На следующий день Огюст привел Розу в мастерскую‑конюшню. Она пришла в ужас от грязи, беспорядка и сквозняка, и на мгновение ей показалось, что их любовь – какое‑то проклятие. Огюст не спрашивал, понравилась ли ей мастерская, он решил, что она удовлетворена. Показал ей, где будет работать, где ее место, и она не решилась протестовать. Один только вид Огюста, его движения, мужественный голос лишали ее всякой воли к сопротивлению.
Она перебралась к нему с маленьким сундучком, привезенным из Лотарингии. Аккуратно прибрала спальню. Привратник знает, что они неженаты, в этом она была уверена, и это отравляло ей радость пребывания с Огюстом. Он стоял у окна и с гордостью осматривал свои владения, а она чувствовала себя такой усталой, слабой, подавленной его требованиями. Нити, связывавшие их, казалось, вот‑вот готовы разорваться. Нервы ее были на пределе. Но мысль о разрыве казалась ей еще страшней, Огюст сказал:
– Мы тут все переделаем.
И Роза заставила себя улыбнуться и ответила:
– Да, у нас будет уютно.
Он подозрительно взглянул на Розу, но, вспомнив, что это ей он обязан мастерской, с благодарностью поцеловал. Роза уже не замечала неприглядности конюшни, решив, что превратит ее в их дом, чего бы ей это ни стоило.
Огюст не сбавил изнуряющего темпа работы. Он продолжал лепить орнаменты для фасадов зданий, для фонтанов и садов. Он делал небольшие, высотой в шесть, восемь, десять дюймов, копии статуй Челлини и Клодиона, Донателло и Микеланджело. Гладко отполированные, красивенькие, утратившие первозданность оригиналов, они предназначались для украшения квартир парижан. Чтобы заработать несколько лишних франков, он вырезал фигуры в готическом стиле и украшал орнаментом комоды и горки. Его руки приобрели еще большую гибкость. Он достиг такого искусства в лепке, что ему был доступен теперь орнамент любой трудности. Но чувство постоянной неудовлетворенности терзало Огюста, и он стал нервным, раздражительным. Чем больше делал он работ для других, тем сильнее росло его желание сделать что‑то для себя, а это становилось все более трудновыполнимым.
|
Для Розы не существовало ничего на свете, кроме домашнего хозяйства. Она делала все, чтобы превратить их новое жилище в настоящий семейный очаг. Готовила, прибирала и смотрела за тем, чтобы все его инструменты были всегда на месте – без нее он вечно их терял, – следила, чтобы тряпки на незаконченных глиняных слепках были всегда влажными. Она узнала, что ему нравится суп с капустой, свининой и рыбой, и старалась как можно чаще готовить его, тем более что это было дешево. Она поставила своей целью сделать Огюста счастливым. Улыбалась, даже когда на душе было невесело, и пела, когда он не работал; когда Огюст лепил, он не выносил никакого шума. Она была довольна, когда бывал доволен он.
Его раздражало ее хорошее настроение, оно напоминало ему, что и он должен быть счастлив, а он не был счастлив. Он был по‑прежнему неудовлетворен бюстом, который делал с нее. Роза плохая, неумная модель, решил он, у него все валилось из рук.
В одно воскресное утро в отвратительном настроении Огюст слонялся по мастерской. Он поднялся с солнцем, не мог больше спать, и его возмущало, что Роза даже и не пошевельнулась, ей до него нет дела. А он хочет есть! Он понимал, что несправедлив, но ему хотелось быть несправедливым, как к нему его судьба, и, наконец, не в силах сдерживаться, ворвался в спальню.
|
Роза как раз снимала ночную рубашку и, увидев его, инстинктивно прикрылась из чувства девичьей стыдливости. В моменты близости она всегда гасила свет, не хотела, чтобы он видел ее обнаженной. Но ведь сейчас был день!
В гневе Огюст оторвал ее руки от груди. И вдруг остановился. Он уже собирался с ней расстаться, и только теперь понял, почему у него никак не получалась ее голова. Надо было лепить ее с распущенными волосами, вот так естественно, как сейчас. Он схватил ее за руку и потащил к станку. Она ничего не понимала, расплакалась – уж не сошел ли он с ума? Разве прилично ей показываться в таком виде?
– Стой на месте! – крикнул он, когда она хотела убежать.
– Никогда в жизни…
– Стой и не прикасайся к волосам, а иначе можешь убираться!
Роза была в ужасе, готова была бежать без оглядки, ей было очень жалко себя, но Огюст работал так, как не работал уже много недель. И она успокоилась, захваченная тем новым образом, что рождался под его руками.
Огюст был полон решимости довести «Миньон» до полного совершенства.
Роза весь день просидела на месте без еды и отдыха, не двигаясь, не меняя позы. Когда она уже начала подумывать о том, что быть послушной женой – тяжелая обязанность, он перестал работать и впервые за долгое время улыбнулся теплой искренней улыбкой.
– Милая Роза, все. Я закончил «Миньон», – сказал он.
Она не поверила. Она не двигалась с места.
– Не веришь?
|
– Я тебе верю. – Но по‑прежнему продолжала сидеть словно каменная.
– А! – набросился он на нее. – Значит, тебе не нравится бюст! Он тебе никогда не нравился!
– Огюст, я этого не говорила. Разве что глаза. Но это не имеет значения. Мне нравится позировать для тебя. – Она хотела сказать, что пока она позирует, он не станет искать других натурщиц.
– Как насчет обеда? У тебя есть что‑нибудь?
– Суп из капусты. Рыба. Немного «Контро», я припасла к празднику. Огюст, мне нравится бюст. Почему ты не отольешь его в бронзе?
– Бронза стоит дорого. А мрамор еще дороже. – Поэтому ты ничего не делаешь из мрамора?
– Никто теперь не делает ничего сразу в бронзе или мраморе. Любой подмастерье может перенести в бронзу и мрамор то, что сделано в глине и гипсе, но для выполнения замысла нужен талант скульптора. Когда я леплю в глине, достаточно одного прикосновения, чтобы добавить, изменить, переделать, а вырубленное в мраморе уже не переделаешь. Но если когда‑нибудь мои вещи будут делать в мраморе, я сам буду следить за работой, все подправлять, это будет мое собственное творение.
– Может быть, когда‑нибудь и «Миньон» сделают в мраморе, – сказала она с надеждой.
– Она будет лучше смотреться в бронзе. В мраморе она будет чересчур хорошенькой.
– Разве я не хорошенькая?
– Для скульптора самая прекрасная модель та, которая достойна того, чтобы позировать обнаженной, – объявил он.
Отказ позировать обнаженной был для Розы последней попыткой сохранить остатки стыдливости, но, когда Огюст заявил, что больше ни за что не приблизится к ней, если она не согласится, Роза уступила. Сначала было попыталась сопротивляться, но он держался отчужденно целую неделю, она не вытерпела и в конце концов сдалась.
Как‑то утром Роза встала раньше Огюста. Растопила печь, приготовила завтрак и села в ожидании. Она была в пальто, прямо на голое тело: без пальто бы замерзла. И когда он вошел в мастерскую, встала со стула и сбросила с себя пальто. Она казалась необыкновенно белой в своей наготе и стояла неподвижно, будто загипнотизированная, закрыв глаза, готовая вот‑вот лишиться сознания.
Она чувствовала его прикосновения, не сомневалась, что он вовлечет ее в бездну разврата. А вместо этого он сказал:
– Распрямись. Да не так, мягче. Можешь двигаться. Я предпочитаю, чтобы ты двигалась, тело в движении выглядит более естественно, и тебе будет теплей.
Розе пришлось открыть глаза. Он с одобрением смотрел на нее.
– Ты доволен? – прошептала она, с трудом сдерживаясь, чтобы не прикрыть руками грудь и живот.
– Да… – У нее были полные крепкие груди, идеальные бедра и самое главное – живот, часто самое уязвимое место у молодых женщин, как раз такой, как надо, чуть выпуклый. Если бы можно было навечно сохранить это совершенство. Какой удивительный изгиб! Он был поражен.
– Тебе нечего стыдиться.
– Но я никогда никому так не показывалась.
– Я не о том, – оборвал он ее. – Я имею в виду твою фигуру. Никогда не узнаешь, какова у женщины фигура, пока она не снимет с себя все.
– Я заботилась о своей фигуре.
– Верно, милая Роза, и, к счастью, природа позаботилась о тебе еще больше.
Огюст говорил и делал с нее наброски, отдельные заметки, не стараясь передать все детали, а набрасывал общий контур, чтобы потом им руководствоваться. Затем начал лепить, словно анатом со скальпелем в руках, отделял, разрезал, раздвигал ткани, углублялся внутрь, постигая тело во всех его подробностях. Он работал непрерывно, отдых был бы тратой времени. Она не жаловалась, сознавая, что произвела на него какое‑то особенно глубокое впечатление.
Его страсть к ней приобрела новую силу и вызвала такой взрыв ответных чувств, о существовании которых она и не подозревала.
Следующие несколько недель работа чередовалась с любовью, но бывали моменты, когда Розу охватывал стыд. Несколько раз, тайком от Огюста, она ходила к мессе, чтобы испросить прощения, но к исповеди идти не решалась.
По мере того как продвигалась работа над скульптурой, которую Огюст назвал «Вакханка», настроение у него поднималось. Он до сих пор не сказал ей, что любит ее, – тех слов, которых она жаждала всем сердцем, – но он хотел быть с ней.
Как только у него выпадал свободный час, он просил ее позировать.
Глава XI
В один прекрасный июньский день, когда Роза думала о том, что в такую погоду стоит хотя бы на одно воскресенье позабыть о работе и отправиться на пикник, ей вдруг показалось, что она беременна. Сначала она испугалась, потом всем сердцем пожелала, чтобы это было правдой. Она пошла к доктору проверить свои подозрения и, когда он подтвердил беременность, пришла в смятение.
Что скажет Огюст? Страх перед ним погасил ее радость и гордость. И все же когда доктор заверил, что она совершенно здорова и, видимо, в январе у нее должен родиться отличный, крепкий младенец, ей страстно захотелось иметь ребенка, что бы там ни было. Пусть это будет счастьем хотя бы для нее одной. Она всегда хотела быть матерью. Но потом ее охватило чувство растерянности и одиночества. Она страстно желала поговорить обо всем с какой‑нибудь женщиной, но с кем? Ее родные далеко в Лотарингии. С семьей Огюста она до сих пор незнакома; раз в неделю он навещал их, но без нее. Огюст не познакомил ее со своими друзьями, хотя она знала, что время от времени он встречался с ними в кафе Гербуа.
Но о чем бы ни думала Роза, она постоянно возвращалась к мысли: что скажет Огюст? Иногда ей казалось, что он обрадуется. Иногда была твердо уверена, что он вышвырнет ее на улицу или прикажет избавиться от ребенка, а она не могла пойти на это. Подумывала было возвратиться в Лотарингию, но это было невозможно. Не могла она оставить Огюста, по крайней мере по своей воле, это было ей не под силу. И решила скрывать беременность. Огюст еще не закончил «Вакханку» и во время работы имел привычку проводить рукой по ее телу, чтобы верно передать все изгибы.
Роза приучила себя позировать, втянув живот, хотя и опасалась, что это может повредить ребенку, и не раз страдала от сильных болей. И потом он ругал ее, что она уж слишком плоская, и говорил:
– У идеальной Венеры должны быть округлые формы. Ты не должна так позировать. Сколько я тебе говорил – держись свободней…
С каждой неделей все труднее становилось скрывать беременность. Даже ее руки уже чувствовали, как вздулся живот, а у него руки куда более чувствительные.
Ее спасало только то, что Огюст был полностью захвачен работой. Он решил закончить ее к Салону 1866 года. Хотя «Миньон» и была отвергнута Салоном 1865 года, «Олимпия» Мане, изображавшая обнаженную женщину, стала предметом ожесточенных споров в Салоне того года. «Олимпия» вызвала новый скандал, так как Мане осмелился изобразить ее сугубо реалистически, а не идеализированной мифологической Венерой. Несмотря на весь этот шум, а может быть, возможно, именно благодаря ему, даже Дега одобрял «Олимпию», а Ренуар тоже решил заняться обнаженной натурой, и Фантен торжествовал, словно это оправдывало и его восхищение Мане и их общее противодействие мертвым установкам Салона. Но Мане был по‑прежнему несчастлив, он вовсе не желал этого венка великомученика, возложенного на него за то, что он хотел писать то, что видел в жизни.
Огюст соглашался с Мане. Он тоже был противником великомученичества, но зачем тогда человеку даны глаза, если от него требуют писать или лепить так, как видят другие?
Как‑то в воскресенье, после того как накануне он провел вечер в кафе Гербуа с Мане, Дега, Ренуаром, Фантеном и Далу, он попытался объяснить это Розе, но она, ничего не понимая, в растерянности смотрела на него. «Что с ней?» – подумал он. Ее мысли все время заняты чем‑то другим. Если он бывает рассеянным, то из‑за работы. Но ему следует быть терпеливее, она ведь во многом столь наивна и невежественна.
– Роза, – сказал он, – если эта фигура будет иметь успех, я создам Венеру, которая будет соперничать с «Венерой Медичи»[35].
– «Венерой Медичи»?
Ее вид ясно говорил: она ничего не понимает. Раздражаясь, он спросил:
– Разве ты совсем ничего не знаешь об искусстве?
– Я знаю, кто такой Микеланджело и Рембрандт, – робко ответила она, – и Фра Анжелико, Я видела в церкви копии с его картин.
– Тебе нравятся они?
– Мне нравится Фра Анжелико.
– А Микеланджело и Рембрандт? Что ты о них думаешь?
– Я слишком мало о них знаю.
Он настаивал, чтобы как‑то оправдать свое решение порвать с ней, внезапно почувствовав к ней отвращение. – А что ты думаешь о Делакруа?
– А кто такой Делакруа?
Между ними нет ничего общего, с горечью думал он, но это его вина, ему это было известно с самого начала.
Увидев, как он рассержен, она покорно заметила:
– Ты не должен задавать мне такие вопросы. Я необразованная женщина. – Роза не умела ни читать, ни писать, могла только поставить свою подпись, но она так глубоко любила Огюста, особенно теперь, когда носила под сердцем его ребенка. – Я не помешаю тебе, если буду шить дома?
– Какое это имеет отношение к «Венере Медичи»? – раздраженно спросил он.
Роза не решалась сказать ему, что скоро наступит время, когда ей придется бросить работу.
– Я могу шить, пока ты лепишь, – сказала она. – И немного подработаю.
Огюст со злостью уставился на Розу. Подумать только, она хочет передать дух Венеры с иголкой в руках! Работа валилась из рук. Вне себя от ярости он опустился на стул, не спуская с нее гневного взгляда.
– Прости меня, Огюст, что я так плохо сегодня позирую, но я устала.
– Я рад, что ты хоть это можешь объяснить вразумительно.
– Разве нужно мне знать о Микеланджело и Рембрандте и об этом другом – о Делакруа?
– Нет. – Ему не хотелось признаваться, но она была права. – Многие натурщицы, почти все, невежды в искусстве. Но ты ведь не хочешь, чтобы я считал тебя только натурщицей.
– А я и не только натурщица. Я тебя люблю. Разве это плохо?
Он пожал плечами.
– А ты меня любишь?
– Любовь – для тех, кто поклоняется Дюма[36]. Я предпочитаю Бальзака и Бодлера.
Это нечестно, думала она, говорить о людях, которых она не знает. И вдруг почувствовала тошноту и выбежала в другую комнату.
Огюст решил, что Роза просто хочет вызвать в нем жалость; ведь физически она здоровее многих.
Вернувшись, она выглядела бледной, но спокойной и предложила:
– Хочешь, буду еще позировать?
– Нет, не надо. – Он вдруг остановился. Понял наконец, что не ладится с «Вакханкой» – все дело в животе. – Встань‑ка на минуту.
Роза поднялась, едва сдерживая дрожь.
Огюст провел ладонью по ее животу, затем по животу «Вакханки». Нахмурился. У Розы был куда более выпуклый живот. Неудивительно, что у него не ладилось с «Вакханкой». Он посмотрел на нее, она разрыдалась, и тогда он понял.
– Это правда, – прошептала Роза.
– Ты уверена?
– Да, – всхлипывала она. – Я ходила к доктору.
– Когда он должен родиться?
– Доктор сказал, наверное, в январе.
– Полгода. Большой срок.
– Да. Ты рад, Огюст? Правда?
– Рад? – закричал он. – Да разве я хотел ребенка? Может, еще благодарить тебя за это? Ведь мы и так еле‑еле концы с концами сводим! – Сейчас самое время вышвырнуть ее на улицу, но как это трудно: она выглядит такой беспомощной, измученной, и ведь это его ребенок, тут нечего сомневаться. Что теперь делать? Ему не нужен ребенок, он не хочет ребенка, по крайней мере пока им так туго.
Она нерешительно спросила:
– Может, ты скажешь своей матери?
– Нет. Если и скажу кому, так тете Терезе.
– Значит, ты хочешь ребенка, дорогой? Ты все‑таки не против?
Разве объяснишь, что вовсе не ради удовольствия ему приходится работать день и ночь? А ведь он не может купить даже приличной кровати. Он мечтает о приличной квартире и мастерской, об этой неведомой ему никогда роскоши. Теперь всего этого ему не видать как своих ушей. Но жаловаться бессмысленно. В этом мире у тебя либо все, либо ничего. Это одна из древнейших и самых верных истин мира. Нагим пришел он в этот мир и ничего не обретет в нем. Зачем ему еще одна ноша? Но она не поймет. Никто не способен понять, как тяжела боль и ноша другого.
Он ответил:
– Я поговорю с тетей Терезой. Она что‑нибудь посоветует.
Тетя Тереза прекрасно знала, что делать. У нее у самой трое внебрачных детей. Она уже потеряла всю свою красоту, волосы поседели, изящная фигура усохла, но она по‑прежнему была полна энергии и свободомыслия и знала, как поступать в таких случаях. Она сказала, что Огюст не должен отказываться от ребенка, и попросила познакомить ее с Розой.
Обе женщины сразу нашли общий язык. Они тут же заговорили о чисто женских вещах, о которых никогда не говорили с Огюстом. О том, что потребуется ребенку. Роза считала, что будет девочка, их семье всегда везло на девочек, а тетя Тереза была уверена, что мальчик, у нее было трое мальчишек. Они обсуждали, что Розе следует есть и что носить, и еще кое‑какие секреты, но Огюсту запретили слушать.
Он был доволен, что тетя Тереза всем распорядилась. Тетя Тереза восприняла беременность Розы как нечто само собой разумеющееся, и Огюст немного успокоился.
Тетя Тереза сказала Огюсту:
– В семейной жизни точно нельзя ничего предсказать. Неизвестно, как все сложится.
– Вы никогда не были замужем, тетя Тереза?
– Это не от меня зависело.
– И все‑таки вы как‑то справились.
– Мне пришлось нелегко. – Она вздохнула. – Для моих мальчиков было бы куда лучше, будь у них отец. Я не хочу, чтобы ты повторил ту же ошибку.
– Но будет еще большей ошибкой, если я на ней женюсь.
– Не думаю. Она порядочная. – А все равно забеременела.
– А ты разве не виноват, Огюст?
Он пожал плечами, словно говоря, что это не его забота.
– И кроме того, вы живете считай что семейной жизнью.
– Я на ней не женат! – упрямо повторил он.
– Но вы живете вместе. Это почти то же самое.
– Нет, не то. Я могу ее оставить, когда захочу.
– При таких‑то обстоятельствах?
– Другие же оставляют.
– Но ты не такой. Ты Огюст Роден.
– Я никто, – с горечью сказал он, – а когда он родится, то мне вообще конец.
– Ты скульптор, – гордо заявила тетя Тереза.
– Скульптор‑орнаментщик, – поправил он. – Нельзя быть скульптором только в свободное время.
– Роза тебе поможет.
– У нас с ней нет общих интересов.
– Она тебя боготворит. Она готова на все, лишь бы ты был доволен.
– Я не вижу разницы между ней и служанкой.
– Служанка не станет тебя любить. Ты будешь неразумным, если откажешься от такой любви. Это самое дорогое, что может дать женщина. И дело тут вовсе не в морали, это просто здравый смысл.
– Но, тетя Тереза, я ее не люблю, по крайней мере так, как она меня любит.
– Любовь никогда не бывает равной. В твоем возрасте ты должен это знать.
– Знаю, но я не смогу работать, когда в доме появится младенец.
– Я могу взять его к себе. Мои мальчики уже взрослые. Мне он будет не в обузу.
– Это не выход из положения.
– Тогда пусть его возьмет Мама, это вернет ее к жизни.
– Нет‑нет, не говорите пока Маме или Папе.
– Огюст, она добрая девушка. Он молчал.
– Во всем этом есть и твоя вина.
– Может быть. Обещайте, что не скажете дома.
– Ты стыдишься?
– Не в этом дело. Обещайте мне, тетя Тереза. Если не хотите, чтобы я ее бросил.
Она знала, что он может быть страшно упрям, и решила не спорить и не высказывать свои сомнения.
– Обещаю, а ты обещай позвать меня, когда придет время.
Они заключили договор, зная, что каждый будет верен данному слову.
Когда наступило время родов, тетя Тереза переехала к Огюсту, а он ночевал в мастерской, рядом со своей любимой незаконченной «Вакханкой». Тетя Тереза находилась рядом с Розой. Огюст взял напрокат еще одну печку для Розы и тети Терезы, и, хотя в спальне было по‑прежнему холодно и сквозило, Розу радовала его забота, а присутствие тети Терезы успокаивало.
Мальчик появился на свет 18 января 1866 года.
Теперь Роза была уверена, что Огюст наконец скажет, что любит ее, а он молча стоял у больничной кровати, глядел на пищащего младенца и удивлялся, что это существо со сморщенным лицом – уродливое, старообразное – его собственный сын. И отчего он такой шумный?
Роза в отчаянии воскликнула:
– Разве ты не хочешь меня поцеловать? Огюст заметил, что тетя Тереза хмурится, и, хотя он гордился своей независимостью, все же любил тетю Терезу. Он наклонился и поцеловал Розу и сказал:
– Я рад, что у нас мальчик, милая.
– Это хорошо, – ответила она. – Мы назовем его Огюстом в честь тебя.
Через несколько дней Огюст зарегистрировал в мэрии рождение сына – Огюста‑Эжена Бере.
Тетя Тереза была потрясена. Она гордилась своим свободомыслием, но это было слишком жестоко. Трое ее сыновей вынуждены были носить материнское имя. Она отвела Огюста в сторону и сердито спросила:
– Разве ты не собираешься его признать?
– Нет.
– Даже не дашь ему своего имени?
– Он Огюст. Этого достаточно.
– Роза будет сильно огорчена.
– Это ее ребенок. Значит, Бере.
– Огюст, ты все еще на нее сердишься!
– Разве отцы ваших детей дали им свое имя?
– Они были неправы. И я им этого не простила. Огюст молчал.
– Господи! – воскликнула тетя Тереза. – Неужели у тебя нет никаких чувств к Розе?
– Нельзя подчиняться одним чувствам.
– Но она тебя любит. Она мать твоего ребенка.
– Она моя экономка.
– Разве ты ее ничуть не любишь?
– Вы совсем как Роза. Разве можно вымолить любовь? Она или есть, или ее нет, и тут уж ничего не поделаешь.
– Ты же знаешь, что ты у нее первый.
– Да, она мне это доказала.
– Что ты против нее имеешь? Может, это потому, что она не понимает в искусстве?
– Нет, я мог бы ее воспитать. Она могла бы выучиться, да только тогда она не была бы…
– Такой хорошей экономкой, – докончила тетя Тереза. – Художник Дроллинг именно так относился ко мне. Это был предлог, чтобы избежать ответственности.
Огюст коротко заметил:
– Он был не прав.
– А ты прав?
– Роза даже не умеет читать и писать.
– А твой отец умел? – Она усмехнулась. – Знаешь, ведь это я подписывала за него бумаги, когда ты родился.
– Тогда подпишитесь за Розу, – сказал он, – но не учите меня жить. – Он поставил свою подпись на свидетельстве с именем «Огюст‑Эжен Бере» и затем проводил тетю Терезу обратно к Розе, которая еще была в больнице, пообещав:
– Я сделаю ей подарок. Отолью «Миньон» в бронзе. Это будет навечно.
Розу не заинтересовал подарок. Она была глубоко оскорблена его отказом дать их сыну имя Роден. Он не стал обсуждать вопрос, а лишь сказал, что это дело решенное, раз и навсегда.
Положение казалось безвыходным. Решение Огюста довело Розу до полного отчаяния. Она говорила себе, что для Огюста не существует ничего, кроме него самого, и все же у нее не было ни сил, ни умения противиться ему или вырваться из этих сетей. Она винила не его, а его любовь к искусству. А для нее он был первой любовью, и единственной. Со всей страстностью своей натуры она верила, что никогда не полюбит другого, и не хотела признаваться себе, что в этом‑то и заключается ее ошибка. Он любит ее, решила она, хотя и не говорит об этом. Она разрывалась между Огюстом, который держался сдержанно и равнодушно, и младенцем, который требовал заботы, и сознавала всю безвыходность своего положения. Если она пыталась протестовать, Огюст становился холоднее льда.
Когда Роза вновь могла позировать, Огюст вернулся к работе над «Вакханкой», но дело не шло. Эта фигура, его первая обнаженная скульптура в полный человеческий рост, не должна быть просто красивой. Ведь не из‑за одной же красоты начал он работу. Она должна быть живой, естественной. Никогда еще перед ним не стояла столь сложная задача, а младенец выводил его из себя. Маленький Огюст не умолкал ни на минуту, не давая отцу сосредоточиться. И Роза, позируя, все время отвлекалась, она стала рабыней младенца. Огюст считал, что «Вакханка» должна стать выдающимся произведением, если только он ее закончит, но пока младенец с ними, на это было мало надежд. Сын словно затеял заговор против отца, его плач раздражал Огюста.
После нескольких недель такой пытки он заявил Розе, что они должны отдать маленького Огюста родным, пусть поживет у них, пока не подрастет.
Роза не соглашалась. Она расплакалась. Маленький Огюст присоединился к ней.
Если сначала Огюст был настойчив, но все же мягок, то теперь рассердился. Младенец закатывался так, что мог пробудить даже мертвых. Он решительно сказал:
– Ты можешь навещать его каждую неделю, а когда подрастет, возьмем его обратно.
Она рыдала так горько, что сотрясалась кровать. Его раздражение усилилось. Он не выносил слез и сказал, уже без следа сочувствия:
– Впереди столько работы, а этот плач надоел мне. Неужели он думает, что она сама добровольно отдаст кому‑то своего малыша?
Он ничего не ответил. Встал с кровати, ушел из дому и не возвращался всю ночь.
Роза так обрадовалась, когда на следующее утро он вернулся к завтраку, что согласилась на время отдать ребенка родителям.
Наконец‑то она познакомится с его семьей. Семья была для нее основой основ. С тех пор как она переехала к Огюсту, мысль, что она не знает его родных, не давала ей покоя. Она молила бога, чтобы они отнеслись снисходительно к тому, что они с Огюстом не женаты, и поняли бы, что это не ее вина.
Она спросила:
– Ты думаешь, они на нас обидятся?
– Не знаю. Но думаю, что возьмут ребенка, – ответил он.
– А когда маленький Огюст подрастет, мы заберем его обратно?
– Когда он подрастет настолько, что не станет нам мешать. Давай не терять времени. Из‑за этого посещения пропадет воскресенье – единственный свободный день, который я могу посвятить лепке.
Глава XII
Тетя Тереза договорилась, что Огюст придет к родителям в следующее воскресенье. Она не сказала им ни о Розе, ни о ребенке, но, чтобы смягчить неожиданность, намекнула, что у него для них есть сюрприз, нечто весьма важное.
По пути к родным Огюст был очень нежен с Розой. Этот район пробудил в нем воспоминания детства, и издалека эти воспоминания приобрели приятную окраску. Он показал Розе Валь‑де‑Грас, куда ходил в школу, и сказал:
– Я был тогда совсем глупеньким, дорогая. Школа‑то была рядом с Сорбонной, да учителя не имели с ней ничего общего. Зато мы жили между Люксембургским садом и Ботаническим, до того и другого было рукой подать и, конечно, в самом центре Латинского квартала. Папа был уверен, что моя любовь к скульптуре до добра не доведет. Он бы переселился куда‑нибудь в другое место, но у нас не было денег, а мне нравились все эти здания. Они каменные, но совсем, как живые – Сен‑Этьен‑дю‑Монт, и Пантеон, и Сен‑Северен, ну и, конечно, Нотр‑Дам. Я мечтал бы стать архитектором, если бы знал, что такое архитектор, но в нашей семье никто о таких вещах и не слыхал, разве только тетя Тереза, да и ей было не до того, надо было как‑то поставить на ноги детей.
Роза кивала, изо всех сил проявляя интерес, хотя знала, что все эти разговоры больше подходят господам из Сен‑Жермен, а им до них далеко, но сказать Огюсту боялась.
Они постучали в дверь небольшого каменного дома на улице Сен‑Жак. Мальчик лежал в колясочке, которую им одолжила тетя Тереза, и она сама отворила дверь. Папа с Мамой выглядывали из‑за ее спины, стараясь скрыть любопытство, что им плохо удавалось. Так они и знали: у Огюста есть женщина и ребенок!
Папа насупился и глядел угрюмо, а Мама растерялась и не знала, что делать.
Роза почтительно поклонилась им, и Огюст представил ее:
– Это Роза, а это наш сын Огюст.
Папа и Мама застыли в дверях, не приглашая их в дом, и тетя Тереза поспешила объяснить:
– Маленькому Огюсту полтора месяца. Правда, он здоровенький? Ведь это твой первый внук, Жан!