IV. Без хозяина дом – сирота 4 глава




Ныне вновь в обители не хватило воску. В стоянцах одесную и ошую царских врат горели лучины. Единая свеча была укреплена в алтаре, за престолом.

Невысокие царские врата Сергий резал сам. Сам резал аналой, и тяжелые деревянные паникадила резал и украшал сам в долгие ночи одинокого пустынножительства. На миг стало до боли жаль этой потемневшей церковки, доживавшей свои последние часы, церковки, которую ставили они когда‑то вдвоем со Стефаном!

Недолгие первые годы лесного подвижничества мнились теперь бескрайно долгими, столь многое явилось содеянным в нем и вокруг него. И медведь, тот самый, приходивший к нему кормиться две зимы подряд, а затем сгинувший невестимо, казался ныне почти сказкою, передаваемой братией из уст в уста… (Медведя того Сергий сперва опасился: хлеб клал на пень и отходил подальше, пятясь, а потом пообвык и даже нравилось, не так долило одиночество, когда во время работы медведь уютно урчал за спиною. Все‑таки приласкать себя топтыгин не давал, да Сергий, жалеючи зверя, не очень и старался приручать его – ручной‑то дуром полезет встречу людям, а те с перепугу, не разобрав, прирежут косолапого!) И глухо, редкою порой, напоминался Ляпун Ерш, едва не убивший его на молитве в этой самой церкви в первое лето подвига…

С ним тогда «это» случилось впервые. Он мог бы теперь, осильнев на лесной работе, руками свободно задавить Ерша, мог вышвырнуть из церкви всю немногочисленную шайку (тогда, в Радонеже, он один пошел к Ляпуну и так же вот подставил ему темя, а потом хватался скользкими от собственной крови руками за вздетый топор), но он не сделал ни того, ни другого. Он вторично, теперь уже, почитай, сознательно, дал себя убивать, потому что стоял на коленях спиною к душегубу и лучшей удачи не могло бы и быть для Ерша! Сергий не шевельнулся, не дрогнул, когда Ерш подскочил с визгом к нему, крича что‑то навроде: «Вот ты где, ну, добрался я до тебя, не умолишь!» А Сергий молился. И в миг тот последний, весь собравшись в комок, он вдруг, сам не чуя еще, как это произошло, перешел какую‑то незримую грань, до которой допрежь не доходил и в пору самой жаркой молитвы. Было такое, словно вступил в звенящую тишину и там, за нею, точно из‑под прозрачного колокола зрел, не оборачиваясь, малую фигурку мечущегося и кривляющегося человечка, который что‑то еще орал, подскакивал, на замахе отступая и подскакивая вновь, вдруг завертелся безумно, кинулся вслед прочим, что, отступив к дверям и перемолвивши, начали покидать церковь, опять, уже один, с воем, верно, прянул от двери к алтарю, к стоящему на коленях Сергию, взмахнул рукой и вновь отступил, шатаясь, и вдруг (как тогда, пустившись в неоглядный бег) ринул к порогу церкви, почти выбил дверь и исчез. Сергий помнил еще, что возвращался долго‑долго, все никак не мог найти, нащупать себя самого, стоящего на коленях перед алтарем, и еще помнил ясное присутствие ее в тот миг, незримое, но безошибочно понятое присутствие Матери Божией.

Он встал, дочитав канон, выбрался наружу. Разбойники побывали в келье и хижине, перевернули, рассыпав, его небогатую утварь, но унесли лишь одно – хороший, ладный резчицкий нож. И Сергий потом долго ладил новый из обломка горбуши.

Нож нашелся месяц спустя за церковью, воткнутый в расщелину одного из алтарных бревен, уже весь покрытый ржою. Видимо, разбойник, унесший нож, в последний миг опамятовал и воткнул его в бревно сруба, постыдясь, верно, воротить назад, в хижину…

Молитвенный опыт, полученный тогда Сергием, не пропал втуне. Раз за разом он научился постепенно и сам, стоя на молитве, входить в это состояние полного отрешения от собственной плоти, когда дух, воспаряя, видит тело как бы со стороны. Но и то постиг, единожды перебывши несколько часов в глубоком обмороке, что злоупотреблять этим (как и ее незримым присутствием) не должно и дозволено ему лишь в редкие часы особой трудноты духовной; тогда лишь и дозволял себе с тех пор прибегать к ее незримому порогу… Возможно – Сергий еще не решил того – и теперь, нынче, на пути к новой стезе, он попросит опять Матерь Божию, вечную заступницу россиян, о знамении и наставлении к подвигу.

Он оглядел плотную, слитую плечо в плечо толпу молящихся, для него состоящую всю из лиц, а отнюдь не из безличного человеческого множества. Вот стоит Василий Сухой, перемогающий свой постоянный недуг с мужеством, коего не вдруг сыщешь и у здорового мужика. За ним виднеется мерянское плоское и слегка косоглазое лицо Якова Якуты, всегдашнего посыльного обители, исполнявшего каждое дело с толковой немногословной обстоятельностью. С таким не пропадешь ни в какой лесной ли, дорожной трудноте. У стены, в полумраке, замер Елисей, сын старика Онисима, молчаливый, все еще угнетенный горем: всю семью Елисея унесла «черная смерть». Из Елисея будет вослед отцу новый хороший дьякон для обители. Прямь алтаря замер, самоуглубляясь в молитвенном рвении, Исаакий – муж строгой добродетели, владеющий редким даром духовного делания. Бросилось в очи и светлое лицо Романа невдали от Исаакия, готовно обращенное к нему, Сергию; тоже будет муж великих добродетелей, егда укрепит ум духовным деланием и молитвой. Там, в стороне, вкупе с Нанятою, стоит молодой инок Андроник, ростовчанин, земляк, пришедший пеш в обитель Троицы, едва прослышав о Сергии. И из него вырастет с годами нехудой делатель Господу. Доброй братией наградил его вышний промысел! Со всеми ними Сергий переносил вместе глад, хлад и всяческую скудоту первых годов подвижничества, в них верил (прочие, не выдержавшие искуса, отсеялись и ушли). Но вот иных, новых, что набежали в монастырь в последнее лето, соблазненные восходящей славою Троицкой обители, Сергий еще не постиг, ибо человек растет в подвигах, зачастую обманывая или удивляя воспитателей своих, и с каждым деянием совершенным прибавляет нечто и в самом делателе. Каковы‑то будут они пред ликом навычной старым инокам рабочей трудноты? Иных Сергий, испытав, сразу отсылал от себя в мир, другим назначал различные сроки искуса (и делал это, почитай, как не рукоположенный, но молчаливо признаваемый всеми глава обители), соблюдая до последнего лета принятое когда‑то неизменное число братии в монастыре: двенадцать мнихов, кроме него, Сергия, – по числу апостолов Христовых. Нынче только, с приходом архимандрита Симона, число иноков в монастыре нарушилось, а сошедшие к послушанию и вовсе содеяли обитель многолюдной.

Наконец и отставший послушник, воровато скрипнув дверью и пригибаясь по‑за спинами, проник в церковь, пряча глаза и старательно крестясь. Восстал ото сна, дабы приобщиться ко Господу, когда уже любая деревенская женка, переделав кучу домашних дел, задавши корм скотине, выпахав пол, накормивши дитя в колыбели, засунув горшки в истопленную печь, начинает доить корову!

Смоленский архимандрит Симон, раздвинув морщины чела, мгновенным взглядом со скрытою улыбкою ответил на столь же мгновенный полувзгляд Сергия и тем отеплил душу. Когда‑нибудь они заведут – как в сказочном Царьграде, в монастыре «неусыпающих» – непрерывное чтение часов сменяющими друг друга иноками. И даже непрерывное пение… Когда‑нибудь. И очень не скоро еще!

Он разогнул книгу, услужливо положенную пред ним на аналой верным Михеем, и, властно отодвинув наконец посторонь все заботы, земные и церковные, начал читать, отдавшись тому, что подступало и подступило наконец с первыми гласами хора – мужского хора! – усилившегося и окрепшего с умножением братии. И когда волны стройного славословия наполнили храм, он и вовсе отдался звучному осиянию завораживающей неземной красоты, которая уносила выше и выше, реяла уже где‑то за гранью телесного естества, открывая духовному лицезрению помимо и вне сознания горние сияющие миры. Пел хор, пел Сергий. Глубокие, мужественные, басовитые гласы твердили победу добра и света над миром зла, реял в выси чистый детский голос Ваняты, взмывающий к небесной тверди, и рокот старческих голосов крепил победоносное шествие ангельских ратей. Высокий голос Симона легко входил в созвучие с его собственным, и ширила радость в груди, и приходило такое, когда уже не он пел, а пелось само, и уносило на волнах торжества и баюкало, и то облегченной печалью отречения, то мужеством духовной борьбы целило и наполняло святыню сердца.

Редко пелось так, как сегодня. Видимо, и всем передалось несказанное, совершавшееся в душе Сергия, и потому, отпевши канон и акафист, они глядели друг на друга слегка опьяневшие, как пьянеют светом и воздухом вырвавшиеся на волю из тесного, мрачного узилища, и радовали собою, и кто‑то утирал восторженную слезу.

 

До поздней заутрени следовало истопить, выпахать печь и поставить просфоры, а также заквасить новые из намолотой намедни муки, и Сергий, воротясь в хижину, не садясь, скоро принялся за дело. Ощупью найдя чело русской печи, он обнаружил, что дрова были уже наложены и сухая лучина только ждала огня, чтобы весело запылать в прокопченном глиняном чреве. Михей, занятый уборкою церкви, еще не приходил, и Сергий, скупо улыбнувшись, сразу понял, кто озаботил себя дровами и растопкою.

Печи в обители зажигались по утрам от лампадного огня храмовой иконы Живоначальной Троицы, и Михей, назначенный учиненным братом, ежеутренне разносил огонь по кельям. Вскоре он заглянул в дверь, прикрывая полою слюдяной фонарь. Сергий принял огонь, кивком головы отпустив Михея, только еще начавшего свой обход, раздул пламя в очаге, и хижина осветилась теплым и живым трепещущим светом. Уютно потрескивали, распространяя тепло, поленья, дым, загибаясь серыми прядями, медленно потек над головою, нехотя разыскивая черное устье дымника, и Сергий, засучив рукава и омывши руки, начал раскатывать тесто.

Скрипнула дверь, и первее по духовному теплу, чем по легким детским шагам, Сергий угадал Ваняту, младшего сына Стефанова.

Отрок, коему шел двенадцатый год, ожидал пострижения.

Многие качали головами, дивясь юности отрока и про себя ужасаясь суровому нраву родителя и дяди, не поимевших жалости к цветущему детскому возрасту.

Один Онисим знал, что все было иначе, что Ванята сам заставил отца отвести его в монастырь, к «дяде Сереже»; что и того ранее, с первых даже не лет, с первых месяцев бытия, дитятею, оставшись без матери, тянулся он к дяде пуще, чем к родному отцу, что в минуты редких посещений Сергием радонежского дома лез к нему на колени, плакал, не хотел отпускать. И что истиною решения Сергия с братом была отнюдь не жестокость сердца, а любовь.

Онисим знал и молчал. Молчал и Стефан. Это был их собственный семейный счет и семейная тайна, невнятная более никому.

Покойная Нюша год от году легчает, яснеет. Все то тяжелое, бабье, плотяное, что проявилось в ней в годы ее недолгого замужества за Стефаном, угасает в отдалении лет. В ней все больше света, все меньше земного бытия. Помнятся только легкая задумчивость улыбки, только ветерок радости от бегущей девичьей поступи…

Он без спору уступил ее некогда старшему брату. Даже не уступил, а – отступил посторонь, когда это у них со Стефаном началось. С тяжким недоумением следил непонятные ему чередования семейных ссор и приступов нежности, неизбежные, как начал понимать много спустя, когда любимых связывает, омрачая духовное, голос плоти. У него, Сергия, «это» почуялось много позже, в лесном духовитом одиночестве поздней весны. Ограничив себя в пище и усугубив труды и молитвенное бдение, он сумел раз и навсегда одолеть искус плоти. Одолеть, победить, быть может, сломить себя, но многое понял с тех пор и в себе и в других, приходящих к нему ради духовной помощи. Понял и брата Стефана…

Умирая в бреду родильной горячки, Нюша бормотала покаянно: «Я была такая глу‑у‑пая! Мне бы тоже уйти в монастырь где‑то рядом с тобою. И приходить к тебе на исповедь каждый год, нет, каждый месяц, или, еще лучше, по воскресным дням…»

И вот она пришла к нему, возродясь в этом своем дитяти, которого когда‑то он, Сергий, мыл в корыте и пеленал заместо матери. Пришла, задумавши свершить наконец подвиг иночества, к коему призывал ее некогда отрок Варфоломей своими рассказами о святой Марии Египетской…

И Стефан, видимо, понял тоже. И потому так круто решил и содеял, отдав ребенка на руки Сергию.

И вот теперь Ванята подходит к нему сзади, уже понявши, впрочем, что дядя разгадал его приход, и только чтобы поддержать игру, не поворачивает головы. Подходит и трется, словно котенок, щекой о рукав Сергия. Ласкание, даже ребенка, греховно для монаха, но у Сергия своя мера и свое понятие о греховности, и Ванята чует ее, меру эту, никогда не преступая дозволенной грани.

– Что Онисим? – спрашивает Сергий, помолчав.

– Я воды согрел, и кашу сварил, и горшок убрал, и подмел, и дровы наносил, – начинает перечислять Ванята, загибая пальцы, – а деинка Онисим бает… – Ванята опускает голову, замолкая, и, жарко стыдясь, шепотом договаривает: – Бает, какой я добрый… и погладил меня вот так… Отче! А это плохо, да?

– Хорошо, отроче, душевная похвала идет к вышнему! – заглядывая в печь и морщась от жара, отвечает Сергий. – Токмо помни всегда, что иной болящий временем, в тягости, в омрачении ума, и словом огрубит тебя, и ударит… Ты же твори завсегда Господу своему и не приимь остуды в сердце ни на какое нелепое деяние болящего!

Ванята кивает молча. Отроку сему не надобно повторять дважды, как иным. Сказанное тотчас укрепляет в его памяти навсегда.

Вот сейчас он, безотрывно глядючи на ловкие движения дядиных рук, оттискивающих вырезной печатью головки просфорок – символ церкви небесной, тщится что‑то спросить, крайне важное для себя, опасаясь, однако, не огорчит ли дядю его вопрошание. Сергий (движения его рук становятся осторожнее и тверже) мысленно разрешает ребенку, и Ванята, нахрабрясь, разжимает уста:

– Отче! А ты теперь станешь игуменом, да? – Он торопится сразу же досказать главное:

– И возможешь постричь меня во мнихи?!

На лице дяди колдовская игра света и теней. Глаза безотрывно устремлены на свое делание. Отрок, сам того не понимая, затронул сейчас тайная тайных его души. Он безотчетно поправляет тыльной стороною руки рыжую прядь, выбившуюся из‑под ремешка, охватившего потный лоб. Полусогласие, вырванное у него намедни братией, совершенное в разуме и разумом, по понятию долга, еще не было полным согласием, вернее, не взошло еще на ту, вторую ступень, на которой, по словам Иллариона, вослед закону, как высшее его завершение, возникает любовь. (И не дивно ли, что это было первое творение русского иерарха нарождающейся церкви? «Слово о законе и благодати» митрополита киевского Иллариона все было посвящено этому наиважнейшему для россиян понятию высшей, благодатной любви. Почему и культ Богоматери, почему и «Хождения Богоматери по мукам», почему и века спустя жестокая «прусская» система закона так была чужда русскому сердцу и уму. Да, закон, но после и выше его – благодать, высокая любовь, согревающая сердце, дающая смысл закону, смысл бытию, ибо мертво и убого без того, без любви, без сердечного понимания самое разумное устроение! Так – на Руси. Быть может, даже и перед греческою церковью тем отлична оказалась русская, что больше и сильнее выразилось в ней начало любви Господней к миру, созданному величавою любовью, и начало любви граждан, осиянных светом Логоса, друг к другу; почему, по словам летописца, и казнил Господь русичей так прежестоко за отпадение от любви, за измену ближнему своему! Ибо взявший крест на рамена своя уже его взял и не волен сбросить, и грешен, иже уклонит с пути, паче невегласа, не просвещенного светом истины!) И у Сергия, при всей суровости подвига его, всякое делание поверялось возникающею любовью: к человеку, к труду, к зверю и гаду, ко всякому произрастанию травному (ибо живое – все, вся земля!), и любовью той выверялась истина. И днесь чуял он, что на самом дне души доселева оставалось сомнение в истине, и сейчас вопрошание дитяти потребовало обнажить тайная тайных и решить духом, решить – полюбив избранный путь.

– Да, – отвечает он наконец, ощутив тот теплый ток в сердце, который означал для него всегда правоту избранного решения. – Да, милый! Ежели меня изберут! – поправляется он.

– Тебя изберут! – обрадованно спешит утвердить Ванята и, горячо приникая к Сергию, с детской пронзительной серьезностью проговаривает торопливо: – Я ведаю, что схима – подвиг! И в уныние не впаду! Ты не боись за меня, хорошо?

Сергий молчит, чуть‑чуть улыбаясь. Долог путь, отроче, и подвиг труден, но – «Бог есть жизнь и спасение для всех, одаренных свободною волею», долог путь, и благо, что с юных лет путь этот для тебя прям и несомненен, а наставник твой уже взошел по многим ступеням, сужденным тебе в грядущем, и возможет остеречь и поддержать, ежели надо, в подвиге. Но и прямизна пути возможет стать соблазном для излиха уверенных, как то было с иными великими мужами древности… Когда ты постигнешь все, постигаемое однесь, – и токмо тогда! – приидет час все это не отвергнуть, нет, а отодвинуть от себя, как уже отодвинул он, Сергий, и взвалить на плеча иное, важнейшее и труднейшее, чем хождение с водоносами, и дрова, и уход за болящими, и даже бдения ночные и непрестанность молитв. Ибо сама молитва – только ступень к постижению божества, а постижение божества – лишь начаток жизни духовной. Ибо божество непостижно разуму, безлично и невещественно, и совсем не таково, как рисуют Бога Отца на иконах (это он и сам постиг далеко не вдруг, и то по подсказке Стефановой).

И понять, постигнуть можно не Бога, а токмо истекающие из него энергии, ими же пронизан мир, ими он создается и разрушается. Ибо без них, без энергии света, мир – это тьма, и вещественный свет, видимый смертными очами, свет тварный, тоже сходен с несотворенною тьмой.

Но есть иной свет, немерцающий, эфирный, создающий все живое, цветы и травы и всякое произрастание плодное.

И есть свет чувственный, цветной, свет внутри нас, образующий нашу животную природу и природу всяких тварей земных.

И есть еще иной свет, свет разума, логоса, данный только человеку. Этот свет и принес в мир Христос, поэтому он – Слово. Об том говорит в Евангелии Иоанн: «И свет во тьме светит, и тьма его не объят». Частицу этого света каждый из нас получает при крещений. Она, частица эта, «закваска света», хранится в сердце, доколе человек не начнет осознавать свою небесную прародину. Не жизнь свершений и страстей, а духовную свою принадлежность. Тогда‑то и начинается покаяние, иначе – изменение ума, приведение ума в тишину. Начаток чего – сокрушение сердечное, вопль, плач о Господе. И тогда в сердце возникает вихрь, вихрь исцеляющий, вихрь, восходящий до неба. И Господь ответно ниспосылает кающемуся отдарок нетварного света, мир тишины. Про таковых и сказано: «Не от мира сего». И этот свет возможно узреть, увидеть, как бывает видимым сияние у святых. Стяжающий свет становится новым человеком, духовным, то есть светоносным человеком. И нужна строгость, тайна, ибо слуги сатаны, лишенные благодати, воруют свет у верных, отягощают их разнообразною прелестью, суетною игрою ума, содеивают бывшее якобы небывшим, вселяют сомнение, уныние или гордыню в сердце праведника. О таких‑то и сказано Иоанном: «Отец ваш дьявол, и похоти отца вашего хощете творити. Он человекоубийца бе искони, и во истине не стоит, яко несть истины в нем; егда глаголет – лжу глаголет, ибо он лжец и отец лжи». Посему даже и доброта, не укрепленная верою, лишенная стяжания благодати Святого Духа, может послужить отнюдь не ко благу ближнего твоего.

И только когда ты, дитя, пройдешь и постигнешь весь путь, когда единой молитвой Исусовой возможешь отогнать от себя всякое похотное пристрастие, и более того, всякое пристрастие к миру, совокупив и сосредоточив всего себя токмо на сладчайшем имени Христовом, когда ум твой станет нисходить в сердце, а сердце начнет теплеть, разогреваться и даже как бы гореть в груди, тогда только ты и увидишь своими глазами нетварный Фаворский свет и постигнешь непостижное для тебя ныне. Тогда ты сам приобщишься ко Господу.

А когда уже все ступени духовного восхождения будут пройдены тобою, тогда надлежит воспомнить, что ты не лучше и не больше малых сил, и возлюбить их неложною братнею любовью, и умалиться, яко те, нищие духом, коих есть царствие небесное.

 

К возвращению Михея просфоры были засунуты в печь, закрытую деревянной подгоревшею до цвета ржаной корки заслонкой, и в воздухе стоял сытный хлебный дух.

Сергий вышел в келью, прикрыв за собою тесовую дверь. Здесь стоял застойный холод, легкий иней покрывал аналой и углы. Сергий поглядел в едва видные в лампадном сумраке требовательные глаза Николы, потом в задумчивые очи Матери Божьей и, опустившись на колени, замер в молчаливой «умной» молитве. Келейный холод, очищая обоняние, помогал сосредоточению мысли. Он знал, что Михей взошел в хижину, угадал, что с неким важным известием, хотя Михей никогда не дерзал тревожить наставника на молитве.

Уже воротясь в хижину, Сергий, внимательно вглядевшись в лик Михея, спросил, почти утверждая:

– Стефан?

– Воротилси с Москвы! – подхватил Михей торопливо. – Должно, к тебе грядет!

Стефан, действительно, шел к нему, и Сергий понял это прежде жданного стука в дверь.

Братья троекратно облобызались. На лице Стефана, иссеченном ветром, лежала печать усталости; верно, шагал от Москвы всю ночь, проваливаясь в снежных заметах и не отдыхая. Сергий предложил щей. Стефан покачал головою. За немногий срок, оставшийся до обедни, в самом деле не стоило разрушать постного воздержания.

Стефан сидел высокий, прямой, недоступный, уже, верно, прознавший, что брата уговорили стать игуменом.

– Худо на Москве! – сказал, перемолчав и слегка ссутуливая плечи. – В боярах нестроение! В тысяцкие прочат Хвоста, а Вельяминовых – прочь.

– Князь Иван? – вопросил Сергий, подымая очи.

– Князь по сю пору в Орде, да и не возможет противу… – отверг Стефан. – Вовсе не может! – с тенью раздражения добавил он, сдвигая брови.

– Слаб! И Алексия нет!

– Почто? – вопросил Сергий хмуро (Михей, сообразив, что ему лучше не быть невольным слушателем важного разговора, вышел на улицу, прикрыв дверь).

– Всему виной духовная Семена, которую я не подписал! Весь удел великого княженья достался вдове Марии, тверянке… А Вельяминовы за нее.

– Великий князь чаял сына хотя после смерти своей… – отозвался Сергий, думая о другом.

Омрачение, наступившее на Москве по миновении великого мора, должно было наступить неизбежно. Слишком многие умерли, слишком много прихлынуло из сел и весей нового народу, юного и жадного, не ведающего прежних навычаев столичного града. Со смертью старого тысяцкого, Василия Протасьича, власть Вельяминовых стала зело некрепка. Василий Василич был излиха горяч и нравен. И уделом своим Марии должно самой поделиться с Иваном, не сожидая боярской которы. При слабом князе и долгом отсутствии Алексия любая беда может совершить на Москве! Но не с этим шел сюда Стефан, и не об этом его мысли однесь.

– Ваня у Онисима! Лежит старик! – подсказал Сергий, внимательно глядя в серое лицо брата.

Стефан поднял темный взор, понял, кивнул.

– Келья твоя вытоплена, – продолжал Сергий.

Стефан кивнул снова, чуть удивленно поглядев на брата.

– Я посылал давеча Михея, – пояснил Сергий, и лик Стефана тронуло едва заметным румянцем.

Он опустил и вновь решительно поднял глаза. Приходило прошать самому. Прокашляв и еще более ссутулив плечи, он вымолвил наконец, не глядючи в очи брату:

– Ты станешь игуменом?

– Я сожидал тебя! – ясно и твердо ответствовал Сергий.

– Почто? – осекшимся голосом вопросил Стефан, гуще покрываясь румянцем.

– Мы ставили монастырь вместе! – возразил Сергий. – И ты был и есть старейший из нас!

Стефан помолчал, свеся голову, наконец вымолвил совсем тихо:

– Мыслишь, я должен сам избрать тебя игуменом?

– Или стать им вместо меня! – докончил Сергий, по‑прежнему невступно глядя в глаза брату.

– Ты знал… ведал, что я приду?

Сергий неторопливо переменил лучину в светце, молча утвердительно кивнул головою.

– Ты искушаешь меня! – с упреком отозвался Стефан.

– Нет! – светло поглядев на брата, возразил Сергий. – Крест сей тяжек и для меня тоже. А ты дружен с Алексием!

Лицо Стефана стало темно‑пунцовым, потом побледнело. Сергий не знал – или не хотел знать? Или ведал и молчал – о злосчастной женитьбе Семена Гордого и участии Стефана в этой женитьбе… А значит, знал или не знал о давней остуде Алексия?!

И вот сейчас, в этот миг, подошло самое горькое, ибо смирять самого себя, гнуть, лишить славы и почестей, изгнать из Богоявленского монастыря, отказать в игуменстве мог Стефан сколько угодно и с легкостью, ибо делал все это по воле своей, «никим же гонимый», но тут сидеть и знать, что игуменства его в братней обители (отвергнутой им некогда и, как оказалось, навсегда!) не хочет никто из монахов и вряд ли допустит сам Алексий, воротясь из Царьграда, – знать все это и слушать слова младшего брата, неведомо как взявшего над ним старейшинство, было непереносно совсем. Вся воля и вся гордость Стефана, задавленные, но не укрощенные, ярились и возмущались пред сею неодолимою препоной. Он то опускал чело, то вновь сумрачно взглядывал в лицо брата, угадавшего нынче его нежданный для самого себя приход, приход‑бегство, ибо там, на Москве, почуял Стефан с пронзающей душу яснотою, что жить вне обители братней уже не возможет никогда. Ибо только здесь возможно было, полностью отрешась от суеты и воспарив над злобою дня, помыслить о мире и судьбе, подумать и покаяти, только здесь – понял и постиг он – зачиналась грядущая духовная жизнь русской земли. И теперь подходило ему смирить себя всеконечно, дозела, но смирения‑то и не хватало его душе, хотя разум Стефана властно требовал от него смирения.

И почти падая в обморок, теряя сознание почти, он наконец после страшных и долгих минут молчания тихо выговорил брату:

– Становись игуменом ты, я не достоин сего…

Частые удары монастырского била, призывающие к молитве, милосердно покрыли его последние слова.

 

Считается, что исихия, умная молитва, тонкое постижение божественных энергий, требуют уединенной сосредоточенности, удаления от мира (и от работ мирских!) ради постижения нетварного света, ради приобщения ко Господу – обожения.

Сергий всю жизнь работал, и не так, как можно бы там, на юге, в горе Афон, где маслины и виноград, где тепло даже в зимнюю пору; работал в жестоких зимах севера, в снегах по пояс и по грудь, работал в надрыв сил и свыше сил. Сергий к тому еще, очень скоро оставя уединение, поднял на плечи монастырь. К нему приходили тысячи, и в час, когда страна спросила его: идти ли? – он ответил ей: иди! Господь да пребудет с тобою! И был духовно с ними, и люди пошли на смерть.

Сергий мирил князей и строил обители с новым общежительным уставом, где учились и писали иконы и книги, где делали дело культуры, духовное дело, потребное великой стране. Так какой же он был исихаст?

Но ведь и Григорий Палама, дравшийся на соборе с Варлаамом, гонимый и утесняемый, призывал не отринуть от себя гражданское служение, ежели сей крест пришел праведнику! И сам стал епископом Фессалоники, града, много лет раздираемого усобицею зилотов!

Верно так, что эти мужи в пору свою могущественно, укрепив себя самих к служению ближнему, несли идею свою в мир, людям окрест сущим, и там, где мир окрестный, как и совершилось на Руси, мог подъять сущее для него учение – по слову «могущий вместить, да вместит!» – там сдвигались народы и восставали из пепла царства и города!

 

Михей устроился за дощатым столом близ света, чтобы мочно было, не вставая, менять лучины в светце, и сейчас неторопливо переписывал крупным красивым уставом напрестольное Евангелие, заказанное радонежским боярином Филиппом из рода Тормосовых, как и Кирилл, отец Сергия со Стефаном, переселившимся четверть века тому назад со всею роднею‑природою из разоряемого Ростова в московский Радонеж. Бывшие ростовчане упорно тянули друг к другу, и уже теперь – к «своей» обители Троицы.

Сергий оглядел делание Михея, уже столь навыкшего к книжному рукописанию, что и столичным писцам было бы не в стыд показать работу ту, – остался доволен. Книги переписывали уже трое, кроме самого Сергия. Един из братии, как узналось недавно, был гож и к письму иконному; надобно было теперь и то художество завесть в обители. И врачеванию следовало учить! Монастырь рос, матерел, мужал, как мужает юноша, научась потребному рукомествию. Удаляясь в келью, Сергий, сказал одно лишь: «Сегодня не спи!» Михей понятливо кивнул. Ему почасту приходило разделять молитвенное бдение с наставником.

Сергия традиционно связывают со Святою Троицей, так что даже и икона Рублева, написанная двадцать лет спустя после смерти преподобного, мыслится как бы принадлежавшею ему лично. Однако в моленном покое Сергия, в его малой келье, иконы Троицы не было. (Хоть и то не забудем, что наречен был от рождения престолом Святой Троицы, что и дивная икона Андрея Рублева не возникла бы без духовного пастырства Сергия и храм в обители, первый и главный, был Троицким храмом – все так!) И все же у самого Сергия в молитвенном покое его было два образа, равно близких всякому россиянину и наиболее распространенных впоследствии среди обиходных русских икон: «Никола‑угодник» и «Богоматерь Одигитрия», вечная заступница россиян, символ материнской безмерной любви, жалости и терпения. Две сравнительно небольшие иконы плотного, безошибочного в каждой из линий своих древнего письма – творения высокого мастерства, нежданные в убогой келье, если не знать о прошлом боярской семьи Кирилловой. Павел Флоренский оставил нам описание этих икон, сохранившихся до сих пор, и лучше того и даже вровень с тем вряд ли что возможно о них и сказать и измыслить. И теперь, в келье, собираясь на подвиг, означивший всю его дальнейшую судьбу, именно к ней, к Матери Божией, заступнице и печальнице человечества, обращал Сергий свою молитву.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: