Когда я услышал музыку в первый раз.
Я понял столько всего... чего до сих пор не понимал. Например, песни Тимми. Там всегда были такие места, где казалось, что чего‑то отчаянно не хватает... непонятный провал... пустота... то, что критики из «Rolling Stone» называли «непредсказуемым своеобразием построения». Но теперь я понял, что это были совсем не провалы беззвучия. Это были места, в которых звучало эхо вселенной... и если ты знаешь, как слушать, то ты услышишь... не просто, как растет трава или как дует ветер... ты услышишь и то, что вообще не производит звуков... грохот планет, плывущих в безвоздушном пространстве, взрывы галактик в миллионах световых лет отсюда... если бы ты могла это слышать, ты бы узнала, что у всего есть своя песня, и каждая песня несет в себе частичку жизни и смерти... вся наша чертова вселенная – она в этих песнях... Теперь я знаю, о чем на самом деле пел Тимми.
Если бы я мог дышать, у меня бы перехватило дыхание. Но теперь я не дышу.
А потом я услышал свое имя:
Эйнджел... Ты – ангел... в ветре, дующем откуда‑то сверху... я узнал этот голос, зовущий меня из моего человеческого прошлого. Это была Бекки Слейд. Как‑то она говорила мне... ты – ангел, Эйнджел... черная девочка... мы учились с ней в школе... тот же самый голос, может быть, только слегка охрипший, а может, и нет... голос, который принес ночной ветер откуда‑то сверху, издалека... люди на таком расстоянии не слышат, но я услышал. Может быть, поезд остановился здесь неспроста. Может быть, это все для того, чтобы я начал свое новое существование с того же самого места, где началась моя человеческая жизнь. Или, может, я сперва должен вспомнить свою прежнюю жизнь, прежде чем можно будет начать новую. Или, может быть, это место все еще держит меня... как земля, которая облепляет тебя и давит, когда ты пытаешься выбраться из свежевырытой могилы.
|
А вот и сарай, куда мы забирались с Бекки и где сидели в тот раз, когда она захотела, чтобы я увидел ее без одежды. И чтобы я тоже разделся. Здесь я узнал то, что мальчики делают с девочками, кроме того, что со мной делала мама...
Ты – ангел!
Она тут, в нашем потайном месте... и я даже не знаю, что я чувствую по этому поводу. Это была наша тайна, о ней никто не должен был знать. Ветер завывал. Я пошел вверх по склону, хотя я больше летел, чем шел, потому что мое тело менялось... и я несся с порывами ветра... кем я стал? Летучей мышью, вороном? Не знаю... но ветер меня подхватил, и когда я раскинул руки – как будто расправил крылья, – я заметил, как мои перья блестят в лунном свете, и я падал в потоках ветра.
ангел
Да, я вернулся. Я был прекрасен. Я парил, расправив крылья. Я кричал и крутился вокруг луны.
ангел
Я слышал ее пронзительный голос. Ворон, летящий в ночи. Она говорила: Я ходила сюда с Эйнджелом, ну, с тем, кого звали Эйнджелом, но теперь он Тимми Валентайн. Честное слово. Ну, тот, который «Оскара» получил. Ты же видел по телику, как вручали «Оскара»? Но для меня он был не просто кинозвездой. Знаешь, для меня он всегда был особенным. Он был единственным мальчиком, который не называл меня черножопой в глаза. И мы с ним ходили сюда, в этот сарай, и он трогал меня, только ты не ревнуй, ничего такого у нас с ним не было, он вообще ничего об этом не знал, как маленький мальчик, который уже ходит в школу, но до сих пор спит в кровати с мамочкой. Наверное, она там его пару раз придавила своей жирной тушей, так что у мальчика вообще стоять перестало со страху... он прямо весь содрогнулся, когда я попробовала... он сжался, как маленькая улитка, которая прячется в домик, тогда я сказала: ты что, боишься? Ну ладно... когда подрастешь и не будешь бояться, возвращайся ко мне, и ты узнаешь, какова Бекки Слейд на деле, уж она‑то встряхнет тебя так, что мало не покажется, малыш. И знаешь, что еще. Кажется, он испугался. А потом я смотрела по телику, как ему вручали «Оскара», и кажется, это был совершенно другой человек. Когда его показали там крупным планом, он как будто посмотрел прямо на меня, и я увидела его глаза, и это был больше не Эйнджел Тодд. Я его потеряла. Он все еще мальчик, но уже не тот мальчик, с кем мы игрались в этом сарае, не тот мальчик, которому я говорила: ты – ангел, Эйнджел.
|
И там был еще один голос. Ладно, детка, кончай болтать.
Чей это был голос? Не знаю. Но он сбил ритм моего полета, и я начал падать с небес, как камень, и вот внезапно я оказался внутри, в сарае. Там пахло коровьим дерьмом, свежескошенной травой, старой древесиной, облупленной краской. Наверное, я просочился сквозь щель в стене и теперь сидел наверху, на стропильной балке, и видел оттуда, сверху, ее глаза – как два дымчатых куска кварца, мерцающих в темноте.
Эйнджел, ангел, сказала она, но только не мне.
Мальчишка, который был с ней... длинный, худощавый... черный... его спущенные штаны болтались где‑то на лодыжках, он почти ничего не говорил, только лапал ее. Мне не нравилось, как от него пахло, не нравился мускусный запах его горячего пота, потому что я чувствовал каждый гормон у него в крови, я знал, что он молод и возбужден... он думал, что может трахать ее... просто трахать и все... как будто она вообще не человек, а кусок мяса.
|
И я снова расправил крылья и упал черной тенью – на них... но натолкнулся на какую‑то непонятную тень, сгусток мрака, прямо над тем местом, где они сидели. Это было похоже на невидимую стену, на какое‑то силовое поле. И тут я понял, в чем дело. Меня должны пригласить... Вампиры не входят без приглашения. Ну, как во всех этих вампирских фильмах, которые я смотрел, еще когда был живым.
Но мне надо было с ней поговорить. Сказать ей, что он просто ее использует, она для него – просто добыча, и все, что он хочет, – это высосать ее всю, до последней капли, словно, словно...
Вампир.
Я бился об эту тень, хлопал крыльями. Но даже если я к ним пробьюсь, она не узнает, что это я, если я...
Да, мне нужно принять прежний облик. Каким она меня знает.
Эйнджел!
Она увидела меня. Нет, не меня – просто образ, возбуждавший ее воспоминания: мальчик по имени Эйнджел, двенадцати лет; драные джинсы, грязные светлые волосы, большие глаза; я стоял на краю этого силового поля, которое не подпускало меня к Бекки, и как только она назвала мое имя, как только с ее губ сорвался едва слышный стон, невидимая стена начала поддаваться... потому что ее стон и был приглашением, зовом... и я просочился сквозь силовое поле, как пчела, увязшая в меду; мальчишка взглянул вверх, но не заметил ничего необычного; но Бекки... Бекки смотрела на меня, и ее карие глаза наполнялись желанием и страстью, и я понял, что был единственным человеком, которого она любила... любила по‑настоящему... и когда я это понял, пустота у меня внутри вдруг наполнилась чем‑то... я даже не знаю... призрачным ощущением смерти; и она сказала тому мальчишке: «Смотри. Он вернулся. Может быть, я его и не теряла? Может быть, Эйнджел все еще помнит Бекки Слейд?»
– Позови меня, я хочу к тебе, – попросил я. В этих словах всегда кроется двойной смысл, и ты никогда не знаешь заранее, обманет тебя или нет тот, кто их произнес. Но у меня больше не было души, и я не мог любить.
– Иди ко мне, – позвала она, и невидимая преграда поддалась, и вот я уже стоял между ними: справа от меня – Бекки, лежащая на охапке сена, а слева – пацан, натягивавший трусы.
– Ну‑ка давай разберемся, придурок, – начал он, выставив перед собой кулаки.
– Эйнджел, – сказала Бекки. На мгновение мне показалось, я опять стал человеком... кровь прилила к щекам, сердце забилось, член напрягся... но все эти полузабытые ощущения тут же отхлынули, и остался лишь гложущий голод. Я не знал, что мне делать, я сказал только:
– Беги, Бекки. Беги отсюда.
Но она лишь усмехнулась:
– Почему, Эйнджел? Думаешь, раз ты теперь стал богатым, так можешь мной помыкать? Думаешь, я должна была тебя ждать? – Она отвернулась, как будто и не ждала ответа. Я пытался удержать свои воспоминания, но они рассыпались в пыль. Во мне был только голод. Бекки добавила что‑то еще, но что именно – я не услышал.
Этот черномазый мальчишка пихнул меня кулаками в грудь, но я сделался твердым, как вечность. Он разбил руки в кровь. Он закричал, его кровь брызнула мне на лицо. Она окрасила мои белые щеки, я ощутил на губах ее вкус, и тут голод взял верх надо мной, я больше не мог управлять собой, я набросился на него, на этого мальчишку... я облепил его всего... я как будто его проглотил и потом выплюнул... пустую ссохшуюся оболочку... а вся его кровь впиталась в меня... я не выпил ее, а именно впитал... ноздрями, глазами, даже порами в коже... всем своим существом... всю его кровь... мои глаза налились чужой кровью. В этот момент я был похож на вампиров, как их представляют в кино: клыки наружу, кровь течет по подбородку. И, знаешь, Бекки смотрела на это... молча. Да, она не кричала. Словно она ждала этого мига всю свою жизнь. Неужели она не понимала, что ее воспоминания обо мне прежнем уже ничего для меня не значат? Что она видела, глядя на меня? Тимми мне говорил, что люди в такие мгновения видят свой самый страшный кошмар. Но в ее глазах не было страха.
Она повернулась ко мне – голая и черная, как сама ночь. Она почти не изменилась: все та же плоская грудь, узкие губы. От нее пахло подмышками ее дружка. Но в глубине этого запаха притаился сладкий аромат ее крови. Она наступила на мертвое тело. Может быть, не заметила. А может, ей было все равно. Она посмотрела мне прямо в глаза и сказала:
– Я всегда знала, что ты – ангел, Эйнджел.
– Нет, Бекки, я не ангел, я... чудовище.
– Чудовища не бывают такими красивыми.
– Это только снаружи, Бекки. А внутри... со мной что‑то произошло. Ты себе даже не представляешь, как мне хотелось избавиться от этой жизни... мама задушила во мне все желание жить, в той потной кровати... жить жизнью, в которой все было сплошное притворство. Я слышал Эррола, моего брата‑близнеца... он звал меня из‑под земли... из этой мертвой земли... и я хотел стать таким же, как Тимми Валентайн, потому что его нельзя ранить, нельзя причинить ему боль... и он живет вечно. А потом я узнал, что он хочет со мной поменяться, хочет снова стать смертным. И мы поменялись с ним. Но только... кажется, я не такой, каким был он. Не совсем такой. Не подходи ко мне, Бекки, я – вампир.
– Чушь собачья. Думаешь, ты единственный, кто хочет сбежать? Думаешь, только тебе надоела такая жизнь? Да мне в тысячу раз хуже, чем тебе. Ты свалил на фиг из этого чертова городишки. Заполучил бабок и славы. А Бекки Слейд так и осталась в этой дыре. К чему здесь стремится? И что тут делать?! Только стареть, а потом подохнуть, так и не узнав настоящей жизни.
Она говорила мне эти слова – совсем юная девочка с глазами старухи. Такие же глаза были у Тимми: старые‑старые. Я знал, зачем я пришел туда. Только за ней. Я – ее последняя надежда на спасение. Но я знал и другое: что я обману эту надежду.
Она шагнула ко мне. Господи, я чувствовал запах ее крови. Она уже пахла могилой. Уже.
– Трахни меня, – сказала Бекки Слейд, – ты всегда этого хотел, но как только доходило до дела, ты думал только о своей мамочке, и у тебя не вставал, не думай, что я не знала, все в школе болтали об этом, все знали, что ты и твоя дорогая Марджори спали в одной кровати, и, черт побери, неужели ты правда думал, что это было такой страшной тайной, как в приключенческой книжке? Теперь она умерла, и ты можешь...
– Но я тоже мертвый.
– Тогда делай со мной, что ты обычно делаешь. Убей меня, мне насрать. Проткни меня соломинкой и выпей из меня всю кровь, как сок, потому что я не хочу жить... не хочу быть Бекки Слейд.
И мы оба стояли на мертвом теле. Его череп хрустнул у меня под ногой. Голая лампочка болталась под полотком, описывая круги. Бекки обняла меня, и я понял, что я для нее – обжигающе холодный ангел, твердый как камень и полный страсти, но она для меня... она для меня... не знаю... призрачное стремление к смерти, и да – кровь... конечно же, кровь, что текла в ее венах... как ревущая горная речка, как шум водопада... как ручей на порогах – за домом, где мама наваливалась на меня всей своей жаркой тушей и засасывала в себя, в свою рыхлую плоть... за холмом, где она закопала моего брата... где горстями жрала конфеты типа всех этих М&М'сов... воспоминания текли, как кровь... я слышал их в реве Беккиной крови, потому что ее кровь – это то, что меня связывало с моим прошлым, от которого я так долго хотел избавиться... но от него невозможно избавиться, потому что прошлое, которое я так ненавидел, хранило в себе напоминание о том, как любить. Я совершенно спокойно убил этого парня, который был с ней. Он ничего для меня не значил. Но убить Бекки Слейд... для меня это было бы как заняться с ней любовью, если бы я был живым. Я никогда не занимался любовью. Правда. Я только трахался. То есть я хочу сказать: меня трахали. А теперь я занимался любовью в первый раз. Сначала – нежный укус в кончик пальца, всего несколько капель крови... их нежный вкус на языке... потом – укусить ее руку... леденящее удовольствие, пробирающее, как озноб... ее бешеный пульс, который передается моим клыкам... все выше и выше... по руке... прямо к яремной вене... две крошечные дырочки, след укуса... не насквозь, нет, ведь она не хочет умереть прямо сейчас, она хочет уйти, глядя мне в глаза, она хочет выпить смерть прямо из моих глаз, и я входил в нее и выходил из нее, но не так грубо и пошло, как это делают люди, членом в дырку... нет, не так грязно... только мои губы... и язык слизывает темную кровь, медленно вытекающую из нее... сначала легонько, подразнивая, но потом – все сильнее и сильнее... я пил ее жадно, чтобы она почувствовала, как она мне нужна, и Сна изогнулась в моих руках... я чувствовал ее смуглую плоть, как она прижималась ко мне... ощущал каждый удар сердца, и я ворвался в ее плоть, продираясь сквозь тонкую паутину ее вен и артерий, я вошел в нее, но не в лоно, а в нее саму, в самую сердцевину... я разорвал ее грудную клетку, и мне открылись ее легкие и трепещущее сердце, оно еще билось, но с каждым ударом – все медленнее, потому что оно уже не выдерживало этого пронзительного наслаждения... я зарылся в нее лицом, в ее развороченную грудь... кровь затекала в глаза, кровь попадала мне в уши, кровь лилась мне в горло... и у меня в голове... где‑то внутри... словно вспыхнула молния, озарив темноту... я узнал, что такое быть любимым.
Но это озарение тут же померкло.
Слишком быстро... она мертва, и я снова не чувствовал ничего.
Еще одна пустота. Еще одна тоска.
Я не знал, что мне делать дальше. Я знал, что вампир может создавать других вампиров. Но все это слишком сложно, да? И я решил просто сжечь этот сарай. Я так и сделал и улетел в ночь.
Полет
Вверх по спирали. Кажется, мне стало лучше. В ушах звенел ветер, а снизу доносились звуки спящего Вопля Висельника. Я видел всех этих людишек, которые прозябали в своих скучных жизнях. Даже мой дом выглядел как модель деревенского домика из набора игрушечной железной дороги.
А вот и холмик, под которым покоится Эррол. Просто маленький холмик в кольце молодых деревьев, которые мама посадила, когда мы получили наш первый чек от «Stupendous Entertainment». Помню, я тогда часто сюда приходил и прикладывал ухо к земле, и мне казалось, я слышу, как он зовет меня из‑под земли своим детским тоненьким голосочком. Голос был словно какое‑то непонятное эхо, как тот звуковой спецэффект «Полтергейст», который мне показали на студии: они прогоняют обычный голос через какой‑то цифровой ящик, и на выходе он превращается в призрачный звук... такой жуткий.
Мне опять захотелось проделать все это... еще раз... и я ринулся вниз хищной птицей, вытянув клюв, закрыв крыльями луну... да, в это мгновение я был плохим парнем... я падал вниз... как тогда, когда эти ребята из Голливуда твердили мне: Ты завязывай с этим своим кентукским говорком, иначе зритель тебя не воспримет... И вот я уже на земле. Когти ударились о траву и камни. Я принял человеческое обличье.
Трава в этом месте высокая, сочная. Наверное, она тут сосет из земли какую‑нибудь дрянь... какие‑нибудь органические удобрения. Да, тело Эррола покоится здесь уже много лет, но может быть, от него еще что‑то осталось?
Я приложил ухо к земле.
И знаешь... я услышал червей... они копошились в земле, они ели землю и гадили ею же в своих крошечных норках... я слышал сверчков, потирающих лапкой о лапку... но я не слышал своего брата.
Что было не так? Ведь я всегда что‑то слышал, всегда. Хотя, может быть, это была игра воображения... а теперь у меня больше не было воображения. Теперь я сам – порождение чужих фантазий. Вымышленное существо. Да, я настоящий, но лишь потому, что люди смотрят кино про вампиров... но сам я уже не могу ничего вообразить. Я не могу мечтать.
Или, может быть... все это из‑за того, что жизнь и смерть связаны воедино и перетекают друг в друга. Замкнутый круг, как любил говорить Пи‑Джей... и поэтому живые могут услышать эхо мертвых, а мертвые могут говорить с живыми... а я... я не живой и не мертвый. Я выпал из этого бесконечного круга.
Да. Только теперь я начал понимать, какой я одинокий на самом деле. Господи, неужели вот к этому я стремился... ради этого я поменялся местами с вампиром, отдав ему свою душу? Голод все еще не отпускал. Парень, которого я убил, утолил его лишь на мгновение... Крови Бекки Слейд хватило на подольше, но лишь потому, что она была из тех, кто испытывал ко мне хотя бы какие‑то чувства, когда я был жив. Но теперь он вернулся, этот гложущий голод. Он никогда не оставит меня, никогда. Раньше во мне было столько чувств... целая радуга чувств... теперь же осталось только одно.
Эррол! Мой крик был воплем голодного грифа, у которого не было падали, чтобы утолить голод. Я принялся рыть землю когтями, просто потому, что хотел посмотреть, осталось ли в этом мире хоть что‑то от моей семьи, к чему я могу прикоснуться. Но там не было ничего. Вообще ничего. Я уже не мог доверять своей собственной памяти. Я даже не был уверен, а был ли Эррол на самом деле... может быть, у меня не было никакого брата... а было лишь отражение... мое отражение.
Мои чувства утратили цвет. Теперь они стали черно‑белыми.
Нет, все было гораздо хуже. Как будто вселенная превратилась в один большой фильм или компьютерную игру... и я оказался внутри этого фильма или игры... и все, к чему я прикасался, пробовал, нюхал, было пронзительно ярким, потому что все, что меня окружало, было насыщено электроникой, раскрашено интенсивными красками, как будто живыми... но... но я не мог ни к чему прикоснуться по‑настоящему... нет... я вообще ничего не чувствовал... ничего, ничего... только голод.
Полет
Самолет ухнул в воздушную яму. У леди Хит все оборвалось внутри. Резкая боль в груди прошла. Хит опустила глаза и увидела маленькое темное пятнышко – в том месте, где бюстгальтер прилип к ранке у нее на груди.
Пожалуйста, звенел у нее в голове чужой голос. Пожалуйста, освободи меня.
Хит обшарила всю сумочку, отыскала последнюю таблетку валиума, проглотила ее, запила вином и снова упала в бездонный колодец кошмаров...
А под ней проплывала ночная Азия; самолет летел на запад, время растягивалось, и казалось, что ночь никогда не закончится.
Волшебная флейта
Тени
Она прождала его весь день. А до этого целую ночь простояла перед кассами и первой купила билет. Ей нужно было его увидеть – во что бы то ни стало.
Она без труда прошла мимо охранников: хрупкая, стройная девушка, одета во все черное. Улыбнувшись одному из охранников – и тем самым полностью обезоружив его, – она скользнула в тень широкой колонны. Сама – как тень.
Ей нужно увидеть его! Это – ее единственное желание. Мечты. Кошмары. Кровь, кровь, кровь. Мне надо с ним поговорить; надо, чтобы он сказал мне то, что, как мне кажется, он должен сказать... иначе я просто умру.
Все было готово. Она сто раз повторила все, что собиралась сказать ему, стоя перед зеркалом в ванной комнате, – раз за разом, опять и опять, пока у нее не получилось как надо.
И если у меня действительно все подучится, думала она, мне больше уже никогда не придется смотреться в зеркало... никогда... больше никто не увидит моего отражения, моей тени.
Концерт
Как называется этот город? Гамбург, Гейдельберг, нет... в общем, какой‑то там бург или берг... Тимми никак не мог вспомнить название. Песня была в погранично тяжелом стиле, «как будто утонченная гармония композиций „Cure“ подверглись перекрестному опылению со смерти подобным, грохочущим ритмом Курта Кобейна». Не сказать, чтобы оригинальное наблюдение, удрученно подумал Тимми, и тем не менее – прямая цитата из «L.A. Weekly».
Так, ладно. Все посторонние мысли – отставить. Мельтешение огней, грохот ударных и завывание синтезаторов... Это была идея Пи‑Джея: вставить длинный проигрыш на середине песни, чтобы дать отдых связкам – потому что вся песня была дикая вакханалия надрывного крика. Текста как такового не было. Тимми импровизировал прямо на сцене. Часто бывало, что он выдавал просто поток сознания. Сегодня он поймал себя на том, что первую строчку пропел по‑немецки:
Der Holle Rache kocht in meinem Herzen [6]
В груди моей пылает пламя ада,
Смерть и отчаяние!
Это были слова из его прошлой жизни... он был маленьким мальчиком с чистейшим сопрано и участвовал в постановке «Волшебной флейты»... здесь, в оперном театре в Тауберге... да, теперь Тимми вспомнил... город называется Тауберг...
Толпа просто сошла с ума, услышав, как он поет по‑немецки... и да, даже эти подростки конца девяностых годов двадцатого века знали «Волшебную флейту»... здесь, в Германии... в Тауберге... они смеялись и аплодировали ему, но никто по‑настоящему не вдумывался в смысл этих слов... горящее сердце... отчаяние... смерть. И все‑таки зрителей было мало. То есть не то чтобы мало, но не так много, как раньше. Но зато все, кто пришел на концерт, были в полном готическом облачении. В этом году в моде были стигматы, и многие мальчики‑девочки в зале тянули вверх руки, демонстрируя ладони, пробитые серебряными гвоздями, как на обложке CD‑сингла «Распни меня дважды».
Тимми пел и танцевал в белых вспышках стробоскопа, выкрикивая слова песни, смысл которых ничего не значил для этой толпы фанатов, горланивших, вопивших, бившихся в танце, как будто в конвульсиях, в проходах между рядами кресел. Тимми закончил песню пронзительным воплем и лег в черный гроб, и крышка закрылась, отрезая его от музыки и огней; гроб опустился в люк и съехал вниз по крутому скату – прямо в гримерку.
У него была пара минут, чтобы перевести дыхание. Сверху до него доносился грохот и топот ног. Заключительные аккорды песни. Он сделал глоток диетической «колы», присел на потертый диван и уставился на стену, где висел его постер. В черно‑белом шиндлеровском стиле: руки раскинуты, одна ладонь пробита модным серебряным гвоздем, черная кровь стекает рваными каплями на надпись:
ТИММИ ВАЛЕНТАЙН
Victory Tour
Всего лишь афиша, подумал он. Просто концерт. И народу пришло немного... может быть, так и надо... представление для избранных, для тех, кто понимает... и все же...
Кто‑то тронул его за плечо. Он вскочил, развернулся, перепрыгнул через диван, схватил нежданного гостя за обе руки и подтянул к себе.
– Ты кто? И как ты здесь оказалась?
Это была девчонка. Молоденькая. Длинные волосы выкрашены в черный цвет, лицо выбелено, глаза густо накрашены черным; серебряное колечко в носу, серебряная штанга на правой брови. Ладони... нет, ладони не пробиты. Но на тыльной стороне – татуировки гроздей. Еще одна фанатка. Но не из тех, истерично‑настырных, которые бросались на него когда он шел к зданию театра; кто‑то из них даже бросился на булыжную мостовую прямо перед его лимузином... да, у них в Тауберге еще остались булыжные мостовые... Фанаты приехали на автобусах, потому что иначе им просто негде было бы припарковаться в этих узеньких средневековых улочках... нет, эта девушка – не такая, как все оголтелые фаны. Хотя бы уже потому, что она испекла ему торт. Она поставила коробку на кофейный столик, открыла крышку. Улыбнулась Тимми, но как‑то грустно.
– Сегодня твой день рождения, – сказала она. – Вот. Надеюсь, тебе понравится.
– Сегодня не мой день рождения, – сказал Тимми. – Это в редакции «Teen Beat» решили, что у меня день рождения. Но зато у тебя вроде как повод... ну, чтобы оправдать это вторжение. На самом деле у меня больше нет дня рождения, у меня нет даже жизни.
– Ты чего такой кислый? Смотри...
Торт был сделан в форме гроба, а под корочкой крышки, в углублении, залитом густым вишневым вареньем, лежал маленький марципановый Тимми Валентайн, одетый в черный смокинг.
– Это кровь, – пояснила девочка. – Меня зовут Памина, как в «Волшебной флейте».
– Красивый торт. Но... – Он не хотел говорить ей, что у него нет времени, что он смертельно устал и ему хочется спать. Суперзвезды не спят. Они должны бодрствовать все время, чтобы поклонники имели возможность боготворить их двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю. Наверное, она хотела с ним переспать. Если бы она знала...
– Памина Ротштайн, – сказала она. – Такое звенящее имя... как колокол... Меня правда зовут Ротштайн...
Она смотрела на него... у нее были пурпурные глаза... словно два отполированных аметиста... наверное, это цветные линзы, подумал Тимми... таких глаз не бывает. И все же... ему показалось, что он уже видел такие глаза. Где‑то, когда‑то... Раньше, когда Тимми был бессмертным, он совершенно не чувствовал времени. И помнил все – как будто у него в голове включался диск с фильмом, и его можно было остановить в любом месте. Но теперь, когда он снова стал смертным, его мозг просто не мог вместить в себя столько воспоминаний. Из какого мгновения его прошлой жизни пришли эти глаза? Что‑то связанное именно с этим местом... превосходный новый концертный зал, выстроенный на месте старого оперного театра... и в этой девочке было что‑то подобное... что‑то из прошлого... но в новом обличье.
Заверещал интерком. Это был Пи‑Джей.
– Ты там в порядке? – спросил он. – Мне надо в аэропорт – встретить Хит.
– Ладно, я как‑нибудь сам доберусь до отеля. Да, попроси там, чтобы мне сюда принесли шампанское и все такое. Кажется, у меня сегодня день рождения.
– У тебя нет дня рождения, – сказал Пи‑Джей. – Только не говори мне, что... а, понял. Очередная поклонница?
Тимми рассмеялся и повесил трубку.
– Может быть, эта фотография поможет тебе вспомнить, – сказала Памина.
Фотография лежала в коробке с тортом. Пока Памина ее доставала, Тимми залез пальцами в вишневую кровь, выловил свою фигурку и откусил от нее сладкую голову. Ему нужен сахар... это было как отголосок былой жажды крови. Наверно, подумал он, вампир – это всего лишь мертвая вариация диабетика. Эта мысль его рассмешила.
– Вот теперь ты смеешься, – сказала Памина. – У тебя так быстро меняется настроение, вот как сейчас... Ой, прикольно. У тебя все губы в вишневом варенье, словно в застывшей крови. Тебе очень идет. Я тоже мажу губы вишневым соком, когда выхожу ночью на улицу. – Они говорили по‑немецки. Тимми начал говорить на немецком, как только вышел из самолета во франкфуртском аэропорту. Это получилось само собой. – Может, сейчас, когда ты посмотришь на этот снимок, у тебя снова изменится настроение.
На снимке был Тимми Валентайн.
Выцветшая черно‑белая фотография, подкрашенная сепией. Тимми в египетском костюме и гриме: белое призрачное лицо, темные губы. Рядом с ним стоит роскошная женщина в белых одеждах. Она тоже в гриме – тоже в египетском стиле, с подведенными глазами. В тщательно уложенном парике. Тимми вспомнил...
Можно я там полижу? Как котенок?
Вкус густой менструальной крови...
– Это правда ты? Ты так смотришь на эту фотку... А это моя тетя, Амелия Ротштайн... ну, знаешь, всемирно известное сопрано. Она дала свой последний концерт десять лет назад... пела Юдит в «Замке герцога Синяя Борода». Потом она стала меццо‑сопрано. Ты знал ее, правда? Этот снимок сделали в 1947 году.
– Я...
– Ты не бойся. Ты практически член нашей семьи. И это наш фамильный секрет. Тетя Амелия сейчас живет в доме престарелых, но когда она приехала к нам в Гольдбах погостить на прошлой неделе и увидела на стене твой постер, ее чуть удар не хватил, но после чашечки кофе с kasetorte, творожным тортом, она достала эту фотографию и сказала мне:
– Отдай ее Конраду, моей любви. Так тебя, кажется, звали в то время? Конрад Штольц.
Тимми молчал. На самом деле он едва помнил Амелию Ротштайн. Все, что он мог вспомнить, – лишь несколько отрывочных образов. Оперный театр, да... он пел здесь, в Тауберге... мальчик‑пастух в «Тоске»... или Иньольд в «Пеллеасе и Мелизанде» Дебюсси... И там была эта женщина. И он превратился в котенка... маленького черного котенка, который вылизывал ее под юбкой. Амелия Ротштайн: молодая певица, невероятно красивая и развратная. Они любили друг друга. Да. Это была настоящая любовь... насколько это вообще возможно между существами двух разных видов.