Часть третья. Путешествия 8 глава




Роза понимала, что это только вынужденная уступка, но была довольна, хотя по‑прежнему несколько обеспокоена. Удивительно, что у него в мыслях только бюст, а не она сама. И как она ни расхваливала его работу, ответ всегда был одинаков:

– Кое‑что еще надо доработать.

Однажды вечером, не в силах больше выносить его равнодушие, Роза предложила:

– Огюст, вам надо отдохнуть. Вы говорили, что любите пикники. Почему бы нам не поехать в воскресенье на пикник, а если будет тепло, то и искупаться?

Он посмотрел на нее, словно она не в своем уме, и сказал:

– Я не умею плавать.

– Почему? – В деревне все умели плавать.

– Разве у бедняков есть время плавать? – спросил он угрюмо.

– И все же я хочу отдохнуть в это воскресенье. – Он должен хоть раз отнестись к ней, как к женщине, иначе она больше этого не вынесет.

– Мы поедем на пикник, когда я закончу.

– Вы никогда не закончите.

– Нет, скоро закончу.

– Никогда вы не закончите, – простонала она и расплакалась.

– Ну как вы не понимаете, что в законченном виде вы будете выглядеть королевой?

– Нет, не буду, – сквозь слезы пробормотала Роза. – Я швея и швеей останусь.

– Роза, милая, да посмотрите на голову. Она почти закончена.

Это были первые ласковые слова, которые она услыхала от Огюста. Кончиками пальцев он стер ее слезы, сильные пальцы с нежностью касались ее щек, она и не подозревала, что он может быть таким нежным.

– Я вам нравлюсь, Огюст?

– Да‑да, конечно, нравитесь. – Внезапно ему захотелось ее поцеловать. Но он не мог разобраться в своих чувствах к этой девушке. Он не влюблен в нее, и все же, когда ее нет рядом, он испытывает одиночество. Роза ждет от него ласки – это ясно.

У нее такое прекрасное тело, прекраснее он еще не видел, его не скрывали даже строгие платья, которые она носила, но если он решится на большее, она подчинит его себе. Для нее страсть и любовь одно и то же.

– Огюст, мы пойдем куда‑нибудь в воскресенье?

– Да. – Он решил, что расстанется с ней, как только закончит голову.

 

 

В следующее воскресенье Огюст повел Розу в Люксембургский сад. Она была довольна, хотя предпочла бы Фонтенбло или Версаль, где никогда не бывала, но он настаивал именно на Люксембургском саде. Сказал, что хочет показать ей парковую скульптуру, самую лучшую в Париже. Ему не хотелось уходить далеко от мастерской: вдруг вздумается поработать. Но Розе было достаточно и того, что Огюст видит в ней женщину, а не только натурщицу.

Она старалась быть веселой. Стоял чудесный июньский день, небо было чистым, ярко‑синим. Самое подходящее небо для художника, говорил Огюст. Теплое, но не жаркое солнце располагало к медленной прогулке. Розе нравился Люксембургский сад, такой спокойный и тихий. Она восхищалась величавыми вязами, крепкими развесистыми каштанами, аккуратными дорожками и клумбами. Все тут напоминало о любви. И парочки, которые сидели на скамейках, прижавшись друг к другу, и нежная грусть тех, кто был в одиночестве, и многочисленные матери и няньки с детьми.

Он отказался сесть и насладиться всем этим очарованием. Ему хотелось показать ей все до единой скульптуры в этом обширном саду, а ей казалось, что здесь их тысячи: Нептуны, Дианы, французские королевы, поэты, художники. Он восхищался фонтаном Медичи, а она зевала. Никогда не слыхала Роза о Марии Медичи[31], для которой был построен Люксембургский дворец.

Сколько тут всякой ерунды, думала она, но разумно молчала.

В конце концов ее веселость растаяла. Он рассказывал ей о Парфеноне, о том, что когда‑нибудь он его увидит, а она не понимала, о чем это он говорит. Они остановились перед клумбой лилий, и тут Роза сделала отчаянную попытку вернуться к предметам, понятным ей:

– А ваши родители живы? Вы никогда о них не говорите.

– А что говорить?

– Разве вы их не любите? Я своих люблю, – Розе только что исполнился двадцать один год, и она очень скучала по родителям и по родной Лотарингии.

– Люблю ли я их? – Огюст пожал плечами. Он указал на статую Венеры поблизости. – Правда, она прекрасна?

Роза угадала, что обнаженная мраморная фигура пробуждает в нем какие‑то сильные чувства. Но если бы она призналась, что от бесстыдства фигуры ей не по себе, его бы это оскорбило. Ей захотелось очутиться где‑нибудь на улице Риволи или на Елисейских полях, где нет голых фигур и где она не стала бы стыдиться своего невежества.

Он сердито спросил:

– Вам не нравятся скульптуры?

Солнце сияло вовсю, согревая ее, а ей было холодно. Она попыталась сделать ответный шаг:

– А вашему отцу они нравятся? Он расхохотался:

– Папе нравится, когда я зарабатываю франки.

– Разве он не гордится тем, что вы скульптор?

– Гордится? Он считает себя самым моим советчиком. Говорит, что я никогда и франка не заработаю, если стану скульптором.

– А мама?

– Мама? Мама в трауре, живет одними молитвами. Для нее не существует ничего, кроме гипсовых мадонн. – Он с раздражением отшвыривал камешки носком башмака.

– Но вы их все‑таки навещаете?

– Конечно, захожу раз в неделю. Они живут поблизости.

Ей не терпелось спросить, почему он не познакомит ее с ними, но она не решалась.

– У Папы болят глаза, у нас в семье у всех плохое зрение, он работает только полдня. Он любит все критиковать. Говорит, что дела во Франции идут неважно, Наполеон III затевает одну военную авантюру за другой; а потом успокаивает себя тем, что всюду дела идут неважно. «Вот, к примеру, Россия, – говорит он мне, – они там, глупцы, освободили крестьян, и теперь им грозит революция, а Соединенные Штаты из‑за гражданской войны разделены на два лагеря. Такие же глупцы, как и русские, думают, что могут покончить с рабством». Но Папа считает, что у нас, молодых, есть силы все это пережить.

– Значит, ему совсем не нравится ваша работа?

– Папе‑то? Да он не имеет никакого представления об искусстве.

Как и я, подумала Роза, и переменила тему.

– Вы ведь парижанин, значит, у вас много знакомых женщин.

– Несчетное число!

– И все кокотки?

Он насмешливо отозвался:

– Знаете сколько у меня было любовных приключений? Сотни любовниц, милочка!

– Сотни?

– И даже больше. – Он хвастливо махнул рукой– Все фигуры, которые я лепил, какими любовался, – это мои возлюбленные.

– О! – Она с облегчением расхохоталась.

Он внимательно посмотрел на нее и вдруг сорвал ее широкополую, украшенную цветами шляпу.

– Зачем вы прячете лицо? Вам незачем прятать лицо.

– Оно вам нравится?

– У вас хорошие черты, отличный цвет лица.

Она взяла его за руку, и он на мгновение подчинился ей. Но тут же, устыдившись своей слабости, отошел в сторону. Обиженная, она уже хотела было уйти, но он сказал:

– Вот сейчас у вас очень выразительное лицо, потому что вы огорчены. Почему вы не можете сохранить это выражение, когда позируете?

– Да вы просто невозможны! – закричала она.

– Милая Роза! Ведь и Ева была всего‑навсего статуей, пока бог не вдохнул в нее жизнь.

Ее воспитали глубоко религиозной, преданной католичкой, но чувственное выражение на лице Огюста взволновало Розу: он смотрел на нее так, словно ее красота была внезапным даром всевышнего.

– Милая Роза, неудивительно, что я не мог закончить вашу голову. Я ведь никогда не видел настоящего выражения вашего лица. Идем, мастерская рядом. Успеем засветло, пока еще хороший свет. Надо, чтобы солнце освещало лицо. – Он взял ее под руку, решительно и бережно, словно боясь обидеть, и быстро повел к набережной.

Удивительное воодушевление овладело Огюстом. Солнце все еще заливало мастерскую, и он усадил ее на самом светлом месте, хотя это противоречило его привычкам. Она настоящая Миньон. Какая нежная кожа! Как играют краски на лице! Она будет прекрасной обнаженной натурой. Даже платье не могло скрыть ее полную грудь и бедра, тело, созданное для наслаждения. Он лепил легко и быстро; пальцы сами так и летали. Наконец‑то он обнаружил ее подлинное «я» – он чувствовал себя Наполеоном, которому удался государственный переворот. И она так хорошо позировала, сидела спокойно и в то же время с одухотворенным видом, будто сознавая всю ответственность момента. Она достойна похвалы. Какой у нее благородный вид. Эта девушка наивна и невежественна, но какая прекрасная модель! Волна радости захватила Огюста.

А Роза раздумывала над тем, уж не является ли позирование и лепка единственной формой страсти, на какую он способен. Она попыталась откликнуться на его подъем и еще сильнее потянулась к нему.

Когда наконец он передал выражение ее лица, уже стемнело. Тени наполнили мастерскую, солнце скрылось, он едва мог рассмотреть свою модель, но она уже была перед ним в глине, совсем как живая. Он постиг ускользающий дух Миньон. Он наклонился, чтобы поцеловать Розу, поблагодарить, и вдруг вспомнил, что еще не закончил шею.

«Какой у нее дурной вкус, – сердито подумал Огюст, – носит закрытые платья, даже в такой теплый день». Вместо поцелуя он рванул от ворота вниз ее темно‑синюю кофту. Она поспешила застегнуться, но он остановил ее. Какая прекрасная грудь! Чего она стесняется показывать ее? Вот теперь шея удалась. Вдруг он заметил, что Роза смотрит на его обнаженные до локтя мускулистые руки, на грудь, – он расстегнул рубашку, чтобы не стеснять движений. Кровь прилила у нее к лицу. Это чудесно! Шея еще не совсем закончена, но все‑таки лучше, чем прежде. Он протянул руку, чтобы дальше расстегнуть кофту, чтобы видеть ее всю, и тут они бросились в объятия друг другу.

Она отдавалась ему неумело, но была такой пылкой, что он позабыл о ее неопытности. И его догадки о ее груди и бедрах тоже подтвердились – полные, упругие, необыкновенные, совсем необыкновенные.

После Розой овладел сильнейший стыд. Она опустилась на колени, моля бога о прощении. Хорошо, что было темно и он не видел ее голой. Она не позволила зажечь газовый рожок, он не должен видеть ее обнаженного тела, ни один мужчина еще не видел его, хотя сильные руки Огюста обнимали ее всю.

И тут она сообразила, что они в чужой мастерской.

Она напомнила ему, и он ответил:

– Лекок никогда не заходит сюда вечером.

– Все равно, мне больше нельзя сюда приходить.

– Но и ко мне ты не можешь прийти. У меня маленькая комнатенка и совсем убогая.

– Я больше сюда не приду.

– Но мы должны закончить голову.

Она вдруг почувствовала себя одураченной. Он не любил ее, он только хотел ее лепить. Он художник, а все художники помешанные. Роза торопливо оделась, отказываясь от его помощи. Слезы душили ее, но она сдерживалась, не хотела доставить ему удовольствия. Она запретила ему провожать себя, не захотела и слушать о следующем сеансе или о встрече. Оделась и тут же убежала.

 

 

Глава Х

 

 

Огюст убеждал себя, что ему все равно, но, попытавшись в течение нескольких вечеров по памяти работать над бюстом Розы, разочаровался и почувствовал, что не может без нее. Желая отвлечься, он пошел в кафе Гербуа, он не посещал его почти месяц и нашел там Фантена и Ренуара. Они, как обычно, обсуждали Салон.

– Куда же ты пропал? – спросил Фантен.

– Я работал. Лепил.

– Вечно он работает, – сказал Ренуар. – Я работаю как вол и все же нахожу время выйти поесть.

– Я был очень занят.

– С девушкой? – Ренуар понимающе улыбнулся. Огюст изо всех сил отрицал это, он не показал бы Розу даже Ренуару, хотя тот вырос в простой среде.

Ренуар заметил:

– Тебе, верно, дали отставку, ишь, какой колючий.

– Это все из‑за бюста, все никак не закончу. Фантен спросил:

– Для Салона?

– Конечно. А где еще я могу его выставить? – рассердился Огюст, готовый начать ссору с Фантеном, всегда поносившим Салон.

– Роден прав, – сказал Ренуар. – Больше нам некуда податься.

– Салон тебя признал, и ты обо всем позабыл, – заметил Фантен.

– Кому охота сводить счеты? – миролюбиво спросил Ренуар.

– Но ты уничтожил картину, которую они одобрили, – сказал Фантен.

– Да, было дело, – признался Ренуар. – Она мне не понравилась. Академична, лишена естественности, слишком темная. Я хотел, чтобы Салон меня признал, и написал ее в стиле Школы изящных искусств. Я еще жил прошлым, когда ее писал, и поэтому она мне не понравилась.

Огюст мрачно заметил:

– Что бы я ни делал теперь, мне все не нравится.

– Значит, дело в девушке, – рассмеялся Ренуар. – Мне всегда не работается, когда я несчастлив.

– Ну какое это имеет значение, счастлив или несчастлив, – сказал Огюст.

– А все‑таки, – сказал Ренуар, – для таких людей, как мы, имеет.

– А для меня? – спросил Фантен.

– Ты – другое дело, – ответил Ренуар. – У тебя, у Дега, у Мане – у вас еще старая закваска.

Фантен возмутился:

– Как же это так, ведь я самый ярый противник Салона!

– Вот именно поэтому, – сказал Ренуар. – Надо еще доказать, что ты против них.

Огюст вздохнул:

– Ты тоже чувствуешь себя ужасно, когда все не ладится?

– Хуже некуда, – ответил Ренуар. – Я знаю, что тебе нужно: девушка, которая от тебя ничего не станет требовать. Тогда и чувствовать будешь себя лучше, и работа пойдет на лад, и ты даже сможешь попасть в Салон.

Огюст, благодарный Ренуару за совет, вскоре ушел и отправился в «приют любви» на бульваре Батиньоль, очень неплохой дом этого рода, который ему рекомендовал Далу. Но, уже подходя к этому модному публичному дому, повернул обратно. И откуда только у Розы взялась смелость? Какой гордой и неприступной она казалась, когда шла по улице!

На следующий день Огюст поджидал Розу на месте их первой встречи. Был конец рабочего дня, она всегда возвращалась домой этим путем. Он надел чистую блузу и панталоны. Длинные волосы были аккуратно подстрижены. Никогда еще он так не волновался.

Рабочий день кончился, а Роза не появлялась. Может быть, так обиделась, что избегает его? Уже окончательно потеряв всякую надежду, он вдруг увидел ее.

Роза тоже его заметила. Она заколебалась, хотела было повернуть обратно, но Огюст поспешил к ней навстречу, и она бросилась к нему. Они встретились на середине улицы и чуть было не попали под проезжавший экипаж. Огюст схватил ее протянутые руки, его радость была неподдельной. Но он не мог повести ее в мастерскую Лекока или к себе в комнату. Запинаясь от смущения, он попытался объяснить ей это.

– А почему ты не снимешь себе мастерскую? – спросила она.

– У меня нет денег.

– Я живу одна и могла бы тебе помочь.

– Это невозможно.

– А если… продашь мой бюст, и вернешь долг?

– Нет‑нет. – Тут дело не в деньгах, не в задетой гордости, просто если они поселятся вместе, возникнут новые обязанности, а это опасно.

Роза словно прочитала его мысли.

– Я побуду с тобой, пока ты не закончишь голову, и ты будешь работать над ней сколько хочешь. – Она молила пресвятую деву простить ей эту ложь, но она так сильно его любила. – Я уйду, как только ты закончишь. Если ты захочешь.

– Тебе незачем будет уходить, – сказал он. Прежде чем их роман завершится, он вылепит ее в полный рост. – Пока мы оба не решим расстаться.

– Да‑да, Огюст. Даже если у нас с тобой ничего не выйдет, но у тебя будет своя мастерская, и ты закончишь голову.

«Действительно ли она такая бескорыстная?» – думал он.

– У тебя должна быть своя мастерская. Тогда ты будешь настоящим скульптором.

– А ты откуда знаешь? – подозрительно спросил он.

– Но ты сам без конца твердишь, что мастерская нужна каждому скульптору.

Она права. И можно будет порвать с ней, когда захочется. Он мужчина, а она идет на это по собственной воле. И все же он сомневался, подсчитывая, чего это все будет стоить.

– Я скопила сто двадцать франков. Ничего не тратила с тех пор, как мы познакомились. – Для него при его теперешних обстоятельствах это было целым состоянием. – Вот! – Роза вытащила из‑за корсажа связанный в узел носовой платок. – Сто двадцать франков. Можешь пересчитать.

Огюст был потрясен. Никогда он не видел таких денег. Ведь она зарабатывает гроши, и, чтобы скопить эту сумму, ей пришлось не раз отказывать себе даже в еде.

Роза сунула узелок в его дрожащую руку.

– Как раз тебе по руке! – воскликнула она. – Добрая примета. Ты подыщешь хорошую мастерскую.

– За сто двадцать франков? Да это будет конюшня! – Но увидев обиду на ее лице, он поспешно прибавил: – Ты очень добрая.

– Это ты будешь добрым, если согласишься их взять.

Огюст знал, что следует отказаться, но иметь свое место для работы – какое блаженство! Он сам себе будет хозяином, работа пойдет успешней, а когда она наконец позабудет о своей застенчивости, все улучшится, даже ее позирование. – Но помни, я беру это только в долг, – сказал он.

– Только в долг, – повторила она с веселой улыбкой, а сердце у нее упало.

Огюст пошел было прочь, всецело захваченный мечтами о собственной мастерской, которую хотел снять немедленно. Роза, пораженная, молча застыла на месте, и тут он вдруг вспомнил о ней. Резко остановился, сообразив, что слишком занят своими мыслями, невнимателен, и промолвил:

– Спасибо тебе, Роза.

– Не за что.

– Ты обиделась.

– Нет, неправда. – Если он это заметит, все будет испорчено. – Чего мне обижаться?

– Ты обедала? – Он был так возбужден, что не чувствовал голода, но она, должно быть, проголодалась.

– Нет.

– Пойдем пообедаем. Да нет, не на эти деньги, – сказал он и спрятал в карман узелок с ее деньгами. – У меня есть несколько франков. Мы отпразднуем это событие. Закажем сосиски, вино. – Огюст взял Розу под руку – впервые за все время их знакомства – и повел в недорогой, но приличный ресторан.

 

 

Огюст не стал советоваться с Розой о мастерской. Подыскав для себя старую конюшню на улице Брюн, поблизости от мастерской Лекока, где работал над бюстом Розы, он обратился за советом к друзьям. Улочка соединяла авеню Гобеленов и бульвар Сен‑Марсель и была по соседству от того места, где он родился и вырос.

Огюст стоял у входа в бывшую конюшню, – он уже решил ее снять, хотя видел все ее недостатки, – а Фантен, Дега, Ренуар, Далу и новый знакомый, неуклюжий широколицый, но привлекательный Клод Моне, осматривали помещение. Он ждал от них замечаний, они могли посоветовать что‑нибудь дельное.

Дега осмотрел древнюю дырявую крышу, покрытые плесенью стены, разбитые оконные стекла, перекосившиеся двери, пол, наполовину земляной, наполовину цементный, – все помещение, где гуляли сквозняки и стоял промозглый холод, и тем не менее просторное и светлое, и сказал:

– Места достаточно, если ты тут не схватишь воспаления легких.

Фантен сказал:

– Перестань издеваться, Дега. Ведь это опасно. Ты, Роден, умрешь здесь от холода. У тебя сразу отмерзнут пальцы.

– Я поставлю печку. До самого потолка, – сказал Огюст.

– Одной тут не обойдешься, – ответил Фантен. – И все равно будет страшно холодно. Ты что, собираешься ее снять?

– Мне бы свою мастерскую, – сказал Моне.

– Но ты же все советуешь писать на открытом воздухе, – заметил Фантен.

– Я потому так говорю, что мы стали пленниками наших мастерских, – ответил Моне. – Ведь мы лишены живых красок света, когда пишем в закрытом помещении. Цвет – главное, а цвета меняются, переходят один в другой, приобретают новые оттенки в зависимости от силы и качества освещения. Но, конечно, какую‑то работу надо делать и в мастерской.

Дега сказал:

– Моне, пора бы тебе уже усвоить эту истину. Даже наши лучшие пейзажисты Милле, Диаз, Коро редко пишут на пленэре. Если и делают какие‑то наброски и рисунки на открытом воздухе, то завершают работу над пейзажами всегда в мастерской. – Дега повернулся к Родену, словно с Моне было покончено. – Роден, ты считаешь, что действительно сможешь здесь работать?

– Выбора нет. Я уже перебрался сюда.

– А чего же тогда ты спрашиваешь нашего совета? – сердито спросил Дега.

– Вы можете сказать, не обманывают ли меня.

– Сколько бы ты ни платил, все равно много.

– Удобств здесь никаких, но работать можно, – добавил Моне.

Дега разозлился:

– Ему придется работать в перчатках, он тут задохнется от печного дыма и все равно отморозит ноги. Да это прямо могила! Он сошел с ума!

– Тут не так уж плохо, – сказал Моне. – Потолок высокий, и хороший свет.

– Но пленэр, – сказал Ренуар. – Что в нем хорошего, как можно в него верить?

Моне ответил:

– Никто не обязан восхищаться тем, что видит. Самое главное – правдиво отображать то, что мы видим, как мы это видим.

– Черт возьми, да если писать, что не нравится, так я бы и не писал, – возмутился Ренуар. – Я не могу заставить себя писать, что мне не нравится.

– Как бы там ни было, – сказал Дега, – а я считаю, что Роден поступает правильно.

– По крайней мере будет собственная мастерская, – упрямо повторил Моне.

– Ну, конечно, – сказал Дега. – Это главное. А добьется ли он успеха – дело второе.

– И все‑таки он будет независим, – заявил Моне. Сам Моне, как ни старался, не мог позволить себе снять мастерскую. Родену повезло. Все несчастье Дега в том, что он считает, будто остается художником, даже если не пишет. Огюст сказал:

– И незачем мне ждать какого‑то чуда, лишь бы было помещение для работы, а рядом я снял комнату. Это удобно.

Далу немедленно расследовал это обстоятельство и доложил:

– Там двуспальная кровать. И маленькая кухня. Признавайся, кто она?

– Это все входит в мою мастерскую, – сердито ответил Огюст.

– Входит‑то входит, – продолжал Далу, – а все‑таки кто она? Какая‑нибудь провинциалочка?

Огюст молчал.

– Разве ты не хочешь познакомить нас с ней? – спросил Далу.

– Не твое дело, – сказал Ренуар. Далу пропустил замечание мимо ушей:

– Посмотрели бы вы на эту комнату. Там никакой мебели, кроме старой двуспальной кровати, комода и двух деревянных стульев. Все такое неудобное, некрасивое. Может, ты, Роден, аскет? От такой обстановки всякая любовь завянет.

Огюст коротко ответил:

– Я не люблю мягкой мебели, особенно мягких кресел, чтобы в них валяться. Недолго и разлениться.

– Уж не завелась ли у тебя какая «Дама с камелиями»? – поддразнивал Далу.

– Нет, – отрезал Огюст. – Мне не нравится эта пьеса. Сентиментальная чепуха.

– Верно, – подхватил Ренуар. – Глупейшая вещь. Надо обладать талантом Дюма, чтобы заставить поверить в эту историю. Роден, ты все еще работаешь лепщиком?

Огюст кивнул.

– Черт возьми! – воскликнул Далу. – Какой же ты скрытный.

Огюст сердито заметил:

– А о чем тут рассказывать?

– О работе, – ответил Далу.

– Подумаешь, работа декоратора! – взорвался Огюст. – Все такое красивенькое, гладенькое.

– И тошнотворное, – прибавил Дега.

– Вот именно, – сказал Огюст. – Я не верю в то, что делаю, меня эта работа не трогает. Я все делаю в алебастре, и в этом‑то и несчастье. Мне надоела зализанность, эти аккуратненькие элегантные фигуры. Я понимаю, почему Микеланджело предпочитал мужское тело. Его куда трудней сделать красивеньким, утонченным, элегантным. А для меня главное – сделать их побольше и хорошо отполировать. Я превратился в последователя самой бездарной школы Фонтенбло[32]. Все должно быть маленьким, округлым. И чтобы никакой индивидуальности, разнообразия, выдумки, никакой души. Мое дело – украшательство. Чтобы все было чинно, благородно, без искры вдохновения. Обнаженные красотки, годные только для евнухов.

Ренуар грустно улыбнулся и сказал:

– Я тебя понимаю. Друг мой, я прошел ту же школу. В четырнадцать лет я десятками расписывал чашки и блюда в манере Буше. В шестнадцать, когда мое обучение было закончено, приказали расписывать фарфор в стиле Шардена. Затем веера в стиле мадам Помпадур[33]. В двадцать мне прочили большое будущее, я умел расписывать ширмы в какой угодно манере – под Пуссена, Буше или Фрагонара. Никто не мог соперничать со мной. Если бы вы только видели, какие это были прекрасные ширмы! Когда подкопил на Школу изящных искусств и бросил работу, хозяин чуть не обалдел. Сказал мне, что я идиот, что эти ширмы покупают теперь для самых раскошных будуаров в Париже. Говорил, если я начну писать на полотне, то я пропал, я разучусь расписывать все эти ширмы. Но я должен был бросить работу, хотел научиться писать обнаженное женское тело – вот что мне нравится.

Хотя в Школе я этому никогда по‑настоящему не научусь.

Огюст сказал уже спокойнее:

– Вот почему мне нужна мастерская, пусть даже и неудобная.

Дега горько расхохотался.

– И к тому же кому какое дело, что мы делаем? Да имеет ли значение то, что мы делаем…

– Конечно, имеет, – ответил Фантен. – Вот Моне, например, скоро выставит новую картину – «Олимпия». Я видел ее у него в мастерской. Это новое слово в изображении обнаженного тела.

Дега спросил:

– Она что, без ног и без рук?

– Нет, эта картина понятна каждому. Даже тебе, Дега. Прекрасная обнаженная натура.

– Тебе нравятся вся и все, – съязвил Дега.

– Неправда, – настаивал Фантен. – Мне не нравится Бугеро, Кутюр, Жером, Кабанель, Шассерио[34].

– И все равно ты малокритичен для хорошего художника, – сказал Дега.

– И еще мне иногда не нравится Дега, – добавил Фантен.

– От этого ты не станешь знатоком, – отозвался Дега. – Иногда мне самому не нравится Дега.

Огюст вывел их из конюшни. Ему надоели споры, и к тому же он точно знал теперь, что ему надо. Споры внесли ясность в его мысли. Лучше хоть эта мастерская, чем никакой. И еще ему не хотелось, чтобы они встретились с Розой, которая должна была скоро прийти.

Моне сказал Огюсту:

– Хотя я и вырос в Гавре, но родился неподалеку отсюда.

Огюст заинтересовался.

– И я тоже.

Они сравнили даты и обрадовались, обнаружив, что не только родились неподалеку друг от друга, но и с разницей всего в два дня. Удивило и такое совпадение, что их отцы пошли регистрировать их в ту же мэрию того же района и в один и тот же день. Огюст и Клод Моне отправились проверить, стоит ли мэрия на прежнем месте.

 

 

Лекок был недоволен, когда Огюст сообщил ему о новой мастерской. Он посмотрел на незаконченную женскую голову, над которой трудился Огюст, и сказал:

– Это несерьезная причина.

– Разве вам не нравится голова?

– Голова ни при чем. Все дело в девушке. Огюст смутился.

– Я все знаю об этой мадемуазель, – сказал Лекок. – Какие уж тут секреты. Разве можно скрыть что‑нибудь от привратника?

– Что же вы молчали?

– А что я мог сказать? Разве это остановило бы вас?

Кровь бросилась Огюсту в лицо, когда он понял, что Лекок его не одобряет. И Лекок был прав.

– Я совсем не против того, что вы переезжаете, – продолжал Лекок, хотя это не совсем соответствовало действительности: он был очень против, но не хотел подать виду. – Все дело в том, как вы переезжаете. Вы будете обязаны ей, а это может плохо кончиться.

– Я сам себе хозяин, – настаивал Огюст.

– Но вы живете ведь не только рассудком. А чувство ответственности, совесть? Об этом не думаете до поры, до времени, но вы ведь не такой, как большинство людей искусства. Конечно, для вас ваяние превыше всего, но у вас есть еще чувство долга.

– Мэтр, мне нужна девушка.

– Девушка, но не ответственность за нее. Она вам не подходит.

– Я не собираюсь на ней жениться.

– Тем не менее вы не из тех, кто способен поступиться своими обязанностями.

– Она хорошая натурщица.

– И еще она хорошо готовит, хорошая хозяйка и даже, возможно, хорошая любовница. Но вы ей задолжали, и со временем проценты на занятую сумму будут расти. Постепенно ваши плотские чувства будут удовлетворены, погаснут, а она останется, и, как бы вы.ни пытались от нее избавиться, вы все равно будете помнить, какую помощь она вам оказала. И тогда обнаружите, что благодарность бывает подчас очень тяжелым бременем.

– Благодарю вас за совет.

– Запомните, – строго продолжал Лекок, – это опасно. – Он выступал в роли доброжелателя, и Огюст из благодарности неохотно уступил. – Но мне, Роден, вы ничем не обязаны. Ничем!

– Нет, многим. Но я… – Огюст запнулся и умолк.

– Ведь вам и сейчас приходится туго, верно? – резко произнес Лекок. – А будет еще труднее, когда вы захотите ее оставить.

– А если я не захочу ее оставить?

– Захотите. Вы познакомили ее с друзьями? С семьей? Со мной?

– Вы обижены.

– Нет, я только тогда чувствую обиду, когда вы говорите неправду, как сейчас.

– Она из деревни.

– А ваша семья откуда?

– И я не люблю посвящать других в свои дела.

– Отлично.

Огюст не двинулся с места, и Лекок закричал:

– Уходите, уходите немедленно! Я вам больше не нужен.

– Я думал, вы останетесь мне другом.

– Хорошо, что вам надо?

– Вы очень рассержены.

– Было бы куда хуже, если бы не был рассержен.

– Я не хочу терять с вами связь, мэтр.

– Я не собираюсь переезжать. Ключ от двери будет на прежнем месте.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: