Он уже спал со счастливой улыбкою на лице, а Александра все ласкала своего Иванушку, удивляясь и не понимая совсем, что ее мальчик‑княжич, ее женская утеха и зазноба, стал наконец великим князем владимирским.
Впрочем, отдохнуть, понежиться, побыть хотя бы с семьей – и того Ивану не дали. С утра начали приходить с дарами и просьбами, с жалобами и поклонами. Явилась Мария, и он стесненно, не ведая, как ему вести себя с нею, принимал вдову старшего брата, с душевным облегчением сплавив ее на руки Шуре. Явились Вельяминовы, все четыре брата, и надо было их принимать и что‑то решать о должности тысяцкого (но это хоть отлагалось до заседания думы!), и еще надобно было помыслить о полоненном рязанами в Лопасне боярине Михаиле Александровиче, тесте старшего Вельяминова. А затем явились свои бояре – старик Онанья, расплакавшийся при виде любимого князя, и Алексей Петрович Хвост, к коему Иван сам готов был броситься на грудь и расплакаться и просить спасенья от всей той кутерьмы, лавины дел, и жалоб, и вражды, и гнева, обрушенных на него московитами…
Вечером, успокоясь и придя в себя, отложив все грамоты и дальние дела, похотел и затеял Иван разрешить хотя ближайшее, важнейшее прочего, как представлялось ему самому еще в Орде. Назавтра в Рязань Олегу была послана уклончивая грамота с просьбою вернуть московский полон «ради мира и тишины взаимной», то есть с косвенным признанием захваченной Лопасни рязанским владением. (Боярам Олега Иваныча этой грамоты оказалось достаточно, и тесть Вельяминова был вскоре отпущен на Москву.) Вдову брата Андрея, Машу, Иван посетил сам. Поглядел в ее смешливое, немножко растерянное лицо, подержал на руках маленького Владимира и повелел (впервые сам повелел что‑либо!), чтобы братня вдова и ее бояре, потерявшие села под Лопасней, были вознаграждены иными владениями на рязанском пограничье из числа великокняжеских. И это было сделано, к вящему удовольствию Ивана, быстро и без волокиты и споров.
|
Но приближалась и приблизилась наконец ожидаемая им с тайным страхом первая большая великокняжеская дума, где он должен был всенепременно утвердить нового тысяцкого, хотя тайною мечтою Ивана было оставить решение именно этого дела до приезда владыки Алексия.
Когда Иван утром выходил из церкви, площадь перед теремами была уже полна народом. И то, что ждут заседания думы, что ради того и сошлись в Кремник и что перед ним не что иное, как самостийное московское вече, стало ясно из первых же возгласов толпы:
– Олексия Петровича! – дружно орала площадь.
– Василь Василича! – кричали иные, вперебой. Но сторонников Вельяминовых явно было меньше.
Уже Иван был у самого крыльца теремов, где дети боярские с трудом сдерживали напирающую отовсюду толпу, а посадские лезли, махали ему шапками, улыбались во всю рожу, когда настиг его молодой, весело‑звонкий голос:
– Не сробей, Иваныч! Коломну у Марьи отбери, не то и тот город уплывет к Олегу!
И по тому, как вспыхнула, как дружно заорала толпа – неразличимое, но все об одном и том же, только и слышалось: «Баба на городах! Тверянка! Разор! Лопасня!» – становилось ясно, что голосистый москвич высказал главное, ради чего приперлись сюда сегодня тысячи московского люда.
В думе тоже не было обычного благолепия. Вернее, оно тотчас же разрушилось и потонуло во взаимной пре и яростных возглашениях бояр, что и посохами стучали, и вскакивали с лавок, так что Иван в княжеском кресле, взмокший от страха, не ведал уже, что и вершить.
|
В просторной дубовой палате ради теплого весеннего дня были вынуты уже слюдяные окошки со стороны сада. Ласковый ветерок порою залетал в окна, овеивая разгоряченные лбы одетых в дорогие шубы и бобровые или соболиные шапки бояр. (Обычай, перенятый у татар, сидеть в шапках уже прочно утвердился в думе государевой.) Заседание открыл старик Онанья, сказав кратко, что город без тысяцкого шумит, исправы нет никакой, и поскольку Василий Протасьич умер, надобно утвердить или уж Василия Васильича, или Алексея Петровича Хвоста, который и годами повозрастнее, да и давно уже заслуживает высокого звания. Еще покойный Юрий Данилыч его отцу Петру Босоволку обещал место тысяцкого на Москве. Услыша восстающий при этих словах ропот, Онанья развел руками, поднял бороду, возгласил: «Судите сами, бояре!» – и сел под умножившийся говор и рябь возгласов.
Алексей Хвост поднялся, большой, осанистый, с виду спокойный. Обвел взором готовое взорваться враждою собрание. Громко возгласил, вопрошая:
– О чем спор? К чему шумим, господа? Выберут меня ли, Василья ли – то воля Москвы (он показал рукою на окна, за которыми орала толпа горожан) и милость княжеская (он склонил голову в сторону Ивана Иваныча). А только я об ином хочу прошать, о том, про что ныне вся Москва шумит! «Доколе терпим?» – прошают москвичи. Достоит у княгини Марьи отобрать Можай и Коломну, пока новой пакости не произошло, яко же и с Лопасней! Выберут меня – свершу по слову князеву, как и обещал. Изберете Вельяминова – Василь Василич, не посетуй уж на меня! – на ину дело повернет, понеже Вельяминовы волю покойного князя блюдут!
|
Сказал и сел в уже подымавшемся волною шуме толковни. Просто сказал! То сказал, что кричал давеча мужик из толпы. И… так бы и содеять, по слову Алексей Петровича. Но поднялся Феофан. Прямой, строгий. Молвил громко, не столько боярам, сколь самому князю:
– Переменить завещание Семена Иваныча может только духовная власть. Надобно ждать владыки Алексия!
То и так высказал, что показалось тотчас Ивану Иванычу, он бы и сам это придумал, еще прежде боярина Феофана. Да, конечно, сколь бы ни был прав Алексей Петрович, а выждать владыку Алексия всяко надобно!
Но вновь тучей поднялся осанистый Хвост. Попросил слова вдругорядь, поелику не все потребное высказал, и Иван, склонив голову, позволил ему и во все глаза смотрел на своего боярина, пока Хвост трубным своим гласом заливал всю думную палату:
– Доходы с городов тех идут княгине Марии и уплывают в Тверь родичам ее, братьям Всеволоду и Михаилу! И Василью Кашинскому достается, недаром Семен Иваныч супругу свою на руки кашинскому князю поручил! Не шумите, бояре, правду баю! А кто обороняет те города? Кто воеводы, сколь ратных, готовы ли к нахождению бранному? Не ведаете?! И я не ведаю того! Василий кричит, что готовы, а я не верю сему! Не женское дело – грады оборонять! Не возможет того вдова нашего покойного князя, не возможет! Лопасня тоже была готова! Для кого только?! – отнесся он уже прямо к Вельяминовым, которые сидели рядом, Василий Василич с Федором Воронцом. – А Ольгерд нагрянет?! Шумите, бояре, пуще шумите! А молвите мне, што, ежели нагрянет Ольгерд и возьмет Можай? А Олег Иваныч тем часом изгоном заберет Коломну? Пока будем сожидать владыку Алексия, того и дождем! Вельяминовы уперлись, а земле разор, на мытных дворах бестолочь, обозы стоят, страдает торг, и все то – вельяминовские затеи! Лопасню уже потеряли, и не было ли в том перевета – Бог весть!
Окончил Алексей Петрович уже при шуме и выкликах всей думы. Окончил, обвел очами супротивников своих и ряды бояр на лавках и сел. Победно, гордо сел, в сознании силы и правоты.
– Ишь, выскочил! – пробурчал Иван Мороз Елизару. – Будто и без них не знали! Всем ведомо, что Можай с Коломной не княгинин кус, да надо ли спешить так сразу и рушить волю князя Семена?
Елизар поглядел на племянника, усмехнув в один ус, повел рукою в парчовом наруче, показав молча взмятенную думу, – мол, и не втолкуешь им теперь ничего! – махнул рукою, уложил длани на колена, набычил шею, готовясь слушать молча все подряд, какая бы безлепица ни была нынче произнесена.
Василь Василич уже стоял на напруженных ногах, почти готовый ринуть в драку. Иван Иваныч, коего Хвост почти нацело убедил, со страхом взглядывал теперь на старшего Вельяминова, одного пламенно желая всей душой: чтобы его бояре как‑нито, а поладили друг с другом.
– В торгу обозы держит Алексей Хвост! – выкрикнул Василь Василич. – От него все и пакости на Москве! На судное поле!.. – До боли сжав кулак, так что вонзились в ладонь холеные ногти, Василь Василич все же овладел собою, заговорил спокойнее, хотя хоровод лиц перед ним плыл неразличимо и было такое, что впору вырвать саблю и рубить, рубить и рубить. – Давно ли, давно ли отец… – У него прыгала борода, глаза сверкали огнем. – Давно ли покойный батюшка сам, своими руками боярскими трупы собирал по Москве! Что‑то не ведали мы тогда близ себя боярина Хвоста! Давно ли клялись князю нашему на ложе смерти его… Воля покойного князя священна! – выкрикнул он. – Ежели мы будем без всякого повода перечеркивать княжеские духовные, кто нам поверит тогда?! Не станет ни власти, ни чести, не останет веры никому и ни в чем! Помыслите об этом, бояре! И всяк из вас смертен, и у всякого надея одна: да не порушили бы волю его посмертную!
Именно тут, с этих слов, оправившийся немного Иван Иваныч начал вслушиваться в то, что говорит Вельяминов, и понимать, что говорит он, хоть и кричал поначалу неподобно, и дельно и глубоко.
– И Можай, и Коломна все одно в Московской волости и никуда не убегут от нас и от князя нашего! – отнесся Василь Василич к Ивану Иванычу, и тот готовно утвердительно склонил голову. – А уж кричать, врываться неподобно в терем княжой, как содеял Алексей Хвост, творить смуту на Москве, чтобы все знали, что нам князей своих слово переменить – что воды испить из колодца, – неподобно есть! Тебе, Алексей Петрович, – выкрикнул он в лицо привстающему, с набрякшим кровью лицом, Хвосту, – тебе одно надобно: выскочить! Вот‑де я каков! Вот‑де я за правду стою!
– А ты сколь ждать прикажешь? – рыкнул, вскочивши, Хвост. – Год? Десять летов? А может, сотню? Княгиня и до ста лет доживет! Молвить тебе неча, Василий, лишь бы поперечь идти! – И, не дожидая князевой остуды, с маху с треском сел опять на лавку, весь мокрый от гнева и крика.
Василь Василич глядел на Алексея Хвоста, бледнея, и ноздри у него уже шевелились от ярости.
Утишить готовых вцепиться друг в друга великих бояр поднялся даниловский архимандрит. Ветхий старец, он хриплым голосом, спервоначалу неслышимым в общем шуме, начал усовещивать председящих. Добившись относительной тишины, простер руки, обращаясь сразу ко всем, возгласив:
– Великий князь! Бояре! Послушайте меня, старика, ведавшего мысли обоих наших князей, в бозе опочивших! Волости те, из‑за которых встала пря, дадены Семеном Иванычем в надежде на рождение сына, коего не родилось, по грехам нашим, у Марии Александровны, и посему мыслю я, что со временем и волости те, и грады станут володением нынешнего нашего князя‑батюшки Ивана Иваныча. Пождите, братие, владыку Алексия! И паки реку, напомню днесь, о чем мыслил, чего хотел Иван Данилыч, батюшка твой, княже! Чем сильна, чем красна власть московская? Тем, что опочившие наши князья мир принесли земле, спасли страну от ратного нахождения, расплодили язык русский! Вот уже скоро три десяти летов – и ни одной войны, ни единого гибельного разорения не ведала земля московская! Выросли уже и дети во взрослых мужей, не ведавшие гибельной брани. Так не разрушайте сами мир на московской земле, не вносите которы в согласие братне! Вот о чем погадайте, бояре, вот о чем помыслите пред лицом Господа!
Старик вдруг заплакал, не утирая слез, и, погодя, махнув рукою, сел, боле ничего не сказавши. Но и тем паче иного утишил бояр. Сел Вельяминов; достав плат и посопев, обтер взмокшее чело Алексей Хвост. И тогда негромко заговорил Дмитрий Зерно, внимательноглазый костромич, заговорил, обращаясь к Хвосту, словно бы уговаривая мастистого боярина:
– Забрать волости те у княгини Марии никогда не поздно! Но вредно спешить. Надобно таковое дело творить потиху и с заглядом в грядущие веки! Возможно, что и сама княгиня Марья отступит тех волостей – ведь дал‑то их Семен Иваныч ради мыслимого рождения сына! Пройдет еще десять – пятнадцать летов, подрастут дети, утвердится, станет привычною власть московская, и пусть тогда тверичи кричат, что они законней, и им скажут: были некогда, а теперь законен тот, кто правит уже сорок лет, кто мир дал языку и землю расплодил! Но прожить эти годы возможно токмо во взаимном дружестве! А пойдет Ольгерд на Можай – ино дело! В военную пору само совершит потребное! Ныне же не надобно нам обижать Тверь, нельзя раздувать нелюбие меж нашими городами! С суздальским князем нет доброго согласия, с Новым Городом мы и вовсе немирны есьмы! Но Тверь для нас всего опасней, у них глубок корень, земля помнит Михайлу Святого, помнят и многие обиды, промеж нас творимые! Недостоит творить нам новой обиды тверскому дому!
Сказал Дмитрий Александрович, и вновь стало ясно князю Ивану, что не прав Алексей Петрович, что не надобно спешить, ни обижать братню вдову, а с нею и весь тверской дом, – тем паче ежели все само собою устроится! Но встал Хвост и вновь потребовал слова:
– Ишь, как далеко хватанул, боярин! – с укоризною вымолвил он. – Все‑то мы вдаль глядим! – Он развел руками округло. – А что вблизи деется, кто чьего родича в тысяцкие ставит и за то гребует Москвою‑матушкой, не видим совсем! Тверь, вишь, не обижай! А своих можно, свои вытерпят! И что‑де будет через десять летов?! Да, мы сейчас которуем друг с другом, и пока те земли у княгини не отберем, которе той конца‑краю не узрим! А забрать нынче, немедля – и распря та утихнет меж нас! А Тверь тут за волосья притянута! Сии злобы о волостях наши, московские! Сколь хорошо, – отнесся он вновь к Вельяминову, – высокими‑то помыслами свое вожделение прикрывать! И я вожделею! – ударил себя в грудь Хвост. – Славы, власти хочу, каюсь! Но не кривлю душою при том, не кривлю! Коли хочешь мира на Москве, Василий, уступи, вот и все! А не то давай пойдем вместях на площадь да вопросим люд московский: кого хотят в тысяцкие себе? Слышишь, кричат! Али трусишь того?!
Василь Василич встал, хотел сказать, крикнуть, заклеймить наглеца – и не мог. Его словно что ударило. Он понял, что готов убить Алексея Хвоста, понял, что это совершит непременно, и растерянно оглянул, показалось, что и другие прочли его мысли и ужаснули тому. Так и не сказал ничего, сел. И, может, именно в миг этот безотчетно решился побарать зло злом, убийством восстановить правду, попранную честь рода Вельяминовых, больше полустолетия возглавлявших и творивших дело Москвы. (И попрал, и одолел впоследствии врага, но прошли немногие десятилетия – и погиб, расточился, истаял едва не весь род Вельяминовых, и сын его Иван, вослед отцу поверивший, что злоба есть праведный путь и наказания за зло нету, погиб на плахе… Воистину, грехи отцов падут на детей!) Смолчал Вельяминов и тем нежданно очень помог себе. Задумались бояре, крепко задумались, ибо просквозило каждому: волости волостями и грады градами, а то ли мы творим, меняя, как хочет того чернь, Вельяминовых на Хвоста? И тут бы сказать одно лишь слово разумное, но встал старый боярин Иван Акинфич, многовотчинный, богатый добром, челядью, сынами, уважением ближних; поднялся, поддерживаемый со сторон Андреем и Владимиром Иванычами, старшими сынами, коих успел уже всадить боярами в думу великокняжескую, и начал словно бы уклонливо, и туда и сюда: и ты, мол, Василий Василич, красно говорил, и ты, Алексей Петрович, красно!
– Только Алексей Петрович – не обессудь уж, Василь Василич, меня, старика! – понятней сказал! Чего тянуть? Чего ждать, неуж и впрямь нашествия Ольгердова? А коли такое совершит, дак поспеем ли мы и себя‑то защитить? Помыслите, бояре, вот о чем: не так давно правили мы тут свадьбы княжеские, ну, не правили, а разрешали, так скажем! Ольгерд, значит, на Ульянии Александровне, на сестре родной нашей Марьи, теперь женат, да, так вот! Дочку, опять же, отдал за Бориса Костянтиныча Суздальского, а Костянтин Василич с нашим князем о великом столе тягался и ныне не зело мирен! А на дочери Костянтина Василича женился князь Михайло Александрович, что недавно в Москву наезжал на погляд к сестре, ко княгине Марье, значит… Ну, а потом на другой погляд поедет, ко второй сестре, в Вильну, к Ольгерду на гостеванье, значит! Так вот, бояре! Ошибся маненько покойный Семен Иваныч, царство ему небесное, когда согласие давал на сей брак. Дак теперича бы нам той ошибки вновь не совершить! А зайдет Ольгерд Можай – его оттоле ой нелегко будет вытурить! А что Василь Василич о чести говорил тута, и я тому верю! И как тут скажешь? На еговом мести‑то? Неможно Вельяминовым ряд порушить, ни волю покойного князя изменить! Ну, а Лексей Петровичу… – Иван Акинфич с прищуром глянул, обозрел широкого, вновь уже мокрого от судорожного поту боярина, усмехнул и неслышно совсем, уже сделав движение опуститься вновь на лавку, приговорил: – Лексей Петровичу изменить волю князя покойного – мочно! – И сел.
И стало ясно теперь не одному даже Ивану Иванычу, что тысяцким ради дела господарского, дела всей московской земли надобно ставить Хвоста. И за окнами орали, и слышалось чаще и громче: «О‑лек‑си‑я Пет‑ро‑ви‑ча!»
И решился было Иван. Но глянул в застылое, твердое лицо Феофана, так и не произнесшего больше ни слова, воспомнил владыку Алексия и, Алексия убоявшись, проговорил:
– И мы, своею княжеской волею, о том помыслим!
Дума загудела обиженно и облегченно. Не все было дотолковано, но не в драку же лезть? А владыку Алексия сожидали очень многие, и слишком слушаться черни, ревевшей под окном, также хотелось далеко не всем. Но и Василь Василич, воскресший было после заседания думы, многого не угадал, не постиг и явно недооценил Алексея Петровича Хвоста.
Дела после думы пошли еще хуже. На какое‑то время ссоры и свары были притушены весенней страдою. Бояре, ратники, челядь – все были в полях. И великие бояре московские, забывши на время взаимное нелюбие, вставали в четыре часа, кидались на коня и допоздна объезжали деревни, строжили посельских, сами отмеряли и отсыпали зерно на посев, стояли у кузнечного, шорного, колесного дела. Чтобы пахарь мог выехать в поле – немало дел и боярину! Но чуть только свалили страду, отвели пашню и покос, нелюбия вспыхнули с новой силой.
Иван Иваныч мужественно тянул, тянул изо всех сил, дожидая Алексия. И Алексей Петрович решил попробовать последнее, отчаянное средство. Придя к князю, повалился ему в ноги, зарыдав. Испуганный Иван кинулся подымать и утешать старика. Алексей же Петрович рыдал взахлеб, бормотал о том, что его затравили и ищут убить, и слезы, взаправдашние слезы текли у него по усам и бороде.
Хвост все же добился своего. Иван Иваныч был потрясен. Он и по уходе боярина продолжал видеть Хвоста в унижении, распростертого ниц, и весь заливался алым румянцем стыда и каял, что не уступил враз, не проявил твердоты, хотя вся Москва (теперь уж казалось, что вся Москва!) требовала от него поставить тысяцким Алексея Петровича.
Когда дошли известия о поставлении Алексия, Иван Иваныч был на седьмом небе от счастья. Но минул срок, в Царьграде свергли Кантакузина, и вместо самого Алексия на Москву пришел запрос от него с настоятельною просьбою о денежной помочи. Денег не было. И тут снова явился Хвост. Иван Иваныч за краткие месяцы своего владычества порастерял радостную уверенность в добре. А неподобное творилось уже повсюду. Кроме розмирья с суздальским князем и необъявленной войны с Новым Городом. (Ни он, ни они не посылали ратей друг на друга, но дани не шли, московского наместника, выслали с Городца, торг страдал – словом, было все, что бывало и в прежние розмирья с Новгородом, кроме военной страды и разора.) Сверх того, начались свары и пакости в Муроме меж тамошними князьями, и Иван Иваныч не умел и не мог вмешаться и навести порядок. Невообразимое творилось и в Брянске, где вечем гнали своего князя, и уже недалек виделся день, когда грозный Ольгерд явится и туда со своею победоносною конницей.
Неподобное творилось всюду. Земля Московская, властной рукою Симеона поставленная в один ряд с первыми государствами Восточной Европы, сковавшая натиск Литвы, державшая в своей руке Новгород, земля, от которой по паутинной дрожи политических межгосударственных связей зависела судьба Богемии, Польши, Ордена, даже и самого далекого Цареграда, начинала неприметно выпадать из круга этих высоких связей, проваливать куда‑то в низы, в ряды второсортных государств, от коих мало что или совсем ничего не зависело в мире. И совершалось это без войны, без захватов и одолений, а как‑то так, само собою, быть может, лишь из одного непроворства человека, не в силах которого была вышняя власть.
Хвост явился к Ивану Иванычу как спаситель. Он все брал на себя: тяжкие переговоры с Марией, добычу серебра для Алексия. Ему надобно было только одно, и это «одно» Иван Иваныч вручил ему почти украдом, таясь от жены, подписавши наконец грамоту, по которой Алексей Петрович Хвост становился московским тысяцким. Хвост отплатил своему князю со своеобразною честностью. Выколотив из городов Можая и Коломны, наконец‑то переданных Ивану Иванычу, все, что мог, и еще того более, залез в сундуки всех своих соратников (впрочем, не миновавши и своего собственного сундука) и предоставил просимое серебро даже с лихвой. Деньги были незамедлительно отосланы в Константинополь.
Александра Вельяминова узнала о назначении Хвоста только к вечеру, от своего брата. Причесываясь на ночь перед серебряным полированным зеркалом, она все гадала, как и о чем станет говорить с Иваном. Попеременно то страдала, то гневала. Ловила себя на том, что не так и обижена за брата (не был близок ей Василь Василич и в детские годы), сколько на то, что князь Иван поступил, таясь от нее, то есть как бы посчитав и ее своею врагиней. Это и обижало, и пугало несколько. Допрежь сего Иван, как казалось Александре, из воли ее никогда не выходил, а уж тайностей от нее не имел и подавно.
Так, не ведая, что сказать, она и встретила супруга, который, почуяв сразу же, до первых слов, что жене все известно, начал взволнованно ходить по горнице и говорить то сердито, то жалобно, оправдывая себя и обвиняя Василь Василича и Марию, не похотевшую сразу же отказаться он ненадобных ей порубежных городов.
– Да, не ведаю, не понимаю! Андрей был бы лучше меня! Тогда, в думе: кто что ни говорит, а я тотчас и верю тому! Может быть, и Алексей Петрович днесь обманывает меня, не ведаю! Ничего не ведаю ныне! Я ждал владыку Алексия! И пусть он явится на Москве, все ему передам, всю власть! Мне это страшно, ненадобно, тяжко, но я один! И они все говорят – так надо! В монастырь мне уйти? Бросить тебя? Кто тогда станет на Москве? Да, да, да! Пусть духовная власть, пусть владыка Алексий! Но не власть твоего брата! Я не ворог ему, я выкупил его тестя, Михаил Александрович вновь свободен и на Москве, и никто не лишен волостей, ни сел, я ни у кого ничего не отобрал, никого не утеснил, пойми! А мне доводили, баяли! Тот же Алексей Петрович! Московская тысяча?! Но я сказал ему: пусть все они служат по‑прежнему! Пусть под началом Алексея Петровича, пусть, кто хочет, уйдет, но чтобы никто не был лишен службы! И я не велел Алексею Петровичу никого разгонять, ни мстить никому!
Ты хочешь возразить, что они сами в ссоре, что ратные дрались целый год друг с другом… Но зачем драться, надобно друг друга любить, да, любить! Теперь мне говорят, что я разоряю налаженное Вельяминовыми хозяйство Москвы, что люди привыкли… Но ведь эти люди и кричали: «Хотим Алексей Петровича!» Они хотели, не я! И да, да, да, да, и я хотел! Наконец, Алексей Петрович мой боярин, понимаешь, мой! Даже если я не прав, это мнение Москвы… и пусть… Лишь бы не было свары… И что я должен был содеять? Оттолкнуть, ставши князем великим, своих бояр, что служили мне верою‑правдою?! Да хочешь знать, Мария сама приходила ко мне, передала грамоты, не Алексею Петровичу, а мне, мне самому! И даниловский архимандрит уже подписал! И не гоню я братню вдову ни из терема, ни из Кремника! То подлые люди говорят! Почему, почему… Вы все – и ты тоже! – хотели меня князем великим! Я не хотел! Я хотел как лучше, чтобы всем…
Александра решительно привлекла к себе своего уже почти плачущего князя и заключила его в объятия, запустив пальцы в шелковые кудри Ивана Иваныча… А что еще оставалось делать Шуре Вельяминовой?
Три четверти века – всегда большой срок. Три четверти века бессменно стояли Вельяминовы во главе града Московского. Целые поколения, династии, семьи связывали свою судьбу с судьбою потомственных московских тысяцких в делах ратных и торговых, посольских и ремесленных. Не случись чумы, не нахлынь в Москву новый люд из ближних и дальних деревень и погостов, ничего бы не смог добиться Алексей Петрович Хвост. Но и теперь, когда он добрался до власти, нестроения начались великие. Кому и как собирать мыто на заставах? Кто должен наряжать ямщиков, давать ругу попам, снабжать городские монастыри, разбирать дела купеческие и ссоры посадских друг с другом, тем паче теперь, когда новые москвичи без конца препирались со старыми и друг с другом, точно птицы, усаживающиеся на новое гнездовье? Кто должен следить за прочностью стен, наряжать сторожу, чинить городни, ведать дороги, ямы и подставы, ковать коней и чинить сбрую, снабжать Кремник и двор? На все то были у Вельяминовых верные и толковые слуги, дворовая челядь и старшие дружин, посольские и ключники, казначеи и конюшие, бортники, осетрники и медовары, подобные княжеским, городовые послужильцы, посыльные и приставы… Все старшины цехов и купеческая верхушка по всем своим многоразличным надобностям знали одну дорогу – на вельяминовский двор. И теперь, когда тысяцким стал Алексей Хвост, москвичи, скоро опомнившиеся от первых восторгов при смене власти, впали в полное недоумение. Ежели до сих пор, несмотря на сшибки хвостовских с вельяминовскими, вся эта налаженная за десятилетия система худо‑бедно, но продолжала работать, то теперь возник сущий развал и разор.
Внеочередной серебряный бор, проведенный Хвостом, озадачил и обозлил многих. Ежели так и дале пойдет, толковали москвичи, покачивая головами, то, похоже, обменяли мы кукушку на ястреба! Великих трудов стоило Алексею Петровичу, хоть он и старался изо всех сил, повернуть, подчинить себе и возглавить всю эту налаженную вельяминовскую махину. И потому еще он и принял безо спору предложение Ивана Иваныча – взять на себя вельяминовских военных послужильцев московской тысячи, погубившее его впоследствии. Хотя прежде не мог бы подумать о таковом, памятуя о преданности вельяминовских слуг своему господину.
В тереме Вельяминовых в эти дни также творилось невесть что. Разор и разброд стояли великие. Толпами приходили черные люди и купцы, хоть Василь Василич и отказывался кого‑либо принимать. Приходили по‑старому просить защиты и исправы, не ведая, не понимая, как им жить дальше при новом тысяцком. Драки хвостовских с вельяминовскими кончились, но стало еще страшнее. Били тайком, по углам, били и тех своих, кто переметывался к Хвосту. Били друг друга, плакали от стыда и злобы и не ведали, что вершить. Руга от Вельяминовых ратным уже не шла, и даже самым упорным приходилось решать: как жить далее и куда деваться? Шумел люд в мастерских боярского терема, где тоже творилась безлепица. Многие мастера стали не нужны Василь Василичу. И сейчас он, не показываясь никому, вел трудные переговоры с братьями, дабы распихать хотя по родне‑природе людей, выросших, а то и состарившихся в дому Протасьевом, отсылать коих на посад кормиться невесть чем было бы соромно…
По всему по этому прежний строгий порядок в доме рассыпался, не в редкость стало видеть шатающуюся без дела прислугу или кого из дворовых холопов в чистых господских горницах, где дорогое узорочье, ковры, камки, оружие и посуда. Не было ладу и на конном дворе, и в кладовых, и в челядне, где день и ночь толклись, обсуждали, поминутно хлопали двери, кто‑то приходил, кто‑то уходил…
Безлепица эта очень пригодилась Никите для того, чтобы уже не украдем и изредка, а почти открыто встречаться с Натальей Никитишной, которая после святочного катанья начала взглядывать на упорного старшого уже без прежнего снисходительного лукавства.
Вот они сидят в тесной боковушке друг против друга, почти колени в колени, и Наталья Никитишна, медленно перебирая пальцами бахрому платка, изредка взглядывает на молодца своими огромными, в темных долгих ресницах, сказочными глазами. Взглянет – и как отокроется бездна: не то улететь, не то падать куда невестимо. И вновь опустит очи, и тогда только бахромчатая тень ресниц лежит у нее на нежных щеках.
– Ни к чему это все, Никиша! – говорит она негромким печальным голосом. – Для баловства – дак мне не надобно того! А так – дядя нипочем не отдаст! И Василь Василич, сам ведашь! Может тебя и убить… Не будет нам с тобою удачи! По себе лучше ищи, мало ли невест на Москве!
И опять глянет, и опять сердце готово оборваться у Никиты. когдатошнее, нетерпеливое – схватить, смять, чтобы дурманно таяла в руках, – ушло; теперь он терпелив, глядит, скованно слушает, не позволяя подняться в себе новой горячей волне. А она перебирает и перебирает шелковую бахрому летней шали и взглядывает, говорит, и сама уже не понимает, не верит: вправду ли хочет, чтобы он оставил ее?
– Куда ты теперь? – прошает. – Али останешь у Василь Василича?
– Нет… Проститься пришел, – отвечает он и снова молчит. Как сказать, и как ей сказать, чтобы поняла, постигла, догадалась об ином несказанном? Лицо старшого суровеет, становит резче короткая складка меж бровей, становит тверже рот, когда он произносит главное: – Куда мне из московской тысячи?! Ругой живу! Одна деревня была, и ту брату отдал! К Хвосту перехожу! – решается наконец он.
Она подымает свои выписные очи. Медлит, не понимает. Приоткрылся жалобно рот. И такое отчаяние в лице, что Никита едва не проговаривается. Он крепко берет ее за запястья узких нежных рук, держит, хотя она рвется, хочет вытащить руки, вскричать, убежать от него.