытия, поставив его, как зеркало, перед этими призраками. Первый человек лишился рая по вине своенравной женщины, Сельма же, милая Сельма, нежностью своей покорившая сердце, привела меня в рай чистоты и любви. Но то, что постигло первого человека, случилось и со мной ‑ огненный меч, изгнавший его из рая, был подобен тому, что устрашил и меня блеском своего клинка, удалив из рая любви, прежде чем я нарушил запрет и отведал плодов добра и зла.

И сегодня, когда прошел не один мрачный год, попирая своими стопами образы тех дней, от прекрасного сна у меня сохранились лишь горькие воспоминания, которые, подобно невидимым крыльям, трепещут над моей головою, вызывая вздохи скорби из глубин сердца, исторгая слезы боли и отчаяния из‑под моих век... Сельма же, нежная, прекрасная Сельма ушла за пределы вечерней зари, и все, что осталось от нее в этом мире ‑ лишь щемящая боль в моей груди и мраморная плита под сенью кипариса. Только эта грудь да этот памятник и могли бы поведать людям о Сельме Караме. Но тишина ‑ хранительница могил ‑ строго бережет тайну, скрытую богами во мраке гроба, а ветви, впитавшие частицы ее тела, шелестом своим не расскажут о том, что прячет в себе земля. Говорят лишь спазмы в горле и сердечная боль, превращаясь в капельки чернил, что вызывают на свет призраков этой трагедии ‑любовь, красоту и смерть.

О друзья моей юности, разбросанные по Бейруту! Если вы попадете на это кладбище возле сосновой рощи, входите молча и не спешите, оберегая от громких шагов покой спящих под сводом земли. У могилы Сельмы Караме трепетно поклонитесь от меня ее праху. Вздохнув, вспомните обо мне и скажите: «Здесь покоятся мечты того юноши, которого превратности судьбы заставили покинуть отчизну и уехать в заморские страны, здесь исчезли его надежды и скрылись его радости, иссякли слезы и пропала улыбка, среди этих немых могил вместе с ивами и кипарисами разрослось его отчаяние, над этой гробницей каждую ночь в поисках воспоминаний парит его дух, вторя призракам одиночества, кричащим от скорби и боли, и оплакивая вместе с ветвями деревьев ту, что еще вчера была грустным напевом на устах жизни, а сегодня стала безмолвной тайной в груди земли».

Умоляю вас, друзья моей юности, именем женщин, которых любили ваши сердца, возложить цветы на могилу женщины, которую любило мое сердце, ‑ и каждый цветок на забытом захоронении будет подобен капле росы, оброненной очами утра меж лепестков увядшей розы.

 

Немая грусть

 

Вы, о люди, вспоминаете о заре вашей юности, с радостью возвращаясь мыслью к ее образам, и сожалеете лишь о том, что время это никогда не вернется. Я же вспоминаю ту пору, как узник, вышедший на свободу, ‑ стены темницы и тяжесть своих оков. Вы называете годы, что проходят между детством и юностью, золотым веком, который насмехается над превратностями судьбы; годы эти пролетают над головами забот и волнений, как пчелка, спешащая в цветущий сад, ‑ над стоячим болотом. Я же не могу назвать свое отрочество, иначе как порой тайных, немых страданий, которые скрывались в сердце, бушуя там, как буря, и, подобно ему, ширились и росли; эти чувства не получали выхода, чтобы ринуться в мир опыта, пока в сердце не вошла любовь и не распахнула его врата, наполнив светом самые дальние уголки. Любовь освободила мой язык, и я обрел дар слова, изранила веки ‑ и слезы хлынули из моих глаз, разверзла гортань и исторгла из нее жалобный стон.

Вы часто вспоминаете поля и сады, площади и улицы, которые были свидетелями ваших игр и слышали шепот вашей невинности. Я также вспоминаю этот прекрасный уголок Северного Ливана. Стоит отвлечься от мирской суеты, и, словно наяву, вижу эти исполненные спокойного очарования долины, вижу горы, в дерзком величии рвущиеся к небу; стоит укрыться от шума людских сборищ, и явственно слышу пение ручьев и шелест ветвей. Но все эти красоты, о которых я вспоминаю сегодня, тоскуя по ним, как младенец ‑ по груди матери, подвергали мучительной пытке мой дух, заключенный в темницу юности; так, верно, чувствует себя сокол, сидящий в клетке, при виде своих собратьев, свободно парящих в необъятном пространстве; это они наполняли мою грудь болью томлений и горечью раздумий, окутывали сердце пеленой безнадежности и отчаяния, сотканной перстами горьких сомнений.

Стоило мне выйти за город, как я возвращался, беспричинно тоскуя; стоило взглянуть на облака, переливающиеся разноцветными красками в лучах заходящего солнца, как я исполнялся возрастающего уныния, не умея объяснить себе природу этого чувства; стоило услышать, как щебечет ласточка или поет ручеек, как меня охватывал приступ неведомой прежде тоски.

Говорят, что неведение ‑ колыбель счастья, а счастье ‑источник покоя. Может, это и верно для мертворожденных, живущих на земле холодными бездыханными трупами. Однако когда слепое неведение сопутствует пробудившемуся инстинкту, оно страшнее пропасти и горше смерти.

Впечатлительный, полный чувств юноша, которому недостает опыта, ‑ несчастнейшее из созданий пред ликом солнца. Он разрывается душою между двумя могучими силами: одна из них, тайная, уносит его за облака, открывая в тумане грез прелести сущего, другая же, явная, привязывает к земле и, засыпав глаза прахом, оставляет испуганно блуждать в непроглядном мраке.

Руки грусти ‑ сильные, хотя и шелковые на ощупь, ‑стискивают сердце, мучая его одиночеством. Одиночество ‑ такой же спутник грусти, как и сподвижник любого порыва духа. Душа юноши, страдающего от одиночества и подвластного приступам грусти, подобна белой, только что распустившейся лилии, которая вздрагивает от малейшего дуновения зефира, открывает сердце лучам зари и складывает лепестки при появлении призраков вечера. И если у юноши нет развлечений, занимающих его ум, и нет друзей, с которыми он мог бы поделиться своими чувствами, жизнь становится для него тесной тюрьмой, где взор схватывает лишь сети пауков, свешивающиеся со стен, а слух ‑ жужжание насекомых, снующих но углам.

Что же касается грусти, которая владела мной в юности, то ее вызывала не нужда в развлечениях, которых у меня было достаточно, и не потребность в друзьях, которых я находил повсюду, ‑ она была симптомом естественного недуга души, который вызвал во мне любовь к одиночеству и уединению, подавил тягу к развлечениям и забавам и сорвал с плеч крылья молодости; в жизни своей я уподобился горному озеру, которое в грустном спокойствии отражает образы призраков, переливы облаков и тени ветвей, но не находит выхода, чтобы звонким ручьем ринуться к морю.

Такова была моя жизнь, пока мне не исполнилось восемнадцать лет. И вот тогда я как бы поднялся на горный пик, в задумчивости взглянув на мир, и взору моему открылись пути людей, нивы их чаяний, кручи забот, пещеры законов и традиций.

В том году я был рожден заново, ибо жизнь человека, который не был зачат грустью, рожден отчаянием и положен любовью в колыбель грез, подобна белой, пустой странице в книге бытия.

В том году я почувствовал, что небесные ангелы смотрят на меня из‑под ресниц прекрасной женщины, и увидел, как демоны ада бушуют и пляшут в груди преступника. Тот, кто не сталкивался с ангелами и демонами на почве жизненных превратностей, навсегда останется бесчувственным невеждой.

 

Рука судьбы

 

Весной этого удивительного года я был в Бейруте. Стоял апрель. В садах города зеленели травы и распускались цветы, как тайны, что земля открывает небу. Миндальные и яблоневые деревья в белых благоуханных одеждах стояли среди домов, как гурии в блестящих нарядах, избранные природой в невесты и жены поэтам и мечтателям.

Весна красива везде, но в Сирии она ‑ прекрасна... Весна ‑дух неведомого бога ‑ обходит землю быстро, но в Сирии замедляет шаги и, оборачиваясь назад, беседует с духами царей и пророков, витающими в пространстве, напевает в лад с ручьями Иудеи бессмертные гимны Соломона, повторяет с кедрами Ливана гимны былой славы.

Бейрут весной милее, чем в иные времена года. Нет грязи, которую приносит зима, как нет и летней пыли, а без дождей и жары он ‑ как молодая красавица, что, искупавшись в ручье, вышла на берег обсушить свое тело в лучах солнца.

В один из таких дней, полных пьянящего дыхания и ласковых улыбок апреля, я отправился навестить друга, который жил за городом, вдали от людских сборищ.

И вот когда мы вели разговор, поверяя друг другу свои чаяния и надежды, к нему явился еще один гость. То был почтенный старец лет шестидесяти пяти; в простой одежде, с изборожденным морщинами лицом, он держался с большим достоинством. Я почтительно встал, но не успел в знак приветствия пожать его руку, как друг мой сказал: «Уважаемый Фарис‑эфенди Караме». А затем в лестных словах представил меня. Взгляд старика оживился; потирая кончиками пальцев высокий лоб, обрамленный белоснежными прядями, он, казалось, искал в памяти нечто, давно утраченное; потом, приветливо улыбнувшись, шагнул мне навстречу.

‑ Ты ‑ сын любимого старого друга, что был спутником моей юности, ‑ сказал он. ‑ Рад видеть тебя ‑ нет большего счастья, чем встретить отца в лице его сына.

Тронутый его словами, я сразу же почувствовал к нему симпатию. В нем было нечто такое, что внушало чувство покоя так инстинкт влечет птицу к ее гнезду, когда приближается буря. Мы сели, и он повел рассказ о времени, когда был дружен с моим отцом, вспоминая дни юности, что давно уже прошли, и вечность, окутав их саваном в его сердце, похоронила в груди. Старики возвращаются мыслью к событиям минувшего, как странник, истосковавшийся по родине, ‑ к дому своих предков, и любят говорить о них, как поэт ‑ читать лучшую из своих касыд. Они живут душой в закоулках прошлого, ибо настоящее проходит мимо, не обращая на них внимания, а будущее предстает перед их взором, окутанное туманом смерти и мраком могилы.

В рассказах и воспоминаниях незаметно пробежал час, как тень ветвей по зеленой траве. Фарис Караме собрался уходить. Прощаясь, он пожал мне руку и обнял за плечи.

‑ Вот уже двадцать лет, как я не видел твоего отца, ‑ сказал он. ‑ Восполни же столь долгую разлуку ‑ будь частым гостем в моем доме.

Я благодарно поклонился, обещая выполнить то, что надлежит сделать сыну для друга его отца.

С уходом Фариса Караме я принялся расспрашивать о нем моего друга, и он с опаской сказал:

‑ Нет такого человека в Бейруте, кого богатство сделало бы столь добродетельным, а добродетель ‑ столь богатым. Одним из немногих он, придя в этот мир, покинет его, не причинив никому обиды. Однако такие люди почти всегда несчастны, ибо, не умея хитрить, они лишены защиты от козней и коварства людей...У Фариса Караме ‑ единственная дочь, которая живет вместе с ним в роскошном загородном доме. Девушка столь же открыта душой, как и отец, и мало кто из женщин сравнится с ней красотой и изяществом. Но и она будет несчастна ‑ огромное богатство отца поставило ее сейчас на край мрачной и страшной бездны.

При этих словах скорбь и сожаление отразились на лице моего друга.

‑ Фарис Караме, ‑ продолжал он, ‑ благородный и честный старик, но бесхарактерность сделала его слепым и глухим перед хитростями лицемеров и интригами корыстолюбцев. Дочь же, как ни умна она и как ни возвышена духом, во всем подчиняется его переменчивым желаниям. Такова тайна в жизни отца и дочери, и ее разгадал человек, соединяющий в себе алчность с лицемерием и злобу с хитростью. Это ‑ архиепископ; прикрываясь словами Евангелия, он выдает свои пороки за добродетели; это ‑ духовный владыка в стране религий и сект, и души людские трепещут перед ним, а спины ‑ гнутся, как выи животных под ножом мясника. У него есть племянник, в душе которого распущенность и порочность сплелись так, как змеи и скорпионы – на стенах пещер и в водах болот. Недалек тот день, когда архиепископ, облаченный в ризы, встанет перед сыном своего брата и дочерью Фариса Караме и своей грешной рукой поднимет над их головами брачный венец, связав цепями таинства и заклинания чистое тело с гниющим трупом, соединив властью порочного закона небесный дух с тленным существом, вложив сердце дня в грудь ночи. Это все, что я могу рассказать тебе о Фарисе Караме и его дочери. Не расспрашивай меня больше об этом, ибо вспоминать о несчастье ‑ значит приближать его, как вспоминать о смерти ‑ значит приближать смерть.

Мой друг отвернулся к окну и окинул взглядом пространство, как будто искал разгадку тайн дней и ночей среди частиц эфира.

‑ Как и обещал, завтра же навещу Фариса Караме, ‑ сказал я. ‑Приятно, что он сохранил столько воспоминаний о времени, когда был дружен с моим отцом.

Мой друг изменился в лице, как будто мои простые слова внушили ему некую страшную мысль, и долго ‑ с жалостью, состраданием и страхом ‑ смотрел мне в глаза. То был взгляд пророка, читавшего в глубинах людских душ неведомое самим душам. Губы его слегка вздрогнули, но он ничего не сказал. В замешательстве я шагнул к двери и, обернувшись, заметил, что его глаза следят за мною с тем же странным выражением. То, о чем он думал в эти минуты, я постиг позже, когда воспарил духом из мира количеств и мер в ангельские сферы, где сердца разговаривают взглядами, а души ширятся от взаимной приязни.

 

У врат храма

 

Через несколько дней, когда мне наскучило одиночество, а глаза устали от чтения пустых книг, я взял экипаж и велел отвезти себя к дому Фариса Караме. Близ сосновой рощи ‑ излюбленного места прогулок жителей Бейрута ‑ кучер свернул с дороги, пустив лошадей рысью по тенистой ивовой аллее, окаймленной колышущимися травами, виноградниками и апрельскими цветами, улыбающимися своими яхонтовыми, золотистыми и изумрудными устами.

Через минуту экипаж остановился перед воротами уединенного дома, окруженного просторным садом, благоухающим розами и жасмином, с изгородью из колючего кустарника.

Едва я сделал несколько шагов по саду, как в дверях дома появился Фарис Караме, который вышел мне навстречу, как будто стук колес в этом уединенном уголке оповестил его о моем приезде. Он радостно приветствовал меня и пригласил в дом, где усадил рядом с собою и, подобно заботливому отцу, принялся расспрашивать; его занимало все, что касалось меня, ‑ и мое прошлое, и будущее. Я отвечал ему в том тоне, исполненном грез и надежд, в каком поют свою песнь юноши, пока волны фантазии не выбросят их на берег жизни ‑ навстречу борьбе и труду...

У юности крылья с перьями из поэзии и нервами из иллюзий; на них она возносится в заоблачные выси, откуда мир видится в свете, окрашенном всеми цветами радуги, а жизнь звучит гимнами величию и славе, но бури опыта ломают поэтические крылья, и юность опускается на землю ‑ в мир, похожий на кривое зеркало, где каждый отражается в искаженном виде...

И вот из‑за бархатной портьеры появилась девушка в платье из тонкого белого шелка. Она не шла, а, казалось, плыла прямо ко мне. Я встал; поднялся и старик.

Это моя дочь Сельма, ‑ сказал Фарис Караме. Представив же меня, он ласково пояснил:

‑ Время укрыло от меня старого друга, и теперь он снова передо мной в облике сына. Так я вижу отца, хотя его и нет с нами.

Девушка пристально посмотрела мне в глаза, как бы стремясь узнать, кто я, и угадать причину моего прихода, затем, сделав еще шаг, протянула мне руку, белую и нежную, как полевая лилия, и прикосновение ее ладони наполнило меня неким странным чувством, чем‑то напоминавшим поэтическую мысль при ее зарождении в воображении поэта.

Мы сели в молчании, как будто с приходом Сельмы в гостиной появился некий вышний дух, внушающий безмолвное благоговение. Словно почувствовав это, она обратилась ко мне с улыбкой:

‑ Отец часто рассказывал о твоем родителе. Для меня не секрет истории их юности. Если такие же рассказы ты слышал и от своего отца, значит, эта встреча ‑ не первая между нами.

Старика порадовали ее слова, и на его лице появилось выражение удовольствия.

‑ По натуре и воспитанию Сельма идеалистка, ‑ сказал он.‑Она видит все вещи погруженными в мир души.

Фарис Караме, говоря со мной был исполнен полнейшего внимания, и бесконечной нежности. Казалось, он открыл во мне волшебную тайну, с которой на крыльях воспоминаний вернулся к весне своей жизни.

Он не отрывал от меня глаз, воскрешая призраки своей юности; я же, наблюдая за ним, погружался в мечты о будущем.

Взгляд его оберегал меня, как ветви осеннего дерева, увешанного плодами,– хрупкий росток, полный спящей силы и слепой жизни. Старое дерево, прочно ушедшее в землю корнями, испытало на своем веку зной лета и стужу зимы, бури и непогоды времени, а нежный и слабый росток знал только весну и вздрагивал от одного дуновения утреннего зефира.

Сельма же молча смотрела то на меня, то на отца, будто читая первую и последнюю из глав романа жизни.

Заканчивался день, дыхание которого замирало в рощах и садах, заходило солнце, оставляя следы огненного поцелуя на вершинах Ливанских гор, у подножия которых стоял этот дом, но Фарис Караме продолжал рассказывать удивительные истории, я радовал его мелодиями своей юности, а Сельма неподвижно сидела у окна, глядя на нас своими грустными глазами. Она молча слушала наш разговор, будто зная, что красота обладает даром небесной речи, обходящейся без звуков и слов, даром бессмертной речи, в безмолвии которой слиты все людские голоса, как пение ручейков – в вечно молчащих глубинах тихого озера. Красота есть тайна, постигаемая нашими душами, что ликуют и ширятся, отдаваясь ее власти, а разум в недоумении останавливается перед нею, не в силах дать ей определение и воплотить в слова.

Подлинная красота – это скрытый поток частиц между чувствами видящего и истиной видимого; это – излучение святая святых души, озаряющее внешность человека: так жизнь из глубин семени обращается красками и ароматами цветка; это – полное понимание между мужчиной и женщиной: возникнув мгновенно, оно порождает высочайшее стремление – ту духовную близость, которую и называют любовью. Открылся ли моему духу дух Сельмы, что сделало ее для меня прекраснейшей женщиной на свете, или виной всему – опьянение молодости, рисующее в воображении несуществующие образы и черты? Юность ли ослепила меня, и я представил себе блеск глаз Сельмы, сладость ее уст и тонкость стана, или же ее красота и в самом деле открыла мне глаза для познания радостей и печалей любви?

Не знаю. Помню лишь, что меня охватило чувство, которого я не знал прежде, ‑ новое чувство, которое тихо обволакивало сердце, как дух, что витал над водами перед началом вечности. Оно‑то и с гало причиной моих радостей и моих несчастий, как воля вышнего духа ‑ началом всего сущего.

Такова была моя первая встреча с Сельмой. Небо волею своею неожиданно избавило меня от рабства сомнений, присущих юности, и увлекло, свободного, в шествие любви, а ведь любовь ‑ единственная свобода в этом мире, ибо она поднимает душу к вершинам, недоступным для людских традиций и обычаев, как и для законов и велений природы.

На прощание Фарис Караме сказал с подкупающей искренностью.

‑ Теперь ты знаешь дорогу. Навещай же нас, и пусть этот дом станет для тебя отчим домом. Во мне ты нашел отца, а в Сельме ‑сестру. Не правда ли, дочь моя?

Кивнув в знак согласия, Сельма посмотрела на меня таким взглядом, как если бы, затерявшись на чужбине увидела вдруг в толпе хорошо знакомое ей лицо.

Слова Фариса Караме стали первой мелодией, которая привела нас с Сельмой к трону любви; прелюдией небесного гимна, перешедшего в скорбный плач, силой, которая наполнила отвагой наши души, приблизив к огню и свету; чашей, из которой мы испили вод Кяусара и настоя горькой полыни.

Старик вышел со мною в сад. При прощании сердце мое билось так же сильно, как дрожат губы жаждущего, касаясь краев сосуда, наполненного влагой.

 

Белое пламя

 

В апреле я часто бывал в доме Фариса Караме и виделся с Сельмой. Обычно мы сидели друг против друга в саду, и я любовался её красотой, восхищался одаренностью и вслушивался в безмолвие ее грусти, чувствуя, как невидимые руки притягивают меня к этой девушке. С каждой встречей я открывал новые прелестные черты в ее облике, новую возвышенную тайну ее духа, и она в моих глазах уподобилась книге: пробегая строку за строкою, я заучивал их наизусть, беспрестанно повторял нараспев и никак не мог дочитать до конца.

Женщина, которую боги одарили красотой души, соединенной с красотою тела, ‑ это и явь, и загадка. Истина ее открыта тем, кто смотрит на нее глазами чистоты и любви, но спрятана в тумане смятенной растерянности от жаждущих описать ее словами.

Сельма Караме была красива душой и телом. Как описать ее тем, кто ее не знал? Может ли осененный крыльями смерти представить трель соловья, шепот розы, дыхание ручья? Может ли узник, закованный в цепи, внимать дуновению утреннего зефира? Но разве молчание не труднее слов? Разве благоговение запрещает мне описать простыми словами один из образов Сельмы, если я не в силах изобразить ее такой, какой она была, в строках из золота? Голодающий, блуждая в пустыне, довольствуется сухим хлебом, если небеса не посылают ему манны и утешения.

При взгляде на Сельму, тоненькую и стройную, в белом шелковом платье, казалось, будто в комнату через окно проник луч лунного света. Ее плавные, медлительные движения чем‑то напоминали ритм исфаханских мелодий. Она говорила мягким и нежным голосом, прерываемым вздохами, и звуки слетали с ее алых уст, словно капли росы с коронки цветка при малейшем колебании воздуха. А ее лицо... Кто мог бы описать лицо Сельмы Караме? Какими словами изобразить спокойное, грустное лицо, как бы спрятавшееся под прозрачным покровом бледности и в то же время открытое? Где язык, каким описать черты, что являют одну за другой тайны ее души, напоминая тому, кто смотрит на нее, что есть и иной мир, помимо этого мира!

Красота Сельмы не отвечала канонам, установленным людьми для прекрасного. Скорее она была странной, как греза или видение, как вышняя мысль, чуждая определению и мере, неподражаемая для кисти художника, невоплотимая для резца ваятеля. Красота Сельмы включалась не в золотистых волосах, а в окружающем их ореоле невинности, не в больших глазах, а в том свете, что струился из них, не в алых устах, а в присущей им сладости, не в белоснежной шее, а в манере слегка наклонять голову.

Сельма была красива не совершенством пропорций, а благородством духа, подобным белому пламени, парящему между землей и бесконечностью. Красота Сельмы была чем‑то близка тому поэтическому гению, чью печать носят возвышенные поэмы, неумирающие полотна и мелодии. Удел же отмеченных гениальностью ‑ несчастье, ибо как высоко ни воспарят их души, облачением их служат слезы.

Сельма была немногословной, часто впадала в задумчивость. Но даже ее молчание было музыкой, что уносила собеседника в далекий мир грез, где слуху его открывалось биение сердца, а взору ‑ образы мыслей и чувств.

Одной чертой, которая наиболее отличала Сельму, определяя ее характер, была глубокая, ранящая грусть. Казалось, она набрасывала ее на себя, словно некую духовную пелену, отчего ее прекрасный облик исполнялся большей таинственности и большего достоинства, а черты духа открывались взору, как в тумане утра ‑силуэт цветущего дерева.

Грусть и связала наши души узами близости. Каждый видел в лице другого то, что чувствовало его сердце, и слышал в его голосе отзвук скрытого в своей груди, как будто боги создали нас половинами одного существа, и только соединяясь вместе в невинности и чистоте, мы составляли одно целое, при расставании же каждый ощущал в душе болезненную утрату.

Страдающая, охваченная печалью душа находит облегчение в соединении с другой, испытывающей ту же боль и разделяющей ее чувства, подобно тому как странник вдали от родины радуется встрече с собратом по изгнанию. Если сердца сближены муками грусти, их не дано разлучить блеску и пышности радости. Узы грусти связывают сердца крепче уз блаженства. Любовь, омытая слезами, чиста, прекрасна и вечна.

 

Буря

 

Через несколько дней Фарис Караме пригласил меня на ужин. Я отправился к нему, истосковавшись душой по тому вышнему хлебу, который небо вложило в руки Сельмы; духовному хлебу, что мы поглощаем устами сердец, испытывая все больший голод; волшебному хлебу, которого вкусили араб Кайс, итальянец Данте и гречанка Сафо, и он опалил их внутренности и расплавил сердца; хлебу, замешанному богами на сладости поцелуя и горечи слез, приготовленному на радость и муки бодрствующих, чувствительных душ.

Сельма была в саду. Она сидела на деревянной скамье в одном из его уголков, прислонившись головой к стволу дерева, и, одетая в белое, казалась сказочной феей, охраняющей свои владения. Я шел к ней молча с тем трепетным чувством, которое владеет магом, приблизившимся к священному огню, и даже когда сел рядом, не мог произнести ни слова; язык мой прилип к гортани, а губы ‑окаменели.

И я хранил молчание, ибо глубокие, бескрайние чувства теряют частицу духовной силы, будучи воплощены в слова. Но был уверен, что Сельма внимает в тишине призывам моего сердца и видит в моих глазах дрожащее отражение души.

Вскоре из дома вышел Фарис Караме и направился к нам; как обычно, радушно приветствуя меня и протягивая руку, он, казалось, благословлял тайну, связывающую мой дух с духом его дочери.

‑ Добро пожаловать, сын мой, прошу к столу, ‑ улыбаясь, сказал он,‑ Ужин ждет нас.

Мы встали и последовали за ним, и Сельма смотрела на меня из‑под век, с такой нежностью, как будто слова «сын мой» пробудили в ней сладкое чувство, объявшее ее любовь ко мне, как руки матери ‑ хрупкое тельце ребенка.

За ужином мы наслаждались изысканными блюдами, пробовали выдержанные вина, но мысли наши были не здесь. Невольно мы думали о будущем, готовясь к встрече с его кошмарами. На подмостках души разыгрывалась трагедия. Ум героев, слабых и наивных, связанных между собой прочными сердечными узами, был переизбыток чувств, но им не хватало опыта. Благородный старец. Он любит свою дочь, помышляя только о том, чтобы сделать ее счастливой. Двадцатилетняя девушка. Будущее ее неопределенно, и она пытается понять, что ‑ счастье или горе ‑ ждет ее впереди. Беспокойный юный мечтатель, еще не вкусивший ни вина, ни уксуса жизни. Он взмахивает крыльями, готовясь взлететь в пространство любви и знания, но по слабости своей не может оторваться от земли.

Таковы были те трое, что сидели за богатым столом в загородном доме, окутанном тишиною сумерек, открытом для взоров неба. Все трое вкушали яства и пили вино, не ведая, что на дне блюд и сосудов Провидение припрятало для них горечь и тернии.

Мы все еще сидели за столом, когда одна из служанок, войдя к нам, обратилась к Фарису Караме:

–У ворот человек, который хочет видеть тебя, господин.

– Кто он? – спросил старик.

– Похоже, слуга архиепископа, господин.

Фарис Караме испытующе посмотрел на дочь – так пророк в ожидании знамения глядит на небо.

– Проси его.

Служанка удалилась и вот в столовой появился внушительного вида мужчина с закрученными кверху кончиками усов, в расшитой позументами одежде,. Он поклонился и, Фарису Караме, сказал:

– Его Преосвященство просит почтить его визитом для разговора о важных делах. За Вами прислан личный экипаж...

Старик встал, изменившись в лице. Его улыбка исчезла, уступив место задумчивой сосредоточенности.

– Надеюсь, вернувшись, застать тебя здесь,– сказал он, обращаясь ко мне с обычной для него приветливостью – Сельма найдет в тебе собеседника, чьи рассказы скрасят уныние вечера, а душа разгонит призраки одиночества и уединения.– Не так ли, Сельма? – спросил он, улыбнувшись дочери.

Сельма опустила голову. Щеки ее покрылись легким румянцем. Нежно, как пение свирели, прозвучал девичий голос:

– Я постараюсь, чтобы нашему гостю не было скучно, отец.

Старик вышел, сопровождаемый слугой архиепископа. Сельма

стояла у окна, пока экипаж не скрыла пелена мрака; когда же в отдалении смолк шум колес и тишина поглотила цокание лошадиных копыт, она пересела поближе ко мне в кресло, обитое зеленым бархатом; в своем белоснежном платье дочь Фариса Караме представлялась мне лилией, склонившейся стеблем к траве от дуновения утреннего зефира.

Какое‑то время мы сидели молча, в задумчивой растерянности, ожидая, кто заговорит первым. Но разве только речь рождает понимание в душах исполненной взаимной приязни? Разве только звуки и их сочетания, срывающиеся с языка, сближают сердца и умы? Разве нет того, что выше созданного движением губ и дрожанием голосовых связок? Разве не в молчании перешептываются сердца и соединяются души, излучающие сияние?

Разве не безмолвие отделяет нас от нашего земного естества, и мы возносимся в пространство бесконечного духа, приближаясь к ангелам, и ощущаем, что тела наши – не лучше тесных тюрем, а мир – всего лишь место дальнего изгнания?

Сельма взглянула на меня так, что веки ее приоткрыли тайну души.

– Выйдем в сад,– с загадочным спокойствием сказала она,– и посидим среди деревьев. Скоро над вершинами гор появится луна.

– Не лучше ли подождать здесь, Сельма, пока не поднимется луна и не осветит сада? – спросил я.– Сейчас мрак скрывает деревья и цветы, и мы ничего не увидим.

– Темноте, что прячет от глаз деревья и травы, не дано скрыть любви,– ответила она.

Сельма произнесла эту фразу с каким‑то странным выражением, отвернувшись к окну. Я думал в молчании о том, что услышал, пытаясь проникнуть в смысл сказанного, открыть для себя подлинное значение ее слов. И снова глаза Сельмы остановились на мне, как будто, раскаявшись, она хотела теперь силой своего волшебного взгляда заставить меня забыть о ее признании. Но чарам ее век не дано было совершить такого действа – слова Сельмы лишь глубже, еще более ясными и впечатляющими запали мне в грудь, где им суждено было остаться неотделимыми от сердца, волнующими чувства до конца моих дней.

Все великое и прекрасное, что есть в этом мире, рождено от единой мысли или единого чувства внутри человека. Все известные поныне творения прошлого были, прежде чем возни<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: