Князь Шаховской сразу заскучал. Он дал себе зарок никогда впредь не вступаться в милом своем отечестве за угнетенных и страдающих.
Действующая армия стояла тем временем на винтер-квартирах. Среди офицерства ходили упорные слухи, что бывший главнокомандующий Апраксин будет предан суду за государственную измену. Многие считали изменой неожиданное отступление после нашей победы при Гросс-Эггерсдорфском поле.
Огромный обоз с личным имуществом Апраксина стал грузиться для отправки в Россию. А месяца за два перед этим преданный графу Апраксину прасол Барышников, тот, что, сидя на возу, вел разговор с Емельяном Пугачевым о птичке-попугайке, повез в Петербург семь бочонков знаменитых селедок в дар графине и письмо графа к ее сиятельству.
Далее, по поводу этих необычных селедок начинаются разные сплетни и домыслы. Будто бы граф сказал Барышникову:
— Вот тебе накладные, голубчик, вот тебе пропуска через заставы, сдай графине селедки в целости и письмо не утеряй. Селедки превкусные, я их купил задешево.
Барышников катил на тройке, селедки сдал в целости, получил от графини благодарность. Графиня спросила:
— Неужели, голубчик, граф не вручил тебе письма на мое имя?
— Никак нет, ваше сиятельство.
Через три месяца приехал граф. Облобызав графиню, он прежде всего будто бы спросил:
— Ну как, вкусны ль селедочки?
— Очень замечательные, — ответила графиня, — последний бочонок доедаем.
Граф побелел, спросил:
— А мое письмо? А золото?
— Никакого золота не видела, никакого письма не получила.
Тут Апраксин будто бы выдохнул: «Ах он, мерзавец!» — и упал мертвым.
На самом же деле было несколько иначе. Графа Апраксина отозвали не в Петербург, а в Нарву, и предали суду. Туда тайным образом приезжал «великий инквизитор» А. Шувалов снимать с него допросы. Следствие и суд тянулись больше года. Апраксина перевели поближе к Петербургу, в селение Четыре Руки, где во время допроса с ним приключился разрыв сердца.
|
А вскоре после его смерти на петербургском горизонте появился и стал действовать маленький безвестный человек из бедных посадских города Вязьмы — Иван Сидорович Барышников, впоследствии ставший большим и знатным.
2
В начале 1758 года столица Восточной Пруссии славный город Кенигсберг сдался без боя. Русские встречены были колокольным по всему городу звоном, на башнях и возле городских ворот играли в трубы и литавры, граждане стояли шпалерами в угрюмом молчании.
Емельян Пугачев ехал на каурой кобыленке, в тороках у него сухари и поросенок, закупленный им в попутном селении. Выставив из-под шапки черный чуб, он с любопытством глазел на красивый город, на чисто одетых жителей.
А румяной девчонке с подобранными косами подмигнул и помахал шапкой:
— Эй, как тебя… Матреша! Вот и мы…
В Емельяне Пугачеве вдруг заговорило чувство патриота: город сдался без боя, значит — русская армия сильна. А ежели хитрый Фридрих иным часом и порядочно-таки накладывает русским, это от плохих начальников. Был главнокомандующим толстомясый «крякун» граф Апраксин, будто бы вором оказался, взятку взял, родине изменил — отозвали в Питер. Был главнокомандующим генерал Фермор, тоже не из прытких.
Казачий отряд расположился на торговой площади против кирхи и ратуши с высокой башней. Было холодно, ленивый порошил снежок. Зажгли костры.
|
У Пугачева, пока он добывал огня, поросенка украли, а сухари он отнес в подарок бомбардиру Павлу Носову, старому другу и наставнику его по стрельбе из пушки.
К кострам приходили горожане — большей частью подвыпившие мастеровщина да мальчишки, садились у костров, что-то талалакали по-своему; но Емельян ничего не понимал. Делились табаком, приносили пиво, картофель, вяленую рыбу. Приходили подчас и женщины.
Подошла Матильда с этаким-этаким широким задом, должно быть прачка; руки красные, моклыжки на пальцах стерты, на плече корзина. А с прачкой — девушка, голубые глаза блестят, и губки аккуратные. Надо быть, прачкина дочка. У дальних костров толпился народ, солдаты пели песни, плясали. А возле Емелькина костра остались только эти двое. Девчонка улыбается да все посматривает на Емельяна, все посматривает… А Емельян лицом чист, глаза веселые, кой-какие черные усищки стали пробиваться. Девчонка глядела-глядела, да и говорит:
— Ви ист дайне наме? (Как твое имя?) — Исть дать вам?.. — переспросил Пугачев. — Да чего я вам дам, сам все съел… На вот! — и он, порывшись в вещевом мешке, подал девушке завалящий ржаной сухарь.
Та затрясла головой и отстранилась, а толстозадая поставила корзину, взялась за бока и захохотала на всю площадь. Девушка, обращаясь к казаку, опять что-то залопотала не по-русски. Емельян мазнул пальцем по усишкам, прикинул в мыслях и ответил:
— Нетути, я не женат пока, я холостой. Хочешь замуж за меня?
Девушка переглянулась с матерью, улыбнулась и потупилась. Емельян от пива был совсем веселенький. Он подумал, что девчонка, пожалуй, непрочь бы выйти за него на небольшое время замуж: мужики все на войне, одно старичье осталось…
|
— Да вы садитесь, чего стоять-то… В нотах правды нет! — Сидя на брошенном у костра седле, он подтащил войлочный потник, раскинул его возле себя и вежливо потянул девушку к себе за край подола:
— Садись, Настя, не бойся!
Та быстро нагнулась и с хохотом ударила Емельяна по озорной руке.
Емельян, приятно всхрапнув, также захохотал и сказал толстой прачке, елико возможно поясняя свои слова жестами:
— А ты, мамаша, шагала бы отсюда прочь… Глянь — прешпект какой важнецкий, церковь божья. Иди, пройдись.
— Найн, найн, — затрясла головой прачка.
— Ну, най, так най… Черт с тобой, старая ведьма! — сказал Емельян с досадой.
В нем вдруг взыграла кровь донского степняка, он вскочил, вмиг облапил завизжавшую девушку, два раза чмокнул в щечку, а третий раз в уста. Но грузная прачка, хрипло заорав, дала ему такого леща по шее, что Емельян посунулся носом. И обе женщины с руганью побежали прочь.
С угла на угол сонно закричали караульные, залаяли сторожевые псы. От соседнего костра раздался смех.
— Эй, Омелька!.. Баба-то удалей тебя, ладно смазала, — скалил зубы проснувшийся казак.
Емельян потер шею, опять присел к костру, стрельнул смеющимся глазом вслед удалявшимся злодейкам, пробурчал:
— Погодь, погодь, немецкая корова.
Он вынул оселок, поплевал на него, стал натачивать саблю. Собаки смолкли, снова тишина. Редкий летел снежок. На площади сквозь мглу серели торговые будки и ларьки. Где-то через площадь высоко огонек мутнел. С башни ратуши плавно прозвучал серебряный звон — одиннадцать. Прошел быстрым маршем военный патруль. Казачьи костры погасли.
Емелька громко позевнул, поскреб пятерней густые волосы, привязал к ноге дремавшую свою лошаденку и, сладко улыбаясь грезам, завалился спать, седло в голову. Сны снились военные, топот копыт, барабан, звон сабель.
Пугачев жил весь в битвах. Жажда подвига, отвага, мечта о лихих наездах охватили его всего. Он мало думал о доме, о родных и совсем не думал о смерти. Он сжился с боевой обстановкой и чувствовал себя в ней, как рыба в большой реке.
Его часть вскоре отозвана была из Кенигсберга на поле военных действий.
3
4 августа 1758 года русские войска подошли к Кюстрину и калеными ядрами в несколько дней сожгли почти весь город. Фридрих, находившийся возле Праги, кинулся на выручку крепости. Он тайком переправился чрез реку Одер ниже Кюстрина и этим маршем отрезал наши главные силы от корпуса генерала Румянцева, стоявшего в нескольких милях вниз по Одеру.
Главнокомандующий генерал Фермор снял осаду и, отойдя к деревне Цорндорф, расположился на выгодных позициях.
В девять часов утра 14 августа Фридрих излюбленным своим косым ударом напал на правое крыло русской армии, где стоял новонабранный корпус, люди которого хотя и были сильны, но еще не нюхали пороху. И все-таки они встретили шеренги прусских гренадеров дружным ружейным огнем, а русская конница, врубившись в ряды врага, принудила пруссаков попятиться. Русские успели забрать двадцать шесть неприятельских пушек.
Но тут приключилось несчастье. Русская многочисленная конница, со свистом и гиканьем вырвавшись из каре, подняла густейшую пыль, а сильный ветер, как на грех, дул в нашу сторону. Вторая русская линия сразу окуталась тучами пыли и дыма. Пыль залепила глаза, и — ничего не видать.
Русские, залп за залпом, палили наугад, пули летели то в нашу конницу, то в нашу переднюю линию. Пользуясь удобнейшим случаем, прусский генерал Зейдлиц ударил всей своей кавалерией по русской коннице и опрокинул ее на нашу пехоту. Он сразу перепутал наши ряды, не стало ни фронта, ни линий, солдаты, разбившись врозь, дрались уже отдельными кучками. А пыль все гуще и гуще. Все стали незрячими. Еще минута, и русские перемешались с пруссаками. Стоном все застонало, началась резня.
А донские казаки, утекая, все еще оборонялись от кавалерии Зейдлица.
Пугачев с азартом, с прикряком рубил и рубил. Он сбросил чекмень, потерял шапку, вот сабля его с силой ударила в чужое железо, сломалась, а кобыленка под ним зашаталась, осела и рухнула. И быть бы ему растоптанным стальными копытами вражеской конницы, но спасла его все та же непроглядная пыль. Ага, вот оно дерево, осокорь! Укрывшись за деревом, он мигом припал на левое колено и крепко упер в землю древко пики, прикрученной к правой руке выше локтя, а стальным острием ее и зорким глазом караулил врага, как зверолов медведя. Пред ним темной метелицей клубились пыль и дым, мимо него, гремя доспехами, скакали прусские всадники. Звяк, топот, хряст, выстрелы — и пика поймала вынырнувшую из пыльной завесы чью-то грудь. «О, майн гот!..» — и проткнутый прусский всадник упал. Пугачев разом к его коню, разом в седло, и куда-то понес его испугавшийся конь. Все это было делом минуты. Ружейные выстрелы, пушки гремят, крики, ругань, команда…
На правом крыле, где новобранцы, бой продолжался. Был полдень. Яркое солнце било прямо в глаза русским воинам, солнце слепило их. Под натиском сильнейшего врага новобранцы дорого продавали свою жизнь: падали, умирали, но не сдавались и не помышляли о бегстве. Но в конце концов пруссаки их смяли.
Во втором часу дня Фридрих приказал атаковать и левое крыло русской армии. Тут пруссаки наткнулись на закаленные боевые полки. Бравый кирасирский полк первый принял на плечи удар врага. Сухощавый длиннолицый полковник Петр Дмитриевич Еропкин отважно бился в первых рядах. О бок с ним богатырски рубил длинным палашом дважды раненный и не бросивший фронта молодой офицер Григорий Орлов.
Дружный ружейный огонь, молодецкая контратака ошеломили врага, и, потеряв мужество, враг вскоре побежал врассыпную. На глазах удивленного короля русские гнали пруссаков в болото, в трясину, поражая без милосердия. Сам король очутился в крайней опасности: почти вся свита его была побита, поранена, король ускакал, а флигель-адъютант короля, граф Шверин, взят в плен.
На левом крыле наша победа была очевидна.
Вдруг примчалась конница Зейдлица. Опрокинутые, спасавшиеся бегством пруссаки ободрились, их пехота снова бросилась вперед, завязалась упорная битва.
Русские пушки работали метко, ядра и бомбы врывались в гущу наступавших пруссаков.
— Пушка горячая, вашблагородие, дать бы остыть, — предупреждал Павел Носов подоспевшего офицера Григория Орлова. — Подряд двенадцать разов палили… Как бы не хряпнула.
— Черт с ней… Дуй тринадцатый!
— Ой, разорвет…
— Дай-ка я наведу, — и отважный Григорий Орлов, раненный в руку и ногу, сдерживая острую боль, подбежал к пушке.
Горячий бой гремел по всему фронту с переменным успехом. Русские войска упорно сопротивлялись численно превосходящим пруссакам. Особенно отличались наши мушкетерские полки. Третий мушкетерский под командой Бибикова потерял в бою почти всех офицеров и много солдат. Юный поручик Михельсон был тяжело ранен штыком в голову. С обеих сторон потери были огромны.
Пугачев с казаком Семибратовым вез в тороках, как в люльке, старика-генерала Броуна, получившего семнадцать ран. Множество санитаров с носилками беспрерывно подбирали изувеченных воинов.
Солнце меркло, садилось, а бой все гремел.
Поздний вечер. Обе стороны расстреляли весь порох, дрались врукопашную. Штыки, сабли, приклады, ножи — все было пущено в ход. Душили один другого руками, в кровь царапали лица, грызлись, как звери. Все люди как бы посходили с ума.
Но вот прихлынула тьма. А вместе с ней нечеловеческая ярость бойцов начала резко выдыхаться: воля парализовалась, мускулы потеряли силу, веки враз отяжелели, бойцов охватила какая-то дурманная, необоримая сонливость.
Сражение всюду стало само собой стихать. Вконец ослабевшие противники, прерывая ожесточенную драку, с закрытыми, как у лунатиков, глазами, падали там, где захватила их ночь. И почти сразу же крепко засыпали. Живые валялись в темноте вперемешку с мертвецами, русские — с пруссаками. Над страшным ночлегом носились бредовые выкрики, вопли, неестественный хохот, визг. Люди, ополоумев, вскакивали, махали руками: «Коли! Пли! Ур-р-ра!» — и снова валились на политую кровью луговину.
Главные силы обеих армий всю ночь простояли под ружьем. Солдаты, кой-как поужинавши сухарями с водой, всю ночь не смыкали глаз: враг рядом, а Фридрих коварен, хитер. Павел Носов сидел на лафете пушки и, чтоб не сборол сон, тихонько мурлыкал солдатские песни. А Емельян Пугачев и не слыхал, как заснул. Его разбудила утренняя зоревая пушка.
Ночь прошла. Стали бить зорю. Солдаты по своим частям вместе со священниками и дьячками пели утреннюю молитву. Вновь начались небольшие стычки с неприятелем.
Никто не мог решить, кому же принадлежит победа. Весь штаб советовал Фермору дать немцам бой: русская армия сильна, солдаты только-только «вошли во вкус»… Но Фермор, струсив, приказал отступать. Русские стали отходить не спеша и в полном порядке. Фридрих преследовать их не отважился: у него не было пороху, люди и кони его утомились. Он ушел в Кюстрин.
И опять стали роптать у костров младшие офицеры и солдаты.
— Лютеранин… немец… Подкуплен… Какой он командующий! С корпусом Румянцева не сумел соединиться. А всю армию построил встречь ветра, против солнца и едва всех не погубил. Изменник!..
Слово «измена» звучало в русской армии с самого начала войны. И не без основания.
Пружины, нажатые в Петербурге английскими посланниками Уильямсом и Кейтом, действовали вовсю. В дело измены родине были совращены фельдмаршал Апраксин, друг и поклонник Фридриха II граф Головкин и другие. Фридрих получал нужные ему сведения и от прочих лиц, проживавших в Петербурге: от своей сестры принцессы Оранской, саксонского резидента Функе, шведа Горна, курляндца Мирбаха, голландского посланника ван Сварта, пользовавшегося, через попустительство Бестужева, наибольшим доверием русского двора.
Все эти предатели, а с ними и множество других, были подкуплены английским и прусским золотом.
И лишь наследник русского престола великий князь Петр Федорович действовал в качестве прусского шпиона безвозмездно, ради преклонения пред Фридрихом II, ради презрения к России. Иногда присутствуя на заседаниях военной конференции, он все ее военно-тактические планы с поспешностью пересылал в ставку Фридриха, который таким образом узнавал их раньше, чем русское командование.
Сотня, где был Пугачев, получила задание конвоировать наших раненых офицеров в город Кенигсберг. Расставаясь с Пугачевым, старый служака Павел Носов сказал ему:
— Ну, бывай здоров, сынок! Не ведаю, доведется ли свидеться. Уж больно свирепа война-то, чуешь. Ох, господи, прости… Как бой — ничего, притерпишься. А как оглянешься назад, — по спине мурашки. И глянь — какие храбрые, сукины коты, стрель их в пятку!.. Что наши солдаты, что немецкие.
Да не отстают и господа офицеры. Хоша бы взять Григория Григорьевича Орлова. Чем не орел? По всем статьям — ирой!
4
Мелкопоместных дворян Орловых было пять братьев. Блистательной славой при дворе пользовался Григорий Григорьевич Орлов.
Двадцатипятилетний силач, красавец, он вел жизнь, полную разгула и веселости. В прусской войне, в ожесточенной битве при Цорндорфе, офицер Григорий Орлов удивил войска неустрашимой своей храбростью, равнодушием к опасностям, азартной игрой в смерть и в жизнь. Он получил в бою три ранения, но все-таки остался жив и не покинул своего поста.
В той же битве взятый в плен адъютант прусского короля граф Шверин в марте 1759 года перевезен в Петербург. К соблазну многих, ему отвели только что отстроенный великолепный дворец Строганова у Полицейского моста на Невском; вообще он чувствовал себя в России не как военнопленный, а как «знатный иностранец».
Великий князь Петр принял графа Шверина с распростертыми объятиями, вместе с ним бражничал, открыто катался по городу. Петр однажды сказал ему:
— Я считал бы первейшей честью для себя служить в армии великого полководца короля Фридриха.
— Если будет позволено вашим высочеством, я почту за особое счастье довести о сем до сведения его величества, моего владыки, — воскликнул Шверин, с изумлением уставившись в наивно веселое лицо Петра.
— Нет, — чуть задумавшись, ответил Петр, — пусть это останется между нами. А впрочем… И знаете что, дорогой мой граф? Если б я был императором, вы не были бы военнопленным.
Бывший адъютант Фридриха II граф Шверин облобызал руку наследника русского престола.
Григорий Орлов тоже возвратился с театра войны в Питер, был в звании пристава причислен к графу Шверину и, вместе с графом, начал бывать при малом дворе, где впервые встретился с великой княгиней Екатериной Алексеевной, женой Петра Федоровича, наследника престола. И сразу же подпал он под неотразимое обаяние молодой княгини.
В следующем 1760 году он уже артиллерийский поручик и личный адъютант генерал-фельдцейхмейстера, самого блестящего из русских вельмож графа Петра Шувалова, двоюродного брата Ивана Ивановича Шувалова, всесильного фаворита царствующей императрицы Елизаветы.
Ветреный Орлов к прелестницам никогда равнодушен не был. Он верен своей натуре остался и теперь. Как только сделался адъютантом Шувалова, нимало не смущаясь, тотчас же впал в блуд и отбил у своего сиятельного начальника любовницу, известную по красоте и развращенности княгиню Елену Куракину. С графом Петром Ивановичем Шуваловым от сего приключились скоропостижные немощи: геморрой, колики, кровавый понос и трясовица. И если б не тайное заступничество великой княгини Екатерины Алексеевны, падкому на любовь Григорию Орлову грозили бы неисчислимые невзгоды.
Ноябрь. Темная ночь. Мокрая с холодом непогодь. Нева злится. Небо черное, мрачное. Скрипят на Невском редкие заправленные маслом фонари.
Будочники с алебардами топчутся возле своих будок, дуют от холода в пригоршни, сердито покрикивают в тьму: «Эй, кто идет? Пода-а-льше!»
Санкт-Петербург спит. Только у Григория Орлова на Малой Морской в окнах свет, парадная дверь настежь, дом полон гостей.
В двух первых комнатах молодые офицеры, сослуживцы Григория Орлова, режутся в карты. В третьей, где кабинет хозяина, веселый шум, взрывы раскатистого хохота: Григорий и Алексей Орловы рассказывают гостям похабные анекдоты. Тут были: капитан Преображенского полка Бредихин, измайловцы — два брата Рославлевы, Ласунский и прочие. Все молодежь. В коротких перерывах раздается:
— Митька, трубку! Митька, трубку!
Проворный казачок в голубой рубахе и сафьяновых сапогах с загнутыми носами то и дело подает гостям курящиеся трубки с длинными, в полтора аршина, черешневыми чубуками. Весь кабинет набит густыми клубами табачного дыма — едва мерцают в канделябрах огоньки.
Только что вошедший со свежего воздуха капитан преображенец Пассек принялся от адского дыма чихать и кашлять:
— Фу-фу… Да что вы, черти, как надымили! Ну чисто на прусской баталии у вас… Митька, трубку!
Его последние слова были приняты в хохот.
Григорий Орлов сказал:
— Что ж, прусский дух нам должен быть зело приятен: хоть и воюем с пруссаками, а между прочим они нам не враги…
— Как так? — приподнял густые брови Пассек.
— Не притворяйся, голубчик, дурачком, — продолжал Орлов по-французски, чтоб не понял казачок. Он говорил на чужеземном языке неважно, с запинкой, не вдруг подбирая слова. — Матушке государыне Елизавете надлежит скоро к праотцам переселиться, а будущий император наш, всему свету ведомо, почитает Фридриха Второго своим другом и во всем подражает ему.
Пассек подергал пальцами вправо-влево свой мясистый длинный нос, что-то пробурчал и устало повалился на турецкую кушетку. Он высок, широкоплеч, грузен, выражение лица приветливое, умное, носит парик, большой щеголь, часа по два проводит у зеркала. Как и большинство офицеров — картежник.
— Да-да, братцы-гвардейцы, — сказал густым басом верзила и силач Алексей Орлов. У него вдоль левой щеки глубокий сабельный шрам, нанесенный в пьяной драке лейб-компанцем Александром Ивановичем. — Приходит нам всем, гвардейцам неминучая беда. Великий князь нашу гвардию янычарами считает.
Не кем-нибудь, а я-ны-ча-рами, ха-ха!.. И грозит унять.
— Хуже, — перебил его Григорий. — Недавно его высочество изволил выразиться так: «Гвардейцы только блокируют резиденцию, они не способны к военным экзерцициям, и всегда для правительства опасны».
— Дурак, а умный, — кто-то неестественным голосом проквакал от печки и, сипло перхая, захихикал.
— Кто, кто дурак? — и все, широко улыбаясь, повернули головы в темный угол, к печке.
— А я знаю, про кого его сиятельство сказали: дурак, а умный, — прозвенел из полумрака веселый голос казачка. Мальчонка успел нализаться сладкого вина из опорожненных бутылок, не в меру стал развязен, сыпал табак мимо трубок, натыкался на мебель. — Это про великого князя… сказано.
Все громко, как грохот камней, захохотали, дым дрогнул, и дрогнули стекла. Из соседней комнаты на взрыв смеха прибежали Хитрово, семнадцатилетний вахмистр Потемкин и еще двое офицеров. Тоже принялись невесть чему хохотать. Хохотал за компанию и курносый Митька.
Григорий Орлов нахмурился и постучал в пол трубкой.
— Митька, — сказал он, — я тебе, мизерабль несчастный, до колен уши оттяну, я тебя завтра же продам на рынке, как курицу, а замест тебя арапчонка куплю. Пшел вон!
Казачок всхлипнул, стал тереть кулаками глаза и, пошатываясь, побрел к двери. Всем сделалось жаль маленького Митьку.
— Устами младенца сам бог глоголет, — заметил капитан Пассек и подмигнул Митьке в спину.
— Эти боги на кухне околачиваются, — возразил Алексей Орлов, — денщики да солдаты, да торговцы из мелочных лавчонок, сиречь — простой народ. Видали, господа? Это очень примечательно.
— Митька! — крикнул подобревший хозяин. — Встань передо мной, как лист перед травой…
Полупьяный, с воспаленными глазами, казачок выскочил из-за портьеры и повалился в ноги хозяину.
— Я вижу, подлец, что у тебя в безмозглой башке творится. Я тебя насквозь вижу, — притворно запугивал он Митьку, грозя пальцем. — Встань! И ежели ты, петух щипаный, еще хоть раз скажешь или только подумаешь, что его высочество великий князь дурак, я тебе, знаешь, что сделаю?
— Знаю-а-ю, — виновато хныкал Митька.
Все прыснули. Человек у печки подавился смехом и закашлялся. Митька ушел.
Григорий Орлов прикрыл за ним дверь и тихо, но с разжигающими жестами стал говорить:
— Эх, братцы-гвардейцы. И какой это, к чертовой матери, великий князь. Наши войска гибнут в прусской войне тысячами. У государыни Елизаветы слезы не просыхают от наших потерь, а рекомый русский великий князь радуется и похваляется, что он истый пруссак… И перстень носит с рожей короля Фридриха. Срам, друзья, срам…
— Вот этими своими ушами слышал! — громогласно закричал Алексей Орлов, но Григорий погрозил ему пальцем. Алексей сбавил голос. — Когда наши наклали немцам при Гросс-Эггерсдорфе, великий князь проклинал храбрость русских и с горя нажрался пьян, как стелька…
— А вы ведаете, что есть пьяный великий князь? — подхватил Григорий Орлов и, запахнувшись в бухарский халат, стал взад и вперед вышагивать по кабинету. — Когда он нажрется красного вина да пива со своими голштинцами, он буйствует, ругается, как конюх… Обнажает шпагу! А кому от него больше всех тягостей? Разумеется, великой княгине. Уж мне ли не знать!
Все поглядели на него с надеждой, завистью и тревогой. Грузный Пассек перевалился на кушетке с боку на бок, язвительно сказал:
— Этот самый Карл-Петр-Ульрих из Голштинии, сиречь Петр Федорыч, смею молвить, разумом зело скуден. Ведь ему тридцать три года стукнуло, а он много дурашливей Митьки-казачка… Хотя бы эта игра в солдатики… Эта казнь крысы по законам военного времени… Позор!
Григорий Орлов и гости стали пить вино, жженку, шампанское. Пили с печалью, с раздражительным задором. Вино не веселило, вместо бодрой радости растекалась по жилам горечь.
— Да оно и понятно, господа, — желчно начал Пассек. — Ведь он же круглый неуч, только и всего, что на скрипке пиликает, да кадрили хорошо пляшет, да ногами прусскую муштру горазд откалывать. Что он читает?
— Ничего.
— Как ничего? Ошибаетесь, капитан, — прозвучал из темноты, от печки, все тот же насмешливый голос, неизвестно кому принадлежащий. — Недавно он накупил полвоза лютеранских молитвенников. А еще уважает читать кровавые сказки про разбойников. Вместе с метрессой своей Марфуткой Шафировой…
— Но ведь ныне при нем… — начал было молчавший до сего капитан Бредихин и осекся.
— Не смущайтесь, не смущайтесь, Бредихин, — и из-за печки вылез князь Михаил Иванович Дашков, муж молоденькой Екатерины Романовны Воронцовой, бывшей в дружбе с великой княгиней. Он вынул золотой с бриллиантами портсигар, достал заграничную сигару и от свечи закурил. — Вы хотели сказать, Бредихин, что великий князь путается ныне с моей свояченицей — с сестрой моей жены, с Лизкой Воронцовой? Ну что ж, всем сие ведомо, и… дуракам закон не писан… Словом, вкус у великого князя ничуть не лучше, чем у самого последнего капрала. Я Марфутку Шафирову весьма довольно знаю: костлявая, тощая, шея, как у цапли. Да и Лизка не лучше: словно телка холмогорская, толстая. И неряха. От нее всегда потом пахнет, как от козла.
Фи! Ни дать ни взять — трактирная служанка. И в придачу — дура набитая.
Ну, стало быть, два сапога пара, — она да князь. А я милости у них не ищу, я ничего не ищу у них. А она, дура, черт знает о чем мечтает… Она, тетеха, мечтает ни больше ни меньше, как быть российской императрицей! — выкрикнул Дашков, с маху швырнул сигару на пол и, сердито отдуваясь, снова залез за печку.
Растерявшиеся гости не знали, как отнестись к резкой вспышке старшего товарища. В неловком молчании чокнулись, выпили.
Князь Дашков снова вылез из своего темного убежища. Ему хотелось высказаться до конца.
— И уж кстати, — начал он, насупив брови и глядя куда-то вбок. — А чего ради у нас такие потери на войне, почему нас иногда жестоко бьют? Да очень просто… Измена. Шпионаж. Вот смотрите: английский посланник Кейт — шпион, голландский ван Сварт — шпион, наш русский генерал Корф со своей любовницей — шпионы. И прочие, и прочие. Все они служат прусскому королю, все подкуплены прусским золотом, кроме нашего великого князя, который состоит шпионом Фридриха задаром.
— Не может быть! — все закричали в один голос.
— Говорю доверительно… Можете не верить, господа, это поистине чудовищно, но это так. Кейт всегда сообщает великому князю все новости с театра войны, разумеется — блюдя прусские интересы, а великий князь передает ему сведения о нашей армии.
— Тьфу! — с остервенением плюнул хозяин и по-солдатски обругался.
Кто-то из облаков табачного дыма уныло изрек, вздохнув:
— И это будущий самодержец Российской империи…
— Ну, сие еще бабушка надвое сказала, — загремел Алексей Орлов, потягивая горячую жженку. Он вспотел, шрам на его лице раскраснелся.
— Этот чужак плюет на всех нас, — учащая свой шаг, в раздражении сказал хозяин, его взгляд стал зол и быстр. — Плюет на всю Русь, на религию, на все обычаи наши. А наипаче на гвардию. Он рад живьем нас слопать, да государыни побаивается. Словом… Надо как-то… Надо как-то позаботиться, господа, и о своих головах. — Последняя фраза была сказана не громко, но столь выразительно, что прозвучала в сердце каждого как боевой призыв.
Послышалось злобное покашливание, нервный звяк шпор. Младший женоподобный Рославлев стал тихонечко высвистывать воинственный мотивчик.
У Бредихина дьявольски ныл зуб. Хватаясь за вспухшую щеку, он сказал:
— Ха! Гвардию уничтожить, гвардию уничтожить… Легко сказать.
Гвардии десять тысяч. А у него кто? Голштинского сброда тыщи две-три… — он приподнялся за столом и взял на больной зуб водки.
Григорий Орлов, не ответив на слова Бредихина, прислонился спиной к изразцовой, в синих голландских пейзажиках печке, закинул руки назад, полы халата повисли.
— И возьмите во внимание, — засверкал он большими, покрасневшими от частых кутежей глазами, — сей ублюдок день ото дня становится наглей.
Раньше свою голштинскую форму с прусским орденом Черного Орла он позволял себе носить у себя в покоях, а теперь только в ней и щеголяет. Ха!.. А вместо гвардейской формы нашей, установленной великим Петром, вводятся, как вам ведомо, прусские разноцветные мундирчики в обтяжку с бранденбургскими петлицами. Ха! Ха!
Атмосфера накаливалась. В лицах гостей — напряжение, глаза озлоблялись. Наступило гнетущее молчание. Но чувствовалось, что тишина вот-вот взорвется. И вдруг, как из тучи гром: