IV. Без хозяина дом – сирота 8 глава




Таков был и Кавасила. Выйдя исчезнувшими дверями к полуразрушенному Фару, он только плотнее закутался в свою серую хламиду, отороченную по краю неширокой синей каймой (один этот синий цвет и был намеком на его высокое положение), и замер, торжественно глядя вдаль. Ветер Мраморного моря отдувал его длинную нестриженую бороду и шевелил волосы непокрытой головы. Замер и Алексий, невольно охваченный нежданною красотою сего места и картиною, развернувшеюся под ними и окрест.

Они стояли на илиаке Фара. Внизу и вдали, в разросшихся благоухающих осенних садах, лежал арсенал и порт Вуколеонта, а совсем вдали серел и желтел турецкий берег, и синеющая Пропонтида властно опрокидывалась на них своею неукрощенной колеблемой ширью.

Пройдут века, окончательно падут дворцы ромейских императоров, изменится людская молвь на берегах вечного пролива, но все так же будет дуть теплый ветер с Пропонтиды, все так же глубокою синью и шелком отливать древние войны, помнящие походы язычников‑русичей на Царьград, греческие триремы в водах своих, царя Дария, и Ксеркса, и осаду Трои, и поход аргонавтов за золотым руном, и едва различимую уже в дымке времени загадочную киммерийскую старину…

– Вот здесь был знаменитый Фар! Маяк василевсов Ромейской империи. В этой вот башне! Вот и храм Пресвятой Богородицы Фара! – со вспыхнувшим взором заговорил Кавасила, оборачиваясь к Алексию. – Здесь неусыпная стража принимала вести, передаваемые василевсу от фара к фару, от огня к огню, от самых границ империи: с Евфрата, Кавказа или Аравийской пустыни, – о движении персов, восстаниях, набегах сарацин… И тотчас повелением василевса стратиги подымали акритов и вели тяжелую конницу в катафрактах, чешуйчатых панцирях отражать врага! Здесь, где стоим мы с тобою, некогда стоял автократор, коему принадлежали Вифиния и Понт, Пафлагония и Каппадокия, Армения, Лидия и Киликия, Исаврия, Сирия и Египет, и сама Святая Земля, и Ливия, и Африка…

Не договорив, внезапно угаснув голосом, Кавасила замолк на полуслове. Дальний скалистый берег, за коим еще недавно простиралась победоносная Никейская империя, ныне принадлежал туркам султана Урхана…

Кавасила медленно отвернулся от Фара. Овладел собою. Начал объяснять вновь, подавляя невольную горечь плетением звучных словес:

– А тут были – вникни! – целых три серебряные двери, каждая из которых стоила иного дворца в какой‑нибудь варварской стране! – Он скользнул взглядом по лицу Алексия, поняв с запозданием, что тот мог принять «варварский» на свой счет, но Алексий лишь склонил лобастую голову, показывая сугубое неогорчительное внимание. – Через этот проем, где была главная дверь, заходили в Хрисотриклин. Он выстроен еще Юстином Вторым и, как видишь, напоминает церковь! Те же восемь камор, перекрытых сводами, и в центре купол. Вот в этой нише, на возвышении, находился царский трон, нет, целых два трона! По будням василевс садился на золоченое кресло, по воскресеньям – на пурпуровое. Вон там, в вышине, на своде, еще видна мозаичная икона Спасителя, хотя золотую смальту из нее выковыряли алчные латиняне, а кострами, которые они жгли на полу триклина, закоптили все своды…

Ты не можешь представить себе былую роскошь места сего! Какие висели ковры на этих мраморных стенах, какие золотые и серебряные светильники стояли у каждой ниши, какое роскошное серебряное поликандило свешивалось с высоты! А парчовые завесы! А скамьи из эбенового дерева!

В мрачном ободранном зале было пусто и гулко. С закопченных сводов сыпалась пыль. Вспугнутые голуби, хлопая крыльями, реяли кругами, пятная пол белыми пятнами помета… Но Николай Кавасила зрел красоту, утонувшую в веках и, воскрешая словом древнее величие золотого триклина, заставлял видеть ее и Алексия.

– Есть только одно место, не уступающее Хрисотриклину, – продолжал Кавасила, – ныне обрушенная палата Магнавры! Там тоже была тронная зала, в ней василевсы принимали иноземных государей и послов. Именно там стоял трон Соломона с рычащими львами и поющими птицами. Там мы принимали вашу Ольгу, архонтессу, или княгиню, как говорят руссы…

В Магнавре была некогда высшая школа, где юноши из разных городов и стран изучали философию, риторское искусство, творения святых отцов и великие законы Юстиниана. Видел ли ты когда‑нибудь дворец, в котором было бы столько тронных зал?! – спрашивал Кавасила, лихорадочно блестя глазами, как будто не развалины показывал он и не по развалинам они пробирались, обходя рухнувшие колонны и глыбы камня с провалившихся сводов. – Вот в этой нише, за шелковым занавесом, царь переодевался и надевал венец. В этой небольшой церкви, ныне заброшенной, хранилось царское облачение и многие священные реликвии, например жезл Моисея.

– Где он теперь? – оживившись, спросил Алексий.

– Похищен латинянами! – ответил за Кавасилу подошедший сзади клирик из свиты. – Похищен и вместе с крестом Константина увезен в страну франков!

Все трое смолкли на мгновение, как бывает при воспоминании о погибшем или опочившем ближнике.

– А вот тут выход в китон, царскую спальню! – продолжал Кавасила, поспешив разрушить тягостное молчание. – Это кенургий, построенный Василием Македонянином, приемная зала Китона. Взгляни! Здесь были колонны из зеленого фессалийского мрамора, вот тут еще сохранились остатки изящной резьбы! Все стены здесь были покрыты золотой мозаикой, и по золотому полю изображены сцены царских побед и приемов послов. А тут был изображен сам автократор Василий с царственной супругою Евдокией. А вот здесь, на полу китона, в кругу из карийского мрамора из разноцветных камней был сложен павлин со светозарными перьями, и по углам – четыре орла с распростертыми крыльями, царские птицы в рамах из зеленого мрамора. Потолок тут был усыпан золотыми звездами, и среди них сверкал крест из зеленой мозаики, а вдоль стен мозаичные узоры образовывали как бы кайму из цветов, и выше, по золотому полю, была изображена вся императорская семья… Все это похитили, уничтожили, разорили латиняне!

Там, далее, в жемчужной палате, находилась летняя опочивальня царей с золотым сводом на четырех мраморных колоннах, с мозаичными украшениями, изображавшими сцены из охотничьей жизни: тут псы, как живые, рвут оленя, и яркая кровь капает из его ран, там медведь встал на дыбы, стараясь достать охотника, выставившего копье, здесь вепрь кидается на всадника, обнажившего меч… Отсюда с двух сторон были выходы в сады, манившие прохладой и ароматами редких цветов…

В тех покоях, называемых карийскими, находилась зимняя опочивальня, защищенная от резких ветров, дующих в январе с Пропонтиды. Тут была и уборная императрицы, с полом, выложенным белым проконийским мрамором, вся украшенная дивною росписью. Но выше всего, доступного воображению, была спальня императрицы – удивительная зала с мраморным полом, казавшаяся усыпанной цветами лужайкой, со стенами, выложенными порфиром, зеленым крапленым мрамором фессалийским, белым мрамором карийским, с парчовыми, затканными золотом завесами, – представлявшая такое счастливое и редкое сочетание цветов, что и сама получила название мусики, или гармонии, ибо только в божественных звуках возможна подобная красота!

Были тут еще покои Эрота и покои порфировые, где рождались дети императоров, «порфирородные»; и от нас, греков, это название разошлось ныне по всему миру!

Представь себе, взирая днесь на эти развалины, домысли разумом великолепие дверей из серебра или слоновой кости, пурпуровые завесы на серебряных прутьях, златотканые покровы на стенах с изображениями чудесных зверей, каких только могла измыслить причудливая древность, большие золотые светильники и поликандила, инкрустации из перламутра, золота и резной слоновой кости.

Тут‑то, среди этой неземной красоты, и жила «слава порфиры», «радость мира», «благочестивейшая и блаженная августа», «христолюбивая василисса», как приветствовал ее народ на больших выходах или в садах, на пути в Магнавру, когда императрица шла принять ванну в Магнаврском дворце в сопровождении своего препозита, референдариев и силенциариев, избранных из числа евнухов дворца, несших благовония и одежды августы, в сопровождении опоясанной патрикии и девушек свиты.

Многие наши василиссы собирали у себя писателей и ученых, подобно мужам, умели толковать о тонкостях богословия и даже сами сочиняли книги! Особенно славились этим царицы из рода Комнинов. Ты многого не знаешь еще о величии нашей страны!

А когда императрица дарила императору сына, то через восемь дней по рождении дитяти весь двор торжественно проходил перед роженицей. В опочивальне, обтянутой шелками и златоткаными покровами, сверкающей огнем бесчисленных светильников, молодая мать лежала на постели, покрытой золотыми одеялами. Подле нее стояла колыбель с порфирородным дитятею, и препозит по очереди впускал к августе членов императорского дома. Затем следовали по старшинству жены высших сановников и, наконец, вся аристократия империи: сенаторы, проконсулы, патрикии, магистры, всякие чины кувуклия и синклита, и каждый приносил августе поздравления и подарки.

Великая Феодора, возвышенная Юстинианом с самых низов до престола Ромейской империи, совместно с супругом своим управляла страной, являя в бедах нрав, мудрость и волю, достойные высокоумного мужа!

Идем отсюда! Мне самому тяжко взирать на то, что есть, зная о том, что было в века нашего величия!

Сейчас мы проходим по Лавзиаку. Тут стояли сановники во время больших выходов. Одна из дверей была отделана слоновой костью. Гляди, гляди! Там, сверху, чудом сохранилась пластина! Какая изящная резьба!

Отсюда проходили в Юстиниан, где был потолок с золотою мозаикой, а полы выложены разноцветными блестящими мраморами и плитами порфира, на коих останавливался сам василевс. Тут тоже иногда давались обеды приглашенным гостям. В этом рухнувшем триклине наша царица принимала вашу архонтессу Ольгу. Здесь они обедали с благородными женами из Руссии, а ее мужская свита обедала с царем в Хрисотриклине.

А вот тут, через вестибул Скилы, можно было выйти на ипподром. Выйдем и мы! Отсюда к храму Сергия и Вакха ближе всего.

Ты говоришь, у вас есть монах Сергий, коему ты прочишь судьбу великого подвижника? Мне о нем с твоих слов поведал Филофей Коккин, наш гераклейский митрополит, кажется, знакомый тебе? И ежели… – Тут Николай Кавасила, оглянувшись на свиту, следовавшую за ними в некотором отдалении, приблизил уста к уху Алексия и произнес скороговоркой, шепотом: – Ежели кто и может помочь в деле твоем, то он – и только он! Не патриарх, не Каллист!

И тут же, углядев приближающегося к ним прежнего клирика, Кавасила вновь поднял голос, расхваливая достоинства царских палат:

– Ты не видел еще тронную залу императора Феофила, Триконх ей имя. Потолок там вызолочен и опирается на колонны из красного оникса. Перед нами серебряная дверь, по бокам – медные! – Он опять говорил так, словно и вправду перед ними сверкали узорчатые металлические двери, хотя и серебряная и даже медные двери были давно перечеканены на монету. – Погляди еще нашу Сигму, балкон. Какой вид! Какие колонны!

– Были! – вновь уточнил прежний клирик. – Их тоже украли латиняне, ибо они были из дорогого камня.

Свита Алексия тою порой столпилась в портике, дивясь своим отражениям в полированной глади сохранившихся колонн. Иные проводили пальцем по гладкому камню, не понимая, как можно было содеять такое…

Кавасила, снисходительно поглядывая на простецов русичей, продолжал объяснять, указывая мановением длани семо и овамо:

– Там вон дворец Дафны! В нем некогда стояла языческая статуя, привезенная еще Константином Великим. Тут, в Августее, короновали цариц! Вон там Онопод, Консистория, Триклин кандидатов, Лихны, Халка…

У Алексия давно кружилась голова от обилия звонких названий, от изобилия былой роскоши и цветного мраморного, хоть и разоренного, великолепия.

Кавасила, заметив наконец, что гость утомлен, вывел Алексия на очередной илиак и усадил на мраморную скамью.

Яркое солнце заливало огромный город, свежий ветерок с моря ласкал лицо. Не верилось, что уже ноябрь, самая пора осенних ненастий, слякоти, снега с дождем и первых суровых заморозков.

«Как‑то сейчас на Москве? – гадал Алексий, щурясь, озираясь окрест. – Какая благодатная земля! Истинный рай! – почти примиренно думал он, не поминая в сей час томительной волокиты в секретах и канцеляриях патриархии, волокиты, которая держит его с самого августа в неопределенном состоянии просителя, коему хотят, но почему‑то не могут отказать.

Свита опять отделилась от них, перейдя на ипподром, и Алексий даже вздрогнул, когда Кавасила, ссутулившийся рядом на скамье, глухим, полным муки голосом выдохнул, невидяще глядя перед собою:

– Я ненавижу этот город! Да, русич! – с горечью продолжал он. – В эту роскошь, в это гнездилище всевозможных пороков и всесветной гордости ушла вся сила нашей империи! Со времен Юстиниана Великого мы вкладываем сюда все, добытое трудами и кровью наших селян и армии! И вот: создали великое скопище охлоса, изнеженных аристократов, жадных чиновников, и надо всем – синклит, что сумел разложить нашу великолепную армию, уничтожить флот, подорвать все силы ромейской державы!

Теперь они предают нашего Кантакузина… Они предают всех, они не умеют любить, и даже ненавидеть не умеют!

У них на глазах сбросили великих Комнинов, и что же? Они венчали славою Андроника Первого! Узурпатора и убийцу!

Андроник разгромил провинцию; Вифинию, щит империи, залил кровью; уничтожил всех тех, кто умел и хотел защищать ромейскую державу!

А как он заигрывал с чернью! Сколько было слов о сокращении налогов, о льготах и вольностях… Для кого?! Себя повелел изобразить в одежде крестьянина с серпом в руках… Смешно! Плешивый сластолюбец, василевс, у коего на пирах громоздились леса дичи и холмы рыбы!

И что же? Норманны берут у него Салонику, второй город империи! Венгры безнаказанно отбирают Далмацию! А он? Трусит! И всего через два года тот же охлос, та же самая чернь, еще недавно прославлявшая в нем спасителя, забыв свои прежние клятвы, возит Андроника на паршивом верблюде по городу, посадив задом наперед, шпарит кипятком, колет мечами и забрасывает грязью. Но дело уже сделано, империя погибла! И сотворили это даже не синклитики, а наглая столичная чернь!

А затем – бездарные Ангелы, потерявшие Влахию с Болгарией. А затем, вскоре, пришли крестоносцы. И город – краса мира, совокупивший в себе семь чудес света, эллинскую мудрость и древние святыни христианства, столица величайшей в мире империи, падает к их ногам, как источенное червями яблоко; и грубые мужланы жгут, грабят и убивают на площадях богохранимого града, насилуют женщин, разламывают в слепой ярости бесценные эллинские статуи, позорят церкви, потешаются над святынями, обзывая ромеев трусами и бабами, коим прилично сидеть за прялкой! Тех ромеев, предки которых когда‑то отбросили персов, отразили арабов и не раз и не два били западных рыцарей!

Так я скажу: слава тем, кто освободил нас от этого города, сожиравшего империю!

Когда осталась одна Никея, когда, казалось бы, все было кончено, то никейские императоры сумели остановить врага и на западе, и на востоке! Остановили латинян, отвоевали у турок Вифинию и берега Понта, разбили болгар, присоединили Эпир и Фессалонику… Оставалось одно: вернуть град Константина. И когда мы вошли сюда, воротились к этим дворцам, колоннадам и стенам, тогдашний друнгарий флота воскликнул: «Теперь все погибло!»

И все было погублено в самом деле. Палеологи начали с преступления, уничтожив законную Никейскую династию. Михаил Восьмой ослепил ребенка Ласкаря… Я понимаю, взрослого мужа, воина – но дитятю?!

Теперь они прославляют победы Михаила, ругая взапуски Кантакузина, который‑де наводит турок на земли империи. А кто разорил поборами Азию и утопил в крови восстание гордых акритов, открыв османам ворота Никеи? Михаилу нужны были деньги, дабы отвоевать Грецию! Отвоевал он ее? Его победы совершались руками наемников, а не самих ромеев, и, вот видишь, там, перед нами, лежит потерянная навсегда земля, которая давала империи лучших моряков и лучших воинов.

Трон Палеологов проклят! Они уже почти погубили страну! Кантакузин делал, что мог: отразил турок в Дарданеллах, остановил сербов, отбросил болгар, вернул Морею. Но он… Да! Ты молча спрашиваешь меня! Да, отвечу я, многие корят Кантакузина. Армия требует от него коронации Матвея. Лучшие люди страны недоумевают, почему он не изгнал или не уничтожил василиссу Анну, кровожадную иноземку, раздающую направо и налево земли и богатства империи. Почему терпел и терпит молодого Палеолога, ставшего теперь прямым врагом державы? Почему, почему, почему…

Но скажи, почему этого ничтожного потомка покойного императора именно теперь, когда он наводил сербов на Салонику, обещая Стефану Душану всю Македонию с Эпиром в придачу, намереваясь – о, мерзость! – свою жену Елену, дочь Кантакузина, передать сербам, яко пленницу, женившись на дочери Душана, когда он дарит острова и земли венецианцам и генуэзцам, нашим врагам, когда он осаждает Адрианополь, бежит на Тенедос и теперь, как враг, жаждет с чужою помощью захватить священный город, – почему именно теперь чернь возносит его до небес, а Кантакузина, спасителя империи, клянет на всех площадях, приписывая ему все грехи прошлых и нынешних Палеологов? Почему?!

Они устали от войны? Страшатся турок? Они жаждут покоя? Какого покоя? Генуэзцы в Галате издеваются над нами! Вон она, гляди, торчит над городом, башня Христа, выстроенная фрягами на захваченной у ромеев горе над Галатою! Она видна со всех дворов, со всех улиц! Неужели еще и этого мало?!

Армия давно требует венчать Матвея императорскою короной, чтобы утвердить род Кантакузинов на престоле. Каллист, конечно, решительно против. Он законник, и по «закону» считает истинным василевсом юного негодяя, бежавшего к нашим врагам!

– А Филофей? – встрепенувшись, начиная что‑то понимать, вопросил Алексий.

– Филофей Коккин? Он мог бы занять престол Каллиста, но он очень напортил себе историей с Гераклеей, его родным городом, взятым генуэзцами в то время, как их митрополит пребывал в Константинополе. Коккин утверждает теперь, что он лечился, что он вообще тяготился кафедрой и мечтал о монашеской жизни! Он много пишет, сочиняет гимны, шлет письма во все концы. На выкуп пленных гераклеотов собирал деньги по всему Константинополю… Ты не слыхал про эту трагедию? О ней до сих пор судачат на рынках!

Генуэзский флот шел на помощь Галате, осажденной венецианским адмиралом Николаем Пизанским. Остановились у Гераклеи. Это наша лучшая крепость на Мраморном море, пойми! Генуэзцы стали, как водится, собирать овощи с огородов. Греки набросились на них, двоим отрубили головы. Тогда генуэзцы построили корабли в боевую линию и, пользуясь приливом, поплыли прямо к стенам крепости. Градской епарх тотчас бежал, оставя ворота открытыми. Жители ударились в панику. Город был сразу же взят, и начались резня, насилия, грабежи. Сперва мало кого и брали в плен. Трупы женщин, детей, стариков устилали берег. Только насытясь кровью, они полонили остаток гераклеотов и распродавали их потом в Галате всем желающим… Ромеи при Палеологах окончательно разучились воевать! Теперь винят Филофея Коккина, что того не случилось в городе.

– У нас бы судили градского епарха, бежавшего от врага, а не епископа! – отозвался Алексий, недоуменно пожимая плечами.

– Виноваты греки! – отмолвил Кавасила. – Они напали первые… Эх, да что искать, кто был виноват! Виноваты, конечно, те, кого рубили и обращали в рабов! Виноваты мертвые, а с мертвых какой спрос? Спрашивают с Филофея Коккина, друга Кантакузина, и с Кантакузина, друга Филофея. Поминают Коккину его еврейскую кровь, хотя бежавшие защитники Гераклеи все были чистокровными ромеями!

И вот мы отдали Азию, теперь отдаем Эпир и Македонию, скоро и Фракию отдадим… Чему? Этому городу, убийце империи, этим сбежавшим сюда после чумы, в обезлюдевший город, нищебродам и побирушкам, этой городской знати, ненавидящей свой народ и ненавидимой народом! Вырожденцам, Палеологам, наконец!

Я не знаю, о чем думает Кантакузин, и не знаю, на что надеяться самому… Уйти? От этих дворцов, развалин, от прошлого величия империи, от наших суетных разговоров, речей, энкомиев, славословий, от этой заплатанной пестроты? Мне уже не уйти!

Русич! Ты проходил когда‑нибудь по Месе просто так, от форума к форуму, обозревая пестроцветные колонны, статуи, портики, под коими некогда философы вели ученые споры, и арки седой старины? Все эти чудом уцелевшие памятники нашей тысячелетней славы! О‑о‑о! – простонал Кавасила, закрывая лицо руками. – Как я ненавижу этот город… И жить без него не могу!

Станята неслышно подошел сзади, показывая глазами: время, мол, ждут! Алексий, мягко тронув спутника за рукав, первым поднялся со скамьи…

Да, день был труден, излиха труден даже для него! И затем пришел навеянный Кавасилою тяжелый причудливый сон, когда оживали дворцы и ползла змеею торжественная процессия во главе с автократором – самодержавным повелителем ромеев. Пышное действо, которое когда‑нибудь – о, еще очень не скоро! – будет повторено на Руси в шествиях грядущих московских царей‑самодержцев, ибо будут переняты и титул, и знаки власти, и даже одеяния… Не скоро еще!

Напившись воды с гранатом и отпустив Станяту, Алексий было задремал, но вскоре пробудился опять и уже не спал – лежал, думал.

Он и сам начинал чувствовать мертвящее, засасывающее очарование гибнущего города Константина, города, который так прекрасен показался ему с воды: изумрудный и многоцветный, весь в садах и башнях… И еще не было видно нищих, роющихся в отбросах и грязи давно не метенных улиц, ни разрушенных дворцов, ни пустырей внутри града, заросших буйною порослью кустов и бурьяна, перевитых плетями дикого винограда и плюща… Эти вонючие улицы, когда по ним в былые века торжественно проходил василевс, украшали коврами и шелковыми тканями, усыпали благовонными миртовыми и буковыми ветвями!

Он вспомнил, как разгневал спервоначалу, узнав, что серебро, посланное князем Семеном на ремонт Софии, Кантакузин употребил для расплаты с турецкими наемниками. Что скажет теперь князь Семен? Не скажет… Разве узрит оттуда…

Алексий поймал себя на том, что говорит с князем Симеоном как с живым, и понял с остро прорезавшимся смыслом, что на Руси, на Москве, нет ныне достойного главы, могущего заменить покойного крестного и его усопшего старшего сына. Нет достойного главы, и он один… Только он?! Алексий поспешил отогнать греховно‑гордую мысль, но она вернулась как упрек и призыв, и, нахмуря чело, он понял, что то не суета, а воля Господа и что он, и верно, один. И то, что на нем одном зиждится ныне судьба Владимирской Руси, отнюдь не гордыня, а долг и воля вышнего судии!

Сколь жалка показалась ему, впервые прибывшему в Константинополь, мысль покойного крестного, князя Ивана, что малый древянный град Московский возможет некогда наследовать второму Риму, городу Константина, древнему Византию, Царьграду русских летописей! Перед этим сонмом святынь в каждом монастыре, в каждой церкви градской! Перед роскошью узорного камня, перед величавою колонной Юстиниана с медяным подобием императора на коне, одержащего в руках державу мира! А теперь, ныне, видит он, что умирает огромный город, все медленнее бьется старое сердце империи и ищет, хочет, жаждет и ждет наследования себе!

Алексий успел уже и вторично повидать Кантакузина. Был за обедом, в покоях царя. И здесь, в малом кругу ближников, был столь же величествен, и грозен, и светел лицом несчастливый повелитель ромеев, упрямо, невзирая на коронацию, считающий себя только лишь наместником при юном сыне покойного Андроника Третьего.

Алексия на этот раз привечали во дворце с некоторым смущением. Виною тому были, почти наверняка, новые происки Ольгерда. «Не мыслят ли Каллист и синклитики опереться на Литву?» – приходило уже не раз ему в голову. Греки явно не хотели допустить ставленника Москвы до митрополичьего престола!

Отступить он не мог. Не предает ли его теперь сам Кантакузин?! Нет, Кантакузину можно верить! Только… только… Надобно ближе сойтись с Филофеем Коккином!

Довольно он угождал семо и овамо, держась, сколько мог, в стороне от патриаршей грызни!

Довольно он с видом школяра сидел над греческими рукописями и без конца совершенствовал произношение, дабы не казаться смешным ромейским витиям!

Будь что будет! И Христос требовал дел, а не слов!

Престол покойного Феогноста не должен перейти в руки Литвы и ни в чьи другие руки! Не должно допустить и гибельного разделения митрополии!

Он будет драться, он поддержит русским серебром Филофея Коккина против Каллиста!

Третьего дня патриарший скифилакос, принимая от него кошель с серебром, с кривою усмешкою вспомнил, что василевс в Великую субботу приносил к престолу Софии мешок с целым кентенарием золота (семь тысяч двести иперперов, или золотников, почти два пуда драгого металла!), а теперь они вынуждены восполнять иссякший поток монаршьих милостей серебром далекой России. Пусть так! Но и серебро, трудное русское серебро, не должно пропасть втуне!

Он изучит греческий язык.

Он окончит перевод Евангелия.

И он купит, купит у упрямых ромеев митру митрополита русского!

И еще: он переведет наконец митрополичий престол из захваченного Литвою древнего Киева туда, где ему и быть должно, – во Владимир Залесский! Ежели он не свершит этого днесь, то митрополия, а с нею и духовная власть на Руси рано или поздно перейдут в руки Литвы. И тогда сама Русь окончит существование свое!

«И тебе, Сергий, я добуду потребное!» – пообещал Алексий, уже обарываемый дремою.

Напряжение ночи, мучившее его доселе, наконец спало с него, отошло, уплыло, покоренное твердотою принятого решения, и он уснул, так и не разогнав упрямую поперечную морщину чела, и уже не чуял, как потух, выгорев дотла, светильник, а на побледневшем высоком небе разгорается золотая заря.

 

До Алексия уже дошли смутные слухи о каких‑то турецких бесчинствах молодого Сулеймана, сына Урханова, якобы вторгшегося на греческий берег и захватившего маленькую крепостцу Чимпе недалеко от Галлиполи.

Противники Кантакузина едко улыбались, судачили по углам:

– Вот его обещания! Вот куда привела его дружба с османами! Погодите! Мы еще будем горько вздыхать о Палеологах!

Все это говорилось шепотом, с оглядкою, с противным блеском глаз, как будто вторжение врагов в пределы империи доставляло им сугубую радость.

Алексий долго не верил, что слух о турках истинен, однако вскоре о событии толковал уже весь город, и Алексию со скорбью пришлось убедиться, что противники императора в этот раз оказались правы.

Тем более следовало спешить! Добиваться решительного разговора с Кантакузином, но прежде того неприлюдно и откровенно потолковать с Филофеем Коккином.

Впрочем, гераклейский митрополит, видимо, и сам искал жданной встречи с Алексием, и предлог для нее явился невдолге, ибо Коккин должен был выступить с речью «на хулящих исихию» перед слушателями высшей патриаршей школы, которую Алексий прилежно посещал. Среди преподавателей школы были такие светила, как Планудий и Мосхопул; слушатели приходили сюда хорошо подготовленные, и Алексию, которого к исходу шестого десятка лет начинала оставлять юношеская гибкость ума, зачастую приходилось излиха трудно. Он, однако, упорно ходил на лекции, слушая все подряд, будь то медицина, астрономия, математика, риторское искусство или богословие.

Послушать гераклейского митрополита сошлось приметно больше народу, чем собиралось на обычных схолиях, и обширная сводчатая палата оказалась тесной. Иным не хватило мест, стояли или сидели на полу. Агафангел с трудом оборонял припоздавшему Алексию его обычное место на скамье.

Филофей поднялся на возвышение. Значительно перемолчал шевеление усаживающихся слушателей, цепко обозрел взором палату и, не умедляя более, высоким звучным голосом, обличавшим в нем хорошего певца, начал:

– Недавно слышали мы на соборе господним промыслом отринутое учение латинянина Варлаама, утверждавшего, что Божество – о стыд, о горе! – не имеет ни энергии, ни воли, ни благодати… Полно бы и говорить о том, осужденном соборно, заблуждении, но коль многим эти споры внушили и все еще внушают страх и подозрение, то и надлежит ныне, ради новых лиц, коих вижу здесь среди вас, и могущего еще тлеть соблазна, кратко обозреть признанные писания великих отцов церкви, дабы показать, что не всуе и не попусту изрекал глаголы свои Григорий Палама, нынешний епископ фессалоникийский! И не вотще, и не суетная новизна – «умное делание» старцев афонских и возлюбленная многими и мною исихия, возлюбленная до того, что и я, грешный, мыслил отврещись суеты, и только отец Палама уговорил меня не снимать крест общественного служения с рамен своих!

Филофей Коккин действительно был нездорово красен лицом, но не от злобы, как утверждал в своей «истории» Никифор Григора – Алексий не узрел свирепости в этом лице, – а скорее от болезни и, возможно, от излишней пылкости нрава, прорывавшейся в остроте жестов и чрезмерном порою возвышении голоса.

Толпа слушателей, взыскующих знания, сегодня отличалась особенною пестротою. Более половины было мирян. Брадатые мужи и юноши с первым пухом на щеках плотно теснились на скамьях. Многие принесли с собою складные холщовые стулья. Писали на вощаницах, положивши дощечки на левое колено, или просто слушали, отмечая себе стилосом самое главное, вскидывая глаза на гераклейского епископа, когда он произносил основополагающие суждения.

– Конечное наше устремление, – говорил Коккин, – познание, постижение умонепостигаемой и непознаваемой первопричины!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: