— Челищева?
— Челищева, Челищева!.. Нет, я ему не могу простить… Как?!
Позволить себе увлечь графиню Гендрикову, племянницу мою?.. Это уж слишком, это уж слишком, господа.
Голштинцы, ни слова не понимая по-французски, пучили на Петра глаза, согласно кивали головами, страшно дымили.
— Клянусь вам!.. Я прикажу сего юнца, ради примера прочим офицерам, казнить за продерзостную любовь к особе царствующего дома. Казнить! — и царь погрозил перстом почему-то в сторону поляка.
— Простите, государь, — заметила Дашкова, отмахивая клубы дыма. — Но рубить молодому повесе голову слишком жестоко. Тем более, что еще не доказано, гнусная сплетня это или так и было… Во всяком разе, такая кара превысила бы меру преступления…
— Вы, мой друг, совершенное дитя, — пожал плечами Петр; он выколотил пепел из трубки прямо на пол и подал ее полковнику фон Бергу (впрочем, фон Берг, один из тайных голштинских шпионов Фридриха II, никогда не был «фоном», а просто — Берг, бывший цирюльник в прусской армии, получивший от Петра III чин полковника за свою воинственную осанку). Полковник фон Берг набил трубку табаком, закурил от свечи, вытер слюну с черенка полой неопрятного мундира и, описав трубкой возле царского рта круг (что должно было означать признак отменной галантности), сунул ее кончик в вытянутые, как для поцелуя, губы императора. Все, таясь, с лукавством ухмыльнулись.
Строганов подчеркнуто прикрякнул.
— Вы, дитя мое, — продолжал император, обращаясь к вертлявой Дашковой, — когда станете постарше, поймете, что, отменяя смертную казнь, мы потворствуем всякой непокорности и всевозможным беспорядкам. — Петр сильно затянулся трубкой и закашлялся.
— Но, государь, — вызывающе ответила княгиня, щеки ее горели, — вы о сем говорите столь убежденным тоном, что ваши высокие слова сильно обеспокоивают нас. Ведь мы все, за исключением ваших бравых голштинских генералов, жили в царствование тихое, елизаветинское…
|
— Ну что ж, хотя бы… хотя бы… Зато у вас ни порядка, ни дисциплины. Нет, сударыня, вы еще слишком дитя и ничего не смыслите в этих делах… Господа! Игра продолжается. Чей ход?
Он в игре не то чтобы жульничал, но иногда под шумок передергивал картишки. Его партнеры, вместо того чтоб ударить самодержца по голове шандалом, принуждены смотреть на легкое шулерство своего государя сквозь пальцы. Петр выигрывал, добрел, шутил, огребая золото. Быстро продувшая денежки восемнадцатилетняя княгиня Дашкова с ребяческой дерзостью сказала:
— Разрешите мне, государь, выйти из игры.
— Играйте, играйте! Счастье переменчиво.
— Я не столь богата, чтоб поддаться на вашу очень, очень т о н к у ю игру.
— Да! — тотчас притворился царь круглым дурачком. — Искусный стратег сразу виден даже и в картежной игре…
— Я бы предпочла плохого стратега искусному, лишь бы он не нарушал установленных в игре правил… А играл бы, как все мы.
— Ха-ха-ха! — не к месту деланно захохотали бравые голштинцы.
— Это бес, а не женщина, — шепнула Брюсиха Нарышкиной.
Петр резко повернулся боком к Дашковой и, поймав веселый смех своей любовницы, подозвал Гудовича и сказал ему громко:
— Поди к Елизавете Романовне, чтоб сейчас же шла сюда к столу.
За столом стало тихо, но весь зал шумел. От игорного стола валил дым, как на пожарище. Строганов сделал из носового платка ушастого зайчика, пугал им Дашкову, стараясь не попасться на мрачные глаза царя. Петр видел:
|
Гудович подкатил по паркету, как по льду, к креслу Елизаветы Воронцовой, полячок-красавчик встал, начал шаркать ногами, брякать шпорами, сгибаясь в почтительном поклоне пред вдруг нахмурившейся Елизаветой Воронцовой, и браво отошел прочь, в пеструю толпу гуляющих гостей. Елизавета тоже поднялась, сердито оправила юбки и, ничего не ответив Гудовичу, вперевалку пошла назло Петру в другой зал. К ней тотчас подскочили два блестящих кавалера.
— Моя сестрица пользуется, к удивлению моему, немалым успехом, — не утерпела уязвить самолюбие Петра княгиня Дашкова.
Петр, приспособив ноги, крепко уперся руками в стол и пружинно поднялся. Игроки вскочили, — мужчины в струнку, дамы стали приседать. Петр повелительно сказал:
— Продолжайте, господа, — и на вытянутых, негнущихся ногах круто зашагал вслед за Елизаветой.
В малой голубой гостиной, где толпились придворные, офицеры Измайловского и других полков, разные дамы в раздутых, как колокол, платьях, все подтянулись. Старец князь Никита Трубецкой, обычно притворявшийся хилым подагриком, сидел теперь возле стены на кушетке в туго затянутом, тесном мундире, весь расшитый золотом, весь увешанный крестами и звездами. На заплывших коротких ногах ботфорты с бряцающими шпорами. Горло крепко стянуто форменным шарфом, глаза лезут на лоб, лицо красное. Большебрюхий, пыхтящий, он сидел барабаном, легонько постанывая.
Возле него — кучка льстецов, подхалимов нового царствования. Всяк пробовал почву, тверда ли, всяк норовил укрепиться, опрокинуть противника, стать выше всех.
|
И лишь раздалось: «Государь, государь», — все вдруг вскочили, кинулись в стороны, расступились широкой дорогой. Барабанообразный старик Трубецкой, бросив постанывать, забыв про подагру, вдруг превратился в непобедимого воина: шпага бряцала, шпоры звенели, он стал в ряд измайловцев — грудь вперед, брюхо назад, замер, ел глазами шагавшего, словно на ходулях, невзрачного самодержца, как бы силясь сказать: «Я здесь, ваше величество. Я весь ваш по гроб жизни». Потешное приседание вспыхнувших дам, почтительная тишина, военная вытяжка.
И этой широкой дорогой, никого не заметив, а разинув рот и кривляясь, быстро проследовал раздосадованный царь. Раздувая ноздри, принюхиваясь, хватаясь за шпагу, он весь погружен в поиски вероломной Елизаветы Романовны.
4
Императрица не пожаловала к Шереметеву в гости, сказалась больной кашлем, читала дома Гельвеция. Чрез сени от ее покоев несколько дней тому назад были приготовлены две комнаты, где раньше жил Александр Иванович Шувалов, начальник страшной Тайной канцелярии. В эти комнаты перебрался Петр, а свои покои уступил «Лизке» Воронцовой. Эта жесточайшая затея императора была для оскорбленной Екатерины мучительна, как инквизиторская пытка.
С шереметевского ужина Петр с возлюбленной вернулись поздно и в великой ссоре. Он прошел в покой Романовны. Любимая горничная (камерюнгфера) императрицы Катерина Ивановна Шаргородская, поощряемая к тому царицей, горазда была подслушивать. Как только поднялся в комнатах Лизки шум, горничная прокралась кошкой в коридор, нырнула за шкаф, затаилась, как охотник на звериной облаве. А шум за ясеневой дверью креп и креп: Лизка крыла царя резким визгом, царь отругивался по-прусски, топал ногами, орал козлом.
Вдруг распахнулась дверь, царь треснул Лизку по щеке, но сия здоровецкая бабища ловким пинком вышибла замухрышку мужчину в коридор и захлопнула дверь. Царь от затрещины посунулся носом, всхлипнул, парик съехал в сторону, косичка с черным бантом жалко легла на плечо, галстук растрепан, повис, огромная шпага болталась в ногах, звяк шпор притих.
Постоял, как выгнанный школьник, было рванулся к каверзной двери, но перетрусил, вновь злобно всхлипнул, закрыл лицо нежными дланями и неверной походкой направился коридором к себе. К великому удивлению притаившейся горничной, впаянные в ботфорты царские ноги на сей раз сгибались в коленях; император был вдребезги пьян.
На другой день, к вечеру, Екатерине подали от Елизаветы Воронцовой письмо со всепокорнейшей просьбой навестить ее, болящую, для неотложных переговоров о наиважнейшем деле. Екатерина, сгорая любопытством, переломила себя, пошла.
Двадцатипятилетняя Елизавета Воронцова, неприбранная, с распущенными волосами, лежала на кровати и плакала.
— Вы больны? — спросила Екатерина и присела возле нее. Та схватила ее руки, с отчаянием сжимала их, покрывала поцелуями. — Чем вы больны?
— Я вас очень прошу, — ответила Елизавета, — сходить к Пьеру и умолять его от моего имени, пусть он отошлет меня к отцу… Здесь, во дворце, мне тяжко. Пьера окружают гады, подлизы, шпионы, я вчерась у Шереметевых и Пьера ругала и его приятелей ругала… Он, пьяный, стал шуметь и, в отместку мне, пытался арестовать моего отца. Сходите к нему, бога ради!
— Прошу вас, — сухо сказала императрица, — для сей комиссии избрать кого-либо другого… Чаю, попытка моя была бы государю досадительна…
— А так ему и надо! — со злостью приподнялась Елизавета на локте. — Нет, умоляю вас, мне больше некого просить.
Часу в седьмом, когда зажгли огни во дворце, Екатерина пошла к Петру.
Он был в шлафроке, взад-вперед ходил по комнате, лицо сонное, дряблое.
— Здравствуйте, — сказал он, схватился за щеку и, пососав больной зуб, сплюнул в песочницу. — Я изумлен… Вы так редко ко мне…
— Если вы дивитеся моему приходу, то еще более удивитесь, когда сведаете, с чем я пришла, — сказала Екатерина.
— Очень прошу вас, говорите, — сказал Петр.
После вчерашней баталии он чувствовал себя пред Екатериной виноватым и хотел быть с ней отменно вежливым. Однако мысль, что он неограниченный монарх и, стало быть, никто не смеет читать ему нотации о любом его дебоширстве, что Екатерину он не любит и не может любить, мысль, что Павел, вполне возможно, не его сын, а пригульный, — все эти соображения быстро отразились на его актерской, до чрезвычайности подвижной физиономии: углы губ обвисли, лицо стало кислым и капризным. Однако большие глаза его вооружились встречным огнем против блестевших насмешливой энергией темно-голубых глаз императрицы.
— Я готов… Я слушаю.
Тогда Екатерина, изложив причину своего визита, передала ему просьбу Елизаветы Романовны.
Петр удивился: «Повторите, мадам», — сухо сказал он. Екатерина повторила. Вошли генерал-полковник Мельгунов и шталмейстер Лев Нарышкин, приближенные Петра. Государь рассказал им о всем, только что услышанном, просил совета. Обсуждали положение очень долго. Екатерина устала.
— Ваше величество, — адресовались к Петру Мельгунов с Нарышкиным, — пускай Елизавета Романовна изволит ожидать ответа лично от вашего величества.
— Да, да! — обрадовался Петр. — Я так и думал… Мадам! — в совершенно недопустимой по этикету форме обратился он при посторонних к Екатерине, будто к простой женщине. — Вы слышали, мадам? Так и передайте Романовне.
Придворные переглянулись. Разгневанная столь неучтивым обращением с ней государя, Екатерина вышла.
От Петра к Елизавете Воронцовой и обратно шмыгали взад-вперед Мельгунов и Нарышкин. Так продолжалось до одиннадцати вечера, когда направился к ней сам Петр. При его появлении она и не подумала встать.
Вчера заушенный ею Петр все-таки поклонился ей. Та не пожелала ответить на поклон. Чтобы досадить ей за вчерашнее, Петр вызывающе отхаркнулся и плюнул на ковер из обезьяньих шкурок, затем позвякал шпорами, накопил в сердце злобу, прокричал: «Извольте оставаться во дворце до особого моего распоряжения! Молчать, молчать!» — и, как угорелый, побежал вон, опаски ради косясь через плечо, как бы эта пышногрудая бабища снова не посунула его в загривок.
На следующий день вечером к Екатерине заявился Петр с Нарышкиным и Мельгуновым. Все трое под хмелем.
— Разрешите нам, ваше величество, — гримасничая, начал император, — разрешите принесть жалобу на Елизавету Романовну.
— Сдается мне, сие не по адресу: я не отец ее, не дядя и не супруг, — подчеркивая «не супруг», ответила Екатерина. Молодая женщина была прекрасна в этот вечер. Она только что окончила любовную записочку Григорию Орлову. Темно-голубые глаза ее мерцали еще неостывшими восторгами, излитыми в кудрявых строках на розовой ароматной странице.
Государь с придворными принялись наперебой бранить Елизавету Воронцову: она груба, она лицемерна, она лишена вкуса и женского обаяния, и прочая, и прочая.
— Что вы на это скажете, ваше величество? — прерывали частыми вопросами свои двусмысленные речи царь и оба его друга.
Екатерина сразу поняла их смертельное желание втянуть ее в этот разговор. Но она молчала. Петр стал злиться.
— Нет, вы представьте себе, ваше величество, — развел он руками и оттопырил взнузданные губы. — Я ее пожаловал в ваши камер-фрейлины, а она, вообразите… она отказалась надеть ваш портрет, а пожелала иметь портрет мой… Ну, как сие расчесть? — он глядел в глаза жены, ждал: вот-вот Екатерина рассердится на Воронцову, насупит брови, топнет.
Но Екатерина, к огорчению его, приняла это известие со смехом.
— А вам, ваше величество, не ведомо, — проговорила она, — что женщины зело капризны и в сердечных выборах своих руководствуются скорей чувством, нежели разумом?
— Да, но этим она оскорбила вас, мой друг, и меня, императора, — он погримасничал, поморгал правым глазом и круто повернулся:
— Пойдемте, господа!
Все трое удалились.
Брыластый Лев Нарышкин, имевший кличку «шпынь», то есть балагур, затейник, вскоре вернулся к покоям Екатерины и помяукал возле двери (он любил мяукать кошкой или кукарекать петухом). Его впустили. С оттенком упрека, но с заискивающей улыбкой на бабьем, густо напудренном лице он стал нашептывать царице:
— Ваше величество изволили упустить отменную оказию выгнать эту особу из дворца вон. Мы с Мельгуновым много к этому положили стараний, а вы не изволили воспользоваться.
— Она для меня безразлична, эта султанша, — ответила Екатерина, не без удовольствия прислушиваясь, как хорошо прозвучало удачно найденное слово — «султанша».
Нарышкин выпрямился, низкий отвесил поклон и вышел.
Между тем «султанша» весьма крепко устроилась во дворце и в сердце государя. Она стала пользоваться всяческим поводом унизить Екатерину и выдвинуть себя. Все оскорбления переносились Екатериной молча.
А во дворце или где-нибудь у новых подлипал-приятелей всякий день случались прескверные истории. За ужином с изрядным возлиянием Бахусу нередко были громкие скандальчики. Новый царь-самодур в пьяном виде приказывал арестовывать то одного, то другого из гостей, иных же угодивших ему нахалов приближал к себе тут же и, на зависть прочим, награждал орденами.
— Молчать, молчать! — обычно покрикивал захмелевший Петр, но и без того все молчали.
Екатерина не участвовала в пьяных куртагах, она сказывалась больной и подолгу проводила время на глазах у публики, поклонявшейся гробу почившей императрицы. Екатерина прилагала все силы к тому, чтобы заставить забыть, что она иностранка. «Султанша» же от Петра Федоровича не отставала, нередко возвращалась в свои покои тоже под хмельком.
5
Вскоре меж Петром и «султаншей» опять стряслась ссора из-за юной какой-то прелестницы-мэнады. «Султанша» прегрубо оскорбила Пьера действием, Пьер бросил в нее дымящуюся глиняную трубку с табаком и убежал.
Но через полчаса, подкрепившись выпивкой, вновь явился, стал ласкаться к Елизавете, называть ее душечкой, толстушкой, сдобненькой Психеей и еще как-то очень нежно. Лежавшая в постели «султанша» прослезилась.
Прослезился и Петр. Он стал жаловаться на свою судьбу, что он в этой страшной России всем чужой, что единственный верный друг его — это вот она, сердешная Романовна. «Султанша» расчувствовалась, скривила алый ротик и заплакала. Заплакал и государь, присаживаясь на край перины. Плача, он сбросил на пол парик, отер слезы наволочкой в кружевах и, рыгнув от чрезмерной выпивки, жалобно сказал:
— А ты, Романовна, обижаешь меня… Даже… даже… — он хотел сказать «даже бьешь меня», но язык не повернулся. — А ведь я — император.
Пьяная Романовна почувствовала в голосе Петра искренность и боль, ей стало жаль его, она широко открыла глаза и, сознав свою великую пред ним вину, собралась разразиться рыданием.
— Поверь, Романовна, Катьку я заточу в монастырь, тебя возведу на престол, вопреки и всему и всем поставлю тебя императрицей. Я характером в деда моего, Петра Великого. Только пожалей меня.
Тогда Романовна уткнулась румяным лицом в подушку и от внезапной радости громко, вприхлюпку, зарыдала. Зарыдал и самодержец. Он обхватил ее за тугие обнаженные плечи, стал целовать, ублажая обещаниями:
— Ты моя отрада, ты моя ненаглядная жена.
Она поискала платок, не найдя его, высморкалась в простыню с орлами, сказала, целуя Петра:
— Разденься. Я пособлю тебе.
Он с усилием поднялся, с еще большим усилием сел на диван, вытянул ноги. Полнотелая, босоногая «султанша» в тончайшей рубахе с орлами уцепилась за ботфорт и сначала легонько, потом все сильней и сильней стала тянуть его с ноги Пьера. Он пучеглазился, как мопс, крепко цепляясь за диван. Она дважды стаскивала Пьера с дивана на пол, вспотела, раскраснелась, но сапог ни с места, как припаян.
— Ты много пьешь, дорогой Пьер. У тебя запухли ноги, — сказала она.
Он пошел разуваться к себе: «Я сейчас вернусь, голубушка Романовна».
Проходя мимо караула, притворился трезвым, не шатался. Часовые замирали, носы вверх, ели владыку взглядом. В дверях император все-таки ударился сначала правым, затем левым плечом в косяки.
— Гудович, разуться мне, — веселеньким голосом сказал он дежурному адъютанту.
Пришли три дюжих камер-лакея. Царь сел в крепко привинченное к полу массивное кресло, вполне приспособленное для операции.
— Дозвольте, ваше императорское величество, — сдерживая бас, сказал ставший сзади кресла великан-лакей Митрич, — плешивый, борода большая, рыжая, с проседью (не в пример прочим, за его заслуги ему разрешено носить бороду). — Дозвольте ручки…
Сидящий в кресле император, чуть приподнял локти. Митрич почтительно обхватил его длинным полотенцем через грудь подмышки и, намотав концы полотенца на свои здоровецкие руки, приготовился править императором, как лошадью.
— Смирно! — крикнул Митрич громовым раскатом (во всем дворце все сказали себе или подумали: «государя разувают»). Стоявшие у ног императора два лакея вытянулись в струнку, окаменели. — На-а-чинай! — еще громогласней скомандовал Митрич, широко разевая пасть. Оба лакея бросились к туго вытянутой императорской ноге и схватились за сапог. — Отста-а-вить! — свирепо гаркнул Митрич.
Молодые мордастые лакеи отскочили. Митрич был тоже слегка выпивши: по случаю святок он только что отужинал у своей кумы, жены истопника, пропустив там три больших стакана водки. Поэтому в ритуале разувания, сочиненном самим Петром, он допустил промашку. Улыбаясь во все свое рыжее, как пламень, бородастое лицо, Митрич нежнейше произнес:
«Осмеливаюсь доложить вашему величеству, не тую ножку изволили вытянуть, соблаговолите энту ножку подобрать, а левеньку, согласно артикула, вытяньте…» — Император открыл глаза, промямлил: «Что?» — Митрич столь же нежно и приятно повторил. — «Ах, да», — сказал задремавший император. И вновь громоносная команда: «Смирно! На-а-чинай…» Лакеи вцепились в сапог. Митрич крепко держал полотенце и покрикивал: «Легче, легче!.. Ножку не повреди. Ну, пошел-пошел-пошел!»
Левый сапог снят. Император с облегчением вздохнул, голова его склонилась на грудь. Арап Нарцис принес теплую воду, розовое масло и все нужное для омовения ног. Через несколько минут дружной работы и второй сапог был снят. Император, дав сильный крен вперед, крепко спал, распространяя удушливый винный запах. Митрич продолжал, как на вожжах, править императором. Лакеи в красных, с золотыми позументами ливреях стояли навытяжку. Никто не знал, как быть. Минуло еще полчаса. Митрича тоже стало бросать в необоримый сон: покачивался, глядел в потолок, но глаза слипались, он клевал носом, наконец резко посунулся и наехал брюхом на кресло, потревожив государя. На цыпочках вошел Андрей Васильевич Гудович.
— Спит?
— Так точно, изволили нечаянно почить.
Гудович, покашливая возле императора, дважды окликнул его, легонько потрепал за плечо, стал трепать покрепче, стал раскачивать его взад-вперед; император кланялся, жевал губами, взмыкивал, но не пробуждался.
— Давайте раздевать, — сказал Гудович.
Стали аккуратно раздевать. Император был как мертвый: голова моталась, руки падали.
— Тихо, тихо… — грозя пальцем, шептал Гудович. — Тихо, тихо…
С грехом пополам сняли мундир, камзол, чулки. Арап принялся мыть ноги самодержца душистым мылом.
— Тихо, тихо… — шептал Гудович.
Вдруг император закричал:
— Молчать! — Все вытянулись. — Вольно! — крикнул император и вновь закрыл глаза. Его раздели и на руках потащили к кровати.
Митрича развезло. Прикрывая рот ладошкой, он фамильярно зашептал генералу Гудовичу:
— Кажинный божий день выпимши… Ай-яй… А натура слабовата, берегчи надобно натуру-то евонную, а то, спаси бог, долго ли… Вот они выпивать изволят сверх меры, а тетушка их, покойная государыня императрица, через три горницы отседов в гробех лежала. Нешто сие порядок? — он сморщился, утер глаза расшитым обшлагом ливреи.
Так начал свое царствование Петр Федорович III, император всероссийский, родной внук Петра I, двоюродный внук Карла XII шведского и троюродный брат жены своей Екатерины Алексеевны.
Глава 8
Вместе с тетушкой Петр хоронит и себя. Враг России — друг Петра
1
Придворный ювелир-бриллиантщик, выходец из Швейцарии, Иеремия Позье, сильно объевшись на каком-то пиршестве, умирал одновременно с царицей Елизаветой. Он въехал в Россию тринадцатилетним мальчиком, теперь ему сорок шесть лет. Высокое мастерство и бескорыстность француза очень ценились при дворе. Умирающая Елизавета послала к нему своего врача. Тот за день умудрился пустить больному три раза кровь и поставить шесть клистиров. Сверх сего велел выпить большую склянку слабительного. Хотя Позье и почитал себя натурой крепкой, однако после столь сугубого лечения почел за благо призвать к себе пастора для напутствия в жизнь вечную.
Когда больному было особенно тяжко, пожаловал офицер с просьбой от великого князя Петра Федоровича достать в кредит золотую, осыпанную бриллиантами табакерку. А как по приказу императрицы Елизаветы великому князю кредит был закрыт, то убитая горем жена Позье выпроводила офицера ни с чем, сказав, что муж ее при смерти.
Елизавета умерла, Позье, очистив желудок, поправился, на престол вступил великий князь.
Позье, восстав из мертвых, впал в отчаянье. По этикету ему надлежало быть во дворце, чтоб поздравить нового императора с восшествием на престол. Но будет ли он принят и не турнут ли его на жительство в Сибирь за дерзостный отказ подыскать в кредит вчерашнему великому князю табакерку?
Он написал графине Елизавете Воронцовой, просил помочь ему в беде.
Она пригласила его в свою половину. В девять часов вечера она приняла его.
Вскоре вошел веселый Петр с Гудовичем и Нарышкиным. Разодетый в пух и прах толстобрюхенький Позье, низко кланяясь, петушком подкатился к Петру поцеловать руку.
— А, это вы, Позье? — и Петр обнял ювелира. — А мне сказали, что вы собираетесь умирать.
— Собирался, но передумал, желая поздравить вас, ваше величество, императором, — набравшись смелости, развязно ответил Позье.
Петр засмеялся и, подмигнув ювелиру, сказал:
— Я теперь богат, заплачу вам. Денег у меня ныне много.
— Я крайне счастлив, государь, взглянуть на ваши деньги, как они пахнут. Я пятнадцать лет не видал их от вас, ваше величество.
— Дорогой Позье! Да я же не виноват в том, что мне столь мало давала тетушка денег и я кругом в долгу. А теперь чем могу вам служить?
— Тем, ваше величество, что позвольте и мне иметь честь служить вашему величеству, если я имею счастье быть вам угодным.
— Хорошо, — подрыгивая ногой, ответил Петр. — Назначаю вас моим ювелиром с чином бригадира, чтоб вы могли входить в мой кабинет, когда захотите. Андрей Васильевич, — обратился он к Гудовичу, — съезди, пожалуй, в Сенат, чтоб о сем тотчас указ выписали.
Позье поцеловал у государя руку и, грациозно поводя локтями, вышел.
Его нагнали Гудович с Нарышкиным, затем подошел Мельгунов, наперебой поздравляя его «с монаршей милостью». Позье улыбался им, но на душе его скребли кошки: он чувствовал, что с этой монаршей милостью он лезет в пропасть. Действительно, дня через два эти молодые люди, подъезжая к дому ювелира в придворных каретах, то один, то другой стали обивать его пороги.
Заглядывали сюда и конференц-секретарь, известный кутила и краснобай Дмитрий Васильевич Волков, А. И. Глебов, второй Нарышкин и другие представители великосветской молодежи. Позье хорошо они были известны по своим дурным наклонностям, мотовству на чужой счет, корыстолюбию. Они не были богаты, но держали себя с ювелиром гораздо надменнее самого императора, воображая, что своим посещением делают ювелиру большую честь.
Они заказывали ему все, что приходило им на ум, и, разумеется, в долг без отдачи. Отказать им Позье не мог, опасаясь, что эти великосветские люди могут восстановить Петра против него, тогда ювелиру пришлось бы закрывать свою небезвыгодную лавочку.
Эти же царедворцы-карьеристы всячески старались в своих выгодах поссорить царицу Екатерину с ее мужем. По городу ходили об этом упорные слухи, и вскоре Позье в правдивости сих слухов убедился лично.
Однажды, получив заказ от Екатерины, Позье выходил из ее покоев.
— Откуда это вы, Позье? — остановил его в коридоре проходивший со свитой Петр.
Позье ответил. Петр, выпятив грудь, грубо сказал ему:
— Я вам запрещаю… Слышите? Запрещаю являться к ней…
Позье остолбенел.
2
Петр III продолжал делать политические промахи.
Так, в три полка гвардии, где по давнишним традициям считался полковником лишь сам царствующий монарх, были назначены полковники: в Преображенский — князь Никита Трубецкой, в Семеновский — граф Кирилл Разумовский, в Конно-гвардейский — только что вызванный в Россию и ненавидимый гвардией дядя государя, принц Жорж (Георг) Голштинский.
Этим актом Петр умышленно нанес всей гвардии удар, незабываемое оскорбление. Возмущенные сторонники Екатерины, копя в душе злобу, открыто ликовали. «Эта сугубая затрещина даром государю не пройдет», — мрачно предрекал Григорий Орлов.
Граф Роман Воронцов, отец «Лизки-султанши», своекорыстно обольщался, что дочь его, столкнув Екатерину, станет сама императрицей. Он больше всех скорбел о том, что Петр даже в столь короткие дни царствования успел восстановить против себя многих. По-родственному советуясь со своим братом Михаилом Воронцовым, великим канцлером, он все время нашептывал царю:
— Ваше величество, вам надлежит проявить некий акт монаршей милости, дабы обратить на себя взоры подданных и прилепить сердца их к своей особе.
Царь не знал, в чем же должен заключаться этот высокий акт. Роман Воронцов нашептывал: надо-де возвратить кой-кого из ссылки, надо-де даровать «вольности дворянству», то есть чтоб навсегда избавить дворян от службы обязательной, как бывало прежде, а нести дворянам службу по своей воле, сколько и где они пожелают.
— Особливо же, государь, надлежит вам вспомнить о мужиках. Подлый народ также должен благословлять священное имя вашего величества.
Объявите, государь, таковую милость, коя коснулась бы всех людишек мелких.
Таковой высочайшей милостью могло бы быть уменьшение цены на соль. Правда, оная мера отчасти подорвет доходы государственные, но сие поправимо: с течением времени, когда ваше имя в народе довольно укрепится как имя благодетеля, можно цену на соль паки с постепенностью накинуть.
17 января царь в парадной карете прикатил со свитой в Сенат, пробыл здесь два часа, подписал заготовленный указ о возвращении из ссылки Менгдена, семьи Лилиенфельдов, Лопухиной и знаменитого выходца из Пруссии фельдмаршала Миниха, смелого политического интригана, сосланного покойной Елизаветой в Сибирь. Затем «соизволил указать»: продажную цену на соль наложить самую умеренную.
25 января 1762 года, то есть спустя месяц после смерти, состоялись похороны Елизаветы. Тело на поклонение народу было выставлено в огромном тронном зале, занимавшем целый флигель, пристроенный к деревянному дворцу. Пышностью своей отделки этот двухсветный зал восхищал даже иностранцев. Веселая Елизавета очень часто устраивала здесь маскарады, в коих участвовало до полутора тысяч масок. В одну минуту зажигалось не менее десяти тысяч свечей. Огни отражались в венецианских зеркалах. По залу под музыку двигалось в шикарных костюмах множество масок, отплясывая кадриль, менуэт и прочие танцы. В соседней комнате веселая Елизавета играла в фараон или пикет, а к десяти часам удалялась в свои покои, чтоб сменить костюм и надеть маску. Затем снова появлялась в зале, отплясывая до пяти-шести часов утра. Обладая красивыми ногами и сильным корпусом, она любила наряжаться в костюм пажей или средневековых рыцарей.
А вот теперь веселая Елизавета лежит в гробу на возвышенном месте, под богатым балдахином с золотой кованой парчой и горностаевым, до земли, спуском. Она лежит в серебряной глазетовой робе с кружевными рукавами.
Несмотря на благовонные курения, в зале слегка попахивает трупом.
Статс-дамы и фрейлины, размещенные по рангам, стоят в глубоком трауре, окружая одр Елизаветы. Митрополит Дмитрий Сеченов и духовенство в черных ризах готовы начать заупокойное моление. Присутствуют все сановники, все чины двора.
Величественно вошла невысокая, в глубоком трауре, печальная Екатерина. Все взоры разом обратились к ней. Красивый паж нес за царицей сделанную Позье золотую корону. Отвечая на поклоны, она поднялась к изголовью гроба и стала возлагать корону на слегка вспухшую голову покойницы. Но корона не налезала. Печальная Екатерина, выразив на лице мину христианского смирения, усмотрела среди толпы толстобрюхого, на коротких ножках, ювелира и подала знак помочь ей. Застигнутый врасплох, Позье спешно скорчил слезливую гримасу, с отменной грациозностью приблизился к смертному одру, вытащил из кармана щипчики и мигом приладил корону куда надо.