IV. Без хозяина дом – сирота 10 глава




– Государь! – воскликнул Алексий горячо. – Митрополия должна быть едина! Сам ведаешь, какие неслыханные беды посещают землю, в коей не обретено единой власти и паче того – единства духовного!

Кантакузин задумчиво поглядел в решительные, прозрачно‑темные глаза русича, старого видом и такого пламенно‑молодого душой, и ответил негромко, словно бы и не обреталось в палате иных председящих, только ему и для него одного:

– Ведаю, Алексие!

 

Китон василевса во Влахернах был совсем не так роскошен, как некогда китоны Большого дворца; и китониты, всего двое, совсем не торжественно, а быстро, по‑деловому, разоблачили царя, отстегнув оплечье, сняв с него расшитые дивитисий со скарамангием, которые тут же упрятали в деревянный плоский сундук для праздничного платья, и, задернув завесу, скрывавшую нишу в стене, где помещался гардероб царя, удалились.

Оставшись в одном льняном хитоне, Кантакузин почти повалился на высокое кресло с подножием и гнутыми подлокотниками и прикрыл глаза. Он устал.

Предстоял разговор с сыном. Тяжелый разговор, который уже невозможно было более отлагать.

Ирина вошла стремительная, огненноокая, прекрасная и в старости.

Подошла, приложила узкие прохладные ладони к его вискам. Когда‑то это помогало, сейчас – нет. Кантакузин улыбнулся вымученной улыбкой; только перед нею позволял себе, да и то иногда, обнаруживать минуты слабости.

– Ты еще не решил, Иоанн? – спросила Ирина, бережно разглаживая мужу виски и массируя затылок. Он промолчал. Сегодня они его, кажется, заставят решить. – Этот русич настойчив! – проговорила Ирина, продолжая растирать и гладить голову мужа. – Он нравится мне! Я ведь из рода Асеней, не забывай! И во мне славянская кровь!

– Да, они молоды! – отозвался Кантакузин.

За дверьми китона послышались тяжелые шаги Матвея. Ирина, отступив, уселась в гнутое креслице. Вошел Матвей. Большой, матерый. Второй сын Кантакузина Мануил, который нынче засел в Мистре, упорно вытесняя франков из Мореи, тот легче, светлее весь – и видом, и статью. И удачей! За Матвея, за его неуступчивый нрав и тяжкую судьбу, Кантакузину всегда было немного страшно. Матвей и сам чуял вечное невезение свое, почасту гневая оттого на родителя.

– Садись, сын! – устало произнес Кантакузин.

Матвей молча и грузно опустился на низкое, застонавшее под ним креслице. Кантакузин, приоткрыв веки, встретил хмурый, ждущий, заранее обиженный взгляд сына.

– Что будем делать с Чимпе, отец? – спросил Матвей. – С Сулейманом было всего восемьдесят человек! Не составляло труда выбить их вон из города! Теперь турок в Чимпе, как передают, уже три тысячи!

– Я не могу сейчас ссориться с Урханом. Иоанн Пятый, по слухам, уже побывал в Никомидии. Ежели Палеолог теперь наведет османов на империю – всему конец. Лучше попытаться выкупить Чимпе. Я уже отправил послов к Урхану.

– Чем?! – почти выкрикнул Матвей. – Казна пуста! Или ты рассчитываешь заплатить туркам русским серебром будущего митрополита Алексия?!

– И об этом я тоже подумал, сын, приглашая кир Алексия ныне! – спокойно ответил Кантакузин.

– Ты еще не решил, отец? – глухо спросил Матвей.

– Я уже отдал приказ перестать поминать Палеолога в славословиях и проставлять его имя в государственных грамотах! – сурово ответил Кантакузин. – Но Каллист решительно против твоего венчания на царство!

– Каллиста надо снять! – грудным, глубоким голосом отозвалась Ирина.

– Палеолог начал с нами открытую войну! Прошедшей весной, когда он подплыл к Константинополю, я едва удержала стены города! Ему уже хотели отворить ворота! Армия требует объявить наконец императором Матвея! Почему ты не хочешь этого, Иоанн? Я не понимаю тебя!

– Меня никто не понимает! – отозвался Кантакузин с горечью.

– И я не понимаю тебя, отец! – опять вмешался Матвей. – Почему ты так упорно поддерживаешь Палеологов? После всего, что они наделали! После казней, пыток, предательства и войны!

– Супруг мой! – Синие глаза Ирины углубились и потемнели. – Я устала оборонять города! Когда я едва удерживала Дидимотику и слала тебе отчаянные письма, а измученные воины, не видя помощи ниоткуда, готовы были предаться врагу, ты продолжал прославлять Палеолога в каждом из своих хрисовулов! Гляди, как этот русич, Алексий, заботит себя, дабы власть была нераздельной и в единых руках! Устрой сына, и воины поверят в тебя, в нас, в дело Кантакузинов, наконец! Дело, которое не пропадет, ежели ты… ежели мы с тобою… – Она задышалась, точно после бега, и смолкла, с глазами, полными слез, не в силах вымолвить жестоких слов о возможной смерти супруга.

Кантакузин стиснул ладонями инкрустированные резною костью подлокотники и весь подался вперед, почти выкрикнув с отчаянием в голосе:

– Пойми! Византия гибнет от этой вот постоянной борьбы за престол! Они там, в Руссии, мнят себе: как устроить власть? Им еще ряд веков хлопотать об этом, а мы уже при Юстиниане Великом устроили все! Империю, синклит, войско, святость власти, финансы, администрацию, пышные церемонии двора… И не добились главного: строгой, в поколениях, продолженности, несменяемости власти! И всё! Все теперь разбивается о вопрос престолонаследия! Борьба за власть разрушает империю! Сколько усилий, средств и лет, сколько человеческих жизней унесли восстания Варды Фоки или Склира, Маниака, Торника и тьмы других! Сил не осталось на отражение внешней беды! И ведь все они знали, что священное место василевса может быть занято кем угодно! Заметь! Никто из них не покусился уничтожить саму должность императора ромеев!

– И ты?

– И я хочу не выиграть одну‑две войны, не захватить вновь потерянные Палеологами города и фемы, я хочу спасти империю! Единственную в мире! Светоч веры! Наследницу великой эллинской старины!

– Ты на худшем камени мыслишь создать великое, мой супруг и повелитель! – возразила Ирина.

А Матвей выкрикнул бешено, ударив по колену кулаком:

– Палеологи предатели!

– Тем более! Камень, отвергнутый зодчими, идет в основание угла! Здесь, где меня Бог поставил спасти и утвердить династию, я и утверждаю ее!

– Войско думает иначе!

– Ты мыслишь, мы должны были сменить Палеологов?

– Да, отец!

– Но так думает всякий, рвущийся к власти! О себе! О своих успехах, талантах, удаче, мняще себя бессмертным в столетьях! Всегда только о себе! Довольно! Вспомни же наконец пример Господа нашего Иисуса Христа, отринувшего от себя венец и славу мира! Жизнь конечна, она лишь ступень перед высшим бытием! И ежели строить ее для себя, то лучше, разумнее всего – уйти в монастырь! Иначе жизнь – подвиг и отречение! Да, да отречение! «Возлюби Господа своего», а значит, дело свое, судьбы земли, грядущее – «паче себя самого», паче жизни! Когда укрепилась Македонская династия – заметь, династия, а не один человек! – правившая сто пятьдесят лет подряд, империя достигла своего величайшего могущества, отбросив врагов на западе, севере и востоке, воротив Италию, смирив болгар, продвинувшись вновь до Евфрата, вступив в Антиохию и Эдессу! А с концом Македонской династии мы вновь обратились в ничто!

– Но к власти, отец, Василий Македонский пришел, совершив два предательства: клеветою убрав правителя, кесаря Варду, и убив затем законного императора. Что было бы с ромеями, не сделай он этого?!

Кантакузин, отрицая, потряс головой:

– Иная пора! Иные указы времени! Нам надобна жертвенность! Ее не стало у ромеев! Убить – это нынче слишком просто! Апокавк мне это именно и предлагал! Слишком просто – и, значит, неверно! И потом, ты ошибаешься, Матвей! Македонская династия укрепилась не тогда, когда Василий зарезал на пьяном пиру своего благодетеля, а тогда, когда узурпаторы – правители страны Роман Лекапин, Никифор Фока и Иоанн Цимисхий, даже приходя к власти, даже возлагая временем корону на голову свою, упорно сохраняли династию, не отторгая от царствования ни Константина Багрянородного, ни его потомков, коим позволили в конце концов занять законный престол!

Пойми! Я был самым близким и дорогим другом покойного Андроника Третьего! Я был его советником, поверенным всех его мыслей. Мы были больше, чем Орест и Пилад! Анна и до сей поры упрекает покойного мужа, что он любил своего фаворита, меня, больше жены и детей. Я подписывал указы пурпурными чернилами, в походах жил в палатке самого царя, делил с ним стол и одежду. Я спасал его не раз и не два! Когда он, больной, лежал в Дидимотике, мы с матерью за свой счет нанимали отряды, прогнавшие турецких наемников Андроника Старшего!

Андроник сам назначил меня хранителем престола. На смертном одре он завещал императрице: «Не поддавайся обману и неверным суждениям некоторых людей, что тебе следует расстаться с этим человеком. Если это случится, погибнешь ты и дети, погибнет сама империя». Двадцать лет! Более двадцати лет мы были вдвоем!

Да, я знал, что Анна неумна, вспыльчива, мстительна, ревнива, подвержена страстям, падка на лесть, а в злобе способна на страшные жестокости, более того, что она ненавидит греков и по‑прежнему предана своей родине и римскому католическому престолу, но не женщина должна была править страной, а род Палеологов! И не из Савойи родом был патриарх Иоанн, у которого, даже по словам моего хулителя Грегоры, только и было священнического, что пастырский посох да одеяние! Иоанн, сделавший все, чтобы подвигнуть Анну на борьбу со мною! Уверявший василиссу вместе с Апокавком, что завтра‑де Кантакузин всех вас убьет!

Когда я возложил после смерти друга корону на свою голову, у меня не было иной цели, как упрочить престол мальчика – юного сына покойного Андроника! Да, во всех указах, даже и в продолжении гражданской войны, я ставил имя императора Иоанна Пятого и его матери Анны на первое место, а свое – на второе. Я дрался не против Палеологов, а за Родину и за них!

– А они, – перебила мужа Ирина, – едва ты, наведя порядок в армии, уехал спасать империю, вонзили тебе нож в спину, конфисковали наше имущество, похватали твоих сторонников, разграбили их дома и усадьбы!

– Это Апокавк…

– Да! Ты верил ему, ты и эту змею, Апокавка, считал своим другом! Ты позволил ему вернуться в Константинополь! И вот они навели на нас турок Урхана, едва не отдали Душану всю Грецию! Для борьбы с тобою Анна пожертвовала даже церковными ценностями, были проданы образа, посуда, драгоценные украшения, оклады икон отправлены в переплавку! На этом неслыханном разграблении дворца кто только не наживался! Тебя самого, нас всех травили, как диких зверей, имя твое предали анафеме, навели болгар, раздавали направо и налево земли империи! Кралю сербскому Анна обещала всю Македонию до Хрисополя, турки безнаказанно уводили пленных, рыдавших у стен Константинополя! Тысячи убитых, заброшенные поля, потерянные провинции… И всему этому Анна радовалась, говоря, что Кантакузину, если он победит, меньше достанется крепостей!

– Апокавк твоими сторонниками заполонил все узилища, – вмешался Матвей, – построил новую тюрьму прямо во дворце, где и был убит доведенными до отчаянья узниками! И что же сделала твоя Анна? Натравила на восставших родню Апокавка, взяла штурмом дворец, пьяная толпа злодеев убивала всех подряд, несчастных резали даже в алтаре церкви! Трупы наших друзей рассекали на куски, головы и руки убитых носили по улицам. Тех, кто осмеливался пожалеть покойных, по приказу Анны били плетьми! Даже когда ты победителем стоял у ворот Влахернского замка, Анна не хотела сдаться и на все уговоры отвечала грубой бранью! И теперь, вступив в Константинополь, ты объявил амнистию всем, разрешил Анне по‑прежнему жить в тех же палатах дворца рядом с тобою и ничем не вознаградил своих пострадавших сторонников!

– Что же, они хотели бы, в свою очередь, грабить имущество противников и убивать?! Имя Христа у нас на каждом углу, а призывы его позабыты всеми!

– Но, отец!

– Они забыли, что я простил василиссе Анне смерть собственной матери! Вашу бабушку, Феодору, уморили в тюрьме по приказу Апокавка и Анны! Никто не смеет сказать, что его ноша тяжелее моей!

– И подарил наше родовое гнездо, Дидимотику, Палеологу! – гневно воскликнул Матвей. – А он за то пошел на меня войной и опять призвал врагов империи!

– А когда ты вызвал Сулеймана на помощь, – поддержала Ирина сына, – они стали кричать по всему Константинополю, что мы, именно мы, наводим турок на империю! Тебя ненавидит вся константинопольская чернь и половина синклита, тебя не поддерживает даже Григорий Палама, и он, вкупе с Каллистом, хлопочет о «примирении» с Палеологом! Вот чего ты достиг своею любовью!

Наступило молчание. Кантакузин, сгорбясь, прикрыл лицо рукою.

– Никто, никто не хочет понять! – прошептал он. – Когда я просил помощи у Урхана, он прислал мне своего палача, чтобы удавить Палеолога, сына государя, коему я был другом, коему поклялся сохранить семью! И, страшно сказать, мне кажется иногда, что – удави я его, заточи в монастырь Анну, это все поняли бы и приняли…

– Да, отец!

– Но тогда все даром, и не надобно все, что делал и делаю я! И, значит, империю не спасти… Не из‑за врагов! Я в конце концов сумел отразить и болгар, и сербов Душана! Но сами ромеи теперь стали худшими врагами своей империи! Порою я думаю, что и спасать уже становится некого на нашей земле!

– Я верю тебе, отец! – возразил Матвей. – Но скажи, многого ли ты добился своей верностью? Нынче никто никому не верен! Апокавк, когда ты отказался по его совету погубить Палеологов, тотчас перешел на сторону Анны и стал губить твоих друзей. Турки нынче захватывают Чимпе, хотя прежде ты говорил и торжественно обещал, что они никогда не переступят проливов!

– Сельджукский султан Омарбек был верен мне до последнего дня! С ним я не раз спасал Фракию от Душана!

– Омарбек мертв. А османы много опаснее сельджуков! Урхану ты отдал в жены Феодору, нашу сестру. Отдал христианку мусульманину, молодую девушку – старику. Елену ты отдал в жены Иоанну Палеологу, а он ее пытался подарить Стефану Душану как пленницу, женившись вновь на дочери нашего врага! Палеолог, получив Дидимотику, тотчас осаждает меня в Адрианополе… За твое благородство платим мы все, твои дети, отец! Почему ты вновь замирился с генуэзцами после всех пакостей, чинимых ими священному городу? Почему не поддержал Пизано, в конце концов?

– Почему?! И это вопрошаешь ты, Матвей, сам стоявший с войском у Галаты? Почему! Потому, что победила бы Венеция! Не мы, не ромейская держава! Венецианцы при доже Дандоло, натравившем рыцарей на империю, достаточно показали, чего они стоят! Они так же схватили бы нас за горло, как и Генуя, а сверх того – затеяли бы войну на море! Отдать Галату Венеции – не то же ли одно, что генуэзцам, если не худшее зло!

Я помню прошлое, а греки теперь не способны даже на это! Никем не помнится даже гераклейский позор! Им хочется служить на венецианских кораблях… Зачем тогда надобна империя, Боже мой?!

Они устали от прежнего величия… Нам уже слишком дорого давалось удерживать Азию… Чернь ропщет, динаты разорены, торговля гибнет… И при этом – роскошь власть имущих, погоня за развлечениями, жажда жить сегодняшним днем… И – ненависть!

Да! Я отдал жизнь собственной матери этой неистовой в страстях итальянке Анне, ныне я подарил Палеологу Дидимотику – неужели и этого мало, чтобы научить вновь верить друг другу, без чего нам уже не жить!

Судьба! Я строю флот – его разбивает бурей, я восстанавливаю империю – ее опустошает чума…

Видит Бог, я не хотел ни войны, ни вражды! Когда умер Андроник, когда на первом же заседании синклита враги начали оскорблять меня, я подал в отставку и ушел, сам! И что же? Солдаты явились во дворец приветствовать Кантакузина, осыпая угрозами патриарха Иоанна, и василисса Анна сама послала за мной! Просила заступиться, утишить бунт (Бунт! Лишь только я появился, смятение тотчас утихло и буря улеглась). Меня сама Анна упросила вернуться к власти! Я поселился с ее детьми во дворце, окружил семью василевса стражею, дабы никто не осмелился свергнуть вдову Андроника с престола. Теперь мне и это ставят в вину! Винят, что я грабил города, облагая налогами…

– Ты тратил деньги, спасая империю! – вновь вмешалась Ирина. – А василисса Анна меж тем заложила драгоценности греческой короны венецианцам для того только, чтобы нанять войско османов против нас!

– А они разграбили пригороды Константинополя, и опять виноват ты, а не Анна!

– И теперь Палеолог раздает острова и снюхивается с османами!

– Отец, родина ждет твоего решения нынче, теперь, иначе будет поздно!

Кантакузин смотрел на них обоих молча. И это самые близкие ему люди. Самые дорогие. Ближе – нет. Спросил наконец сына, тяжело понурясь:

– Чего хочешь ты?

– Того же, чего и армия. Чтобы ты короновал меня императором!

– Для того, повторяю вновь, надобно сместить Каллиста.

– Смести! И сверши!

– Ты не мыслишь, сын, что это будет началом конца?

– Ты забываешь, отец, еще об одном, – наступчиво возразил Матвей, – о Руси и о кир Алексии, у которого есть серебро и которому нужно утвердиться на престоле митрополита русского! Чего также не допускает Каллист!

– Уступи сыну, отец! – с мягким, но неодолимым упорством попросила Ирина.

Кантакузин затравленно поглядел на нее и промолчал, низко склонив голову.

 

Запрет поминать в славословиях Палеолога и слух о близкой коронации Матвея всколыхнул всю патриархию. Не было, казалось, ни догадки, ни участия, ни хотя бы понимания подступившей к порогу василевса трудноты. Было злое торжество: «Вот он наконец‑то! Скинул волк овечью шкуру! Показал истинное лицо!»

Каллист произнес в Софии громовую проповедь, где, правда, не называя имен, обличал «неправых и лукавых рабов, мнящих обадити и истребити власть имущих, поставленных от Господа», после чего вскоре совлек с себя патриаршество и удалился в монастырь. Сделал он это картинно, в соборе, после службы, в присутствии клира и толпы прихожан, объявив, что не возможет увенчать короною недостойного. И тут же, сняв дорогое облачение и обувши дорожные сандалии, с посохом в руках, благословив на прощанье всех присутствующих, вышел в путь. Греки теснились по сторонам, забегали сбоку, прося благословить напоследях, а пастырь шел наступчиво вдоль по Месе, запахнув плащ, в долгой дорожной далматике, и никто не смел его остановить, ни отогнать толпу прихожан, следующих за своим патриархом.

Алексий, глядевший на все это действо с хоров, почувствовал даже симпатию к гордому старцу и ожидал, что в многочисленных секретах патриархии, особенно в секрете великого хартофилакта, а также в секретах великого скифилакоса и сакеллария, где было большинство противников Кантакузина, услышит он теперь возмущение произошедшим и сожалительные слова о старом патриархе, – ничуть не бывало! Все, словно переменившись в течение одного дня, только и говорили о жданном назначении Филофея Коккина. (Хотя Кантакузину надобно было выбирать одного из трех кандидатов, в том, что он выберет Коккина, сомнений не было ни у кого.) Алексию стало муторно от этой мгновенной переменчивости греков. Он ушел в триклин Фомаит, где помещалась патриаршая библиотека, сидел над развернутой рукописью Златоуста и думал, и будущее уже не представлялось ему таким радостным, как еще вчера.

Зима проходила трудно. Погода стояла мерзкая. Холодный ветр с Пропонтиды наносил не то дождь, не то снег. Как это было не похоже на веселое русское Рождество!

Переговоры Кантакузина с турками затягивались, хотя он и предложил за Чимпе огромную сумму в десять тысяч иперперов. (Впрочем, значительную часть золота Кантакузину, о чем мало кто ведал, давала Москва[1].

 

Отошли брумалии и календы, на Руси превратившиеся в «коляду». Ряженые (мужики, окрученные бабами, и женки – мужиками) бродили в личинах из дома в дом, пировали, пили, выпрашивали дары. Вином торговали во всех маленьких харчевнях, звучала музыка, славили и пели разгульные песни, водили ученых медведей и дрессированных собак, на перекрестках зазывалы приглашали посмотреть представления мимов и плясуний… Город жил, не ведая или не желая ведать нависшей над ним беды.

Алексий в эти дни трудился особенно напряженно. Он уже добрался до Евангелия от Иоанна и теперь, когда сам переводил знакомые строки, переживал заново и по‑особому углубленно огненные слова евангелиста, бывшего любимым учеником учителя истины. «Аз есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец», – читал Алексий, будто бы и про себя, и в укор себе: все ли он сделал для Руси, для земли и языка своего? По редким известиям, с трудом доходившим до Константинополя, на Москве творилась какая‑то нелепица, и следовало скорее, скорей возвращаться назад! Но возвращаться – только победителем. Он и погибнуть теперь не имел права!

С Филофеем, который деятельно готовился к поставлению, они теперь почти не встречались. Гераклейский митрополит явно до времени избегал долгих бесед с Алексием.

Собор, утвердивший наконец кандидатов на патриарший престол, состоялся в конце февраля. Было много споров. Приезжал сам Григорий Палама из Солуни. И Алексий сумел, хотя и мельком, повидать знаменитого проповедника и даже перемолвить с ним. Кантакузин, как и ожидалось, из троих ставленников избрал Филофея Коккина.

 

В Галлиполи для покупки церковных святынь Алексий отрядил священника Василия с дьяконом и Станяту. Духовные немного робели, а Станька был рад безмерно, и уже виделось, что он поведет всю братию за собой. Отплыли на легкой парусной лодье с небольшим навесом, где можно было спать и кое‑как стряпать себе еду в глиняной походной печурке.

Греки – их было четверо на лодье – подняли парус, враз упруго выгнувший грудь по ветру. Лодья пошла ходко, вспенивая волну. Станята, с удовольствием вдыхая влажный соленый ветер, долго стоял на корме, махая шапкой провожавшему их Алексию, пока башни Константинополя не стали тонуть за волною и маленькая фигурка на берегу вовсе не исчезла в отдалении.

Все дальше и дальше уходили скалистые берега, холодный ветер пахнул зимой и родиной, и сладко было ощущать качание моря, сладко глядеть в дымчатую, тающую даль неба и воды.

Старый грек покрикивал на молодых помощников. Укрепив парус, греки достали оплетенную корчагу с вином, мигнув, подозвали Станяту, тот не стал отказываться. Предложили выпить и клирикам. Дьякон с удовольствием приложился к глиняной бутыли, а поп Василий лишь отрицательно покачал головой – его мутило.

– Мне, Станята, теперича, – признался старик, веселым слезящимся глазом взглядывая на новгородца, – иная посудина надобна!

Ветер был свеж, и моряки, от которых пахло дегтем и рыбой, порешили не заходить в Гераклею.

– Ходом к ихним островам пойдем! – объяснил Станята старику Василию, а тот только умученно кивал головою. Ему уже не пораз приходилось высовывать голову за борт. В полдень поснидали печеною рыбой и ячменным хлебом, запивая то и другое темным греческим вином. Низило солнце, крепчал ветер. Греки, усевшись в кружок, пели что‑то свое, высокими голосами с горловыми украсами, схожими с восточным, быть может турецким, пошибом. Поп с дьяконом дремали, прижавшись друг к другу. А Станята все глядел, вольно вдыхал полною грудью ветер, и все не проходила, длилась и длилась в нем беспричинная радость бытия.

Солнце угасло, облив на прощание полнеба густеющим красным пожаром. Лиловые тени, смешиваясь с туманом, заволокли окоем, и вот уже первые звезды начали свой мерцающий хоровод в высоком бледном эфире, меж тем как тьма, подкрадываясь, сочилась над самой водой.

К островам подходили уже в полной темноте. Упруго пели под ветром где‑то высоко, на урыве скалы, греческие низкорослые сосны, одним черным узорным очерком проглядывавшие отсюда, с воды, на фоне бархатно‑синего неба.

Грек‑хозяин поднял над головою слюдяной фонарь. С берега ответили, размахивая таким же фонарем. Потом на причале запалили костер. Греки роняли паруса, опускали в воду тяжелые длинные весла.

Скоро вся троица русичей сидела в каменной хижине у очага, отогреваясь и хлебая из глиняных мис дымное варево, поданное горбатой старухой работницей.

Духовным хозяева отдали деревянную кровать (и напрасно, отец Василий после жаловался, что клопы заели совсем), а Станята, избрав благую долю, вышел в хлев и пристроился на соломе в углу, где и выспался преотлично под вздохи осла с коровою, в соседстве с козами, но зато вдали от зловредных насекомых.

Утром все было в холодном тумане и росе. Выйдя во двор, Станята поежился. Странная у них тут зима! Прежняя горбатая старуха в сером шерстяном хитоне шла через двор и молча покосилась на Станяту. Зашла под навес и, наклонившись почти до земли, стала черпать вино из большого, врытого в землю пифоса. Начерпала кувшин и, поставив его на плечо, понесла к дому.

Скоро в каменном очаге запылал огонь. Искусанные русичи выползли на свет Божий, с завистью оглядывая Станяту, избежавшего дорожной кары. Греки, ходившие вычерпывать воду из лодьи, расселись в кружок вокруг грубого дощатого стола. Вышел носатый хозяин, зевая, поздоровался с русичами. На столе явились хлеб, вареная капуста, соленые оливки и рыба, снова по кругу пошло разбавленное водою темное греческое вино, и, когда восстающее солнце начало пробивать плотную завесу тумана, путники, завершив трапезу, уже вновь забирались в лодью. Стихший к полуночи ветер с зарею посвежел, весело надувая просмоленный рыжий парус, и остров с редкими сквозистыми соснами на вершинах скал, напоминавшими о вечности, скоро сокрылся в отдалении неба, воды и белесого утреннего тумана.

Вечером второго дня подходили к Галлиполи. Берега сузились. Город, расположенный у самой воды, в сумерках был трудно различим. Только разноголосый собачий брех да редкие огни по‑за стеною говорили о размерах поселения.

Ворота уже были затворены, и кабы не греки, проведшие русичей укромною калиткою в городской стене, где сводчатый лаз почти царапал головы, путникам пришлось бы заночевать на берегу. Долго искали знакомого иерея, к коему было письмо из патриархии, долго стучались в ворота, долго не открывал хозяин, испуганный ночною суетой. (Тут, как выяснилось, все боялись нежданного набега турок из Чимпе, и потому каждый дом к ночи превращался в маленькую крепость.) С утра началась беготня по городу. На мощеный дворик ихнего галлиполийского хозяина Станята являлся едва не затемно. Отец Василий изнемогал и больше посиживал дома, охраняя шкатулку с серебром, а дьякон, скупой на слова, но толковый мужик с веселым прозвищем Ноздря (по имени его никто, кажись, и не называл), тоже, как и Станята, совался из лавки в лавку, разыскивая перекупщиков, сумевших уже, как оказалось, и с турками из Чимпе завести торг, скупая у них краденую церковную утварь.

Ноздря и обнаружил ту, слоновой кости, резную иконку Спасителя с предстоящими, из‑за которой у них восстала пря едва не на целую ночь, ибо отец Василий отказался платить за нее: «бо всех драгих вещей в Константинополе все одно не скупить, а серебро надлежит, по слову Алексиеву, тратить токмо на писаные иконы и книги». Но в конце концов оба совокупными усилиями убедили старика. Иконка была и вправду чудной работы. Но уже добившись своего и купив, оба, Станята и дьякон, крепко задумались: одобрит ли их куплю Алексий?

Иконы были, икон было много, и древние, и недавние, разных писем – из Цареграда, Солуни, Никеи и Никомидии, с Кипра и даже из армянской Киликии и Антиохии. Но то запрашивалась несусветная цена, то троица русичей после долгих пересудов и споров сама отступалась, находя, что икона «не казовита» или же «не про нас». Пока еще только несколько образов – поясной Никола, Благовещение, Оранта да деисусный чин, добытый с великими трудами у прижимистого грека, – украшали покой русичей, тесную каменную клеть под камышовою крышей с единым окошком на задний двор, уставленный рядами полуврытых в землю пифосов с вином, пшеницей и оливковым маслом.

Город жил своею обычной жизнью. Ковали, чеботарили, торговали и ругались ремесленники и купцы; крестьяне в одеждах из козьих шкур привозили на рынок сыры, битую птицу, овощи и оливки, приводили осликов, груженных огромными охапками хвороста; рыбаки предлагали свежую рыбу в плетеных корзинах. Греки покупали, спорили, суетились, варили и жарили, к ночи разбегаясь по своим каменным или плетенным из камыша и обмазанным глиною клетушкам, крытым где черепицею, а где и попросту соломою да тростником. Стража становилась у запертых ворот, и городок засыпал, чутко вздрагивая от каждого звука подкованных конских копыт в застойной пугающей темноте.

Турки иногда подъезжали снаружи к башням, кричали что‑то по‑своему и смеялись, хлестнув коней, уносились прочь. И опять было непонятно: что это? Война или не война?

Ту, «дивную», как потом называли ее, икону Станята нашел не вдруг, а уже, почитай, перезнакомясь со всеми торговцами церковным товаром, узнавши, что почем и где можно достать.

Грек Никита Стифат, коего они с Ноздрею по‑своему перекрестили в Стипу, показав образ, запросил двести иперперов, цену немыслимую ни по каким законам естества, хотя как только Станята узрел этот крупный лик ангела с прядями золотых волос, окаймивших лицо самой совершенной неземной красоты, и завораживающим колдовским взглядом мягко‑огромных глаз, то и понял, что образ надобно добыть во что бы то ни стало.

Станята и отца Василия таскал в лавку Стипы, и самого грека часами уговаривал уступить, но тот уперся твердо, ни в какую не сбавлял даже и первой названной цены. Станька аж похудел с того горя.

– Отступись! – пенял ему, жалеючи, отец Василий.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: